Текст книги "Точка опоры"
Автор книги: Афанасий Коптелов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 44 страниц)
Все встали, не гася сигарет.
Бабушкин направился было к Вере Ивановне, чтобы ей первой пожать руку, но к нему мелкими шажками подбежал Мартов и поздоровался широким театральным жестом:
– Несказанно счастлив видеть! Сожалею, что не был знаком в Питере, но хорошо наслышан о товарище Богдане.
– А мне, – протянула узенькую руку Засулич, – очень многое рассказывала о вас Калмыкова, влюбленная в наиприлежного ученика рабочей школы.
– Я что же... – смущенно пожал плечами Бабушкин. – Учился, как все.
– Позвольте и мне засвидетельствовать свое почтение, – слегка шаркнул ногой Николай Александрович; поздоровавшись, подвинул стул от стены к столу. – Садитесь. Рассказывайте. Как там наша Россия?
Бабушкин осмотрелся – пятого стула не было, – и он, считая себя моложе всех, продолжал стоять.
На столе, ничем не покрытом, белели позабытые после обеда щербатые тарелки. Одна из них была так переполнена окурками, что часть их свалилась на столешницу. В чайном блюде сахарный песок оказался смешанным с крошками табака. На полу газетные обрывки, в углу возле двери коробки из-под сигарет.
"Что же они так? – Иван Васильевич слегка пожал плечами. – За собой совсем не прибирают. Будто из тех интеллигентов, которые не могут обходиться без прислуги. А ведь социал-демократы. И Вера Ивановна могла бы по-женски..."
У Владимира Ильича першило в горле от едкого дыма, и он закашлялся. Бабушкин не стерпел:
– Да, братцы, в такой туче можно... рыбу коптить! – Слегка развел руками. – Уж вы, товарищи земляки, извините меня, я привык говорить прямо. – Повернувшись, широко распахнул окно. – Воздух на дворе не сырой, не холодный, простуды не будет. Дыши – не надышишься...
– Мы привыкли к дыму. Но можно и п-проветрить, – согласился Мартов, подошел к гостю, продымленным до густой желтизны пальцем шевельнул конец его новенького галстука. – От вас рассказа ждем, вестей с родины.
– Чем народ живет сегодня? – нетерпеливо спросила Засулич. – В Питере? В деревне?
– Смотря по тому, какой народ. Рабочие живут ожиданием революции. Деревенская беднота бунтует.
– А вы сначала покажите Ивану Васильевичу его комнату, – посоветовал Ленин и, простившись со всеми, ушел.
Через несколько минут Бабушкин, скинув пиджак у себя в комнате, спустился снова в столовую и, поправив рубашку под ремешком, сел к столу и рассказ свой начал с "Русского Манчестера", который знал не хуже любого ткача или красильщика. Слушатели сели вокруг стола и на время забыли о сигаретах.
Дома Надежда спросила:
– Как там коммуна встретила?
– Не коммуна, а вертеп! Но, я думаю, Иван Васильевич все преобразит. Вот увидишь.
5
Приехал Плеханов, и четыре соредактора собрались в коммуне. Там пол был уже вымыт, стол застелен газетами, пыль на подоконнике вытерта, пустые коробки из-под сигарет сожжены в камине. Откуда-то появилось еще два стула, совершенно новеньких.
Пригласив Бабушкина из его комнаты, обсудили планы ближайших номеров "Искры" и "Зари", условились, что с приездом в Лондон делегатов Северного рабочего союза и Питерского комитета, а также знакомого Ленину по Красноярску Петра Красикова, которого ждали со дня на день, создадут искровское ядро будущего Организационного комитета по созыву Второго съезда.
Потом поинтересовались работой Ивана Васильевича. Засулич не без зависти сказала: пишет с утра до ночи! Когда бы ни постучалась к нему, скрипит перо.
– Не перо, а я сам скриплю, – рассмеялся Бабушкин, разгладил усы козонком указательного пальца. – Не знаю, что получится. Хочется поскорее закончить – и домой.
Он принес начало рукописи, положил на середину стола.
– Посмотрите. Стоит ли продолжать...
– Без всякого сомнения, – подбодрил Владимир Ильич. – Продолжать и заканчивать.
Читая быстрее всех, он подвигал листы Плеханову, тот передавал их Засулич, от нее они попадали в руки непоседливого Мартова, топтавшегося за спинкой своего стула.
В начале рукописи Бабушкин упомянул о далекой деревне, со всех сторон окруженной лесами, где он жил до четырнадцати лет. Потом нужда привела его в город, и доля крестьянина-пахаря оказалась до конца непонятной и забытой, очевидно, на всю жизнь. Иное дело заводская, фабричная судьба мастерового – тут все для него понятно и знакомо, близко и родственно. Подростком он поступил в торпедную мастерскую Кронштадтского порта и "в течение трех лет зарабатывал по 20 копеек в день". Листки в то время еще не появлялись в мастерской, но в укромных уголках рабочие уже вели тайные разговоры о заговорах, подкопах и покушениях, упоминали казненных через повешение. Подросток еще многого не понимал, и у него возникали мучительные вопросы: за что казнили тех людей и чего они добивались? Оказалось – лучшей жизни для трудящихся.
Взрослым человеком перебрался в Питер, на Семенниковский завод. Там "не жил, а только работал, работал и работал; работал день, работал вечер и ночь и иногда дня по два не являлся на квартиру".
Бабушкин тревожно перекидывал взгляд с одного читающего на другого: что скажут под конец? Не забракуют ли? Не дадут ли понять, что занялся не своим делом?
У Плеханова шевельнулись широкие брови, Мартов подергал галстук. Ленин, качнув головой, продолжает читать:
"Помню, одно время при экстренной работе пришлось проработать около 60 часов, делая перерывы только для приема пищи. До чего это могло доводить? Достаточно сказать, что, идя иногда с завода на квартиру, я дорогой засыпал и просыпался от удара о фонарный столб. Откроешь глаза, и опять идешь, и опять засыпаешь, и видишь сон вроде того, что плывешь на лодке по Неве и ударяешься носом о берег, но реальность сейчас же доказывает, что это не настоящий берег реки, а простые перила у мостков".
– Ужасно! – Засулич стукнула кулаком по столу. – Куда это ведет? К вырождению!
"Из этого ада поднялся человек!" – отметил для себя Плеханов, а вслух сказал:
– У вас получается совсем не плохо.
– Если пройтись редакторским пером... – добавил Мартов и что-то подчеркнул желтым ногтем.
– Напрасно, Юлий! – возразил Ленин и потряс листами рукописи. Написано отлично! Главное – с деталями, с глубочайшим знанием жизни. В этом ценность вашего труда, Иван Васильевич. – Встал, дотронулся пальцем до пуговицы на его рубашке. – Это великолепно, что вы пишете с утра до вечера. Продолжайте с таким же огоньком, с такими же яркими подробностями о рабочей жизни. И побольше о кружках, о листовках, которые вы сами писали и печатали. – Пожал руку. – В добрый час!
На следующий день Плеханов пригласил Бабушкина в Национальную галерею, Иван Васильевич, отложив рукопись, охотно пошел с ним, – за короткое время жизни на Западе он должен приобрести знаний елико возможно больше.
Георгий Валентинович любил водить в музеи новичков, внимавших каждому его слову. А его эрудиции, его знаний в области истории искусств хватило бы на десятки экскурсоводов и хранителей музейных сокровищ. Вот и сейчас, переходя от картины к картине, он увлекательно пересказывал античные и библейские сюжеты, использованные живописцами, и при этом следил за тем, насколько внимательно слушает спутник, все ли понимает из его рассказов и волнует ли его мастерство художников. Он говорил и о художественных школах, и о выставках, на которых впервые появилась та или иная картина, и о мазках мастеров пейзажа, и о светотени на портретах.
Бабушкин слушал, не пропуская мимо ушей ни единого слова, и поражался глубине его познаний: если бы не целые эпохи, отделявшие их от создания многих картин, счел бы, что Георгий Валентинович был близко знаком с художниками и временами запросто заходил в их мастерские и видел, как создавались картины.
– Высокое искусство не умирает в веках. Когда-нибудь вам, я надеюсь, посчастливится видеть в Париже Венеру Милосскую или Нику – богиню Победы, которая в Лувре встречает посетителей на лестнице при входе на второй этаж, и вы поймете вечность красоты. Через тысячи лет мы любуемся творениями древних греков, как их современники. И вот хотя бы эта "Мадонна в гроте" великого Леонардо да Винчи. Хотя, надо сказать, перед нами повторение. Первый вариант я видел в Лувре. Здесь кисти самого мастера соседствовала кисть его ученика, но и это превосходно. – Плеханов присмотрелся к картине. – Отдельные детали, насколько я помню, немножко изменены, а общее впечатление то же самое. Сохранен этот талантливо найденный оберегающий жест мадонны. А взгляните на ее лицо. Какое глубокое проникновение в душу матери! Какая прелесть! А ведь создана она более четырехсот лет назад. Пройдут еще столетия, и люди будут очаровываться ею так же, как мы с вами.
И только однажды слова Плеханова вдруг заглохли, пролетели мимо сознания Бабушкина. Это случилось, когда они стояли возле Мадонны Тициана, кормящей грудью сына. Ивану Васильевичу вдруг припомнилась его Прасковья. Быть может, в эту самую минуту истосковавшаяся жена вот так же кормит маленькую, свою единственную отраду. Его дочка вот так же поддерживает грудь матери пухлой ручонкой. Нет, пожалуй, Лидочка еще не может так, она много меньше этого младенца. Когда же доведется увидеться с ними, покачать дочурку на руках?
Плеханов шевельнул бровями, кашлянул:
– Если вас утомил мой рассказ...
– Нет. Отнюдь не утомил. А задумался оттого, что вспомнились жена, дочка...
– Да? – переспросил Плеханов смягченным голосом. – Подлинное искусство не может не вызвать ассоциаций!
И они перешли к следующей картине...
А когда осмотрели всю галерею, Плеханов спросил своего спутника об общем впечатлении.
– Богато! – отозвался Бабушкин. – Только очень уж много о богачах-бездельниках и очень мало о тех, кто трудится. Запомнилась ткачиха за кроснами да еще картина испанца Веласкеса, на которой – помните? задумчивая девушка что-то толчет в ступке, видать – готовится стряпать.
– Веласкеса запомнили – приятно слышать!.. А много полотен о богатых оттого, что спрос порождает предложение. Таков общий экономический закон. Всякий общественный класс вкладывает в искусство свое особое содержание. Подлинным представителем идеи труда и разума, как вы знаете, является рабочий класс, вот он-то и выдвинет новых художников, которые запечатлеют на своих полотнах радость созидательного труда. И мы с вами встретимся с этими художниками. А с Веласкесом, если интересуетесь, постарайтесь познакомиться пошире. Кроме королей у него есть кузнецы и ткачихи.
Остановились у прилавка, за которым старый служитель музея продавал красочные репродукции. Бабушкин купил "Мадонну" Тициана и молча положил во внутренний карман пиджака, на секунду прижал рукой. Плеханов понял – дома подарит жене. Чувство прекрасного живет в душе этого рабочего!
Для прогулок по паркам Лондона Плеханов купил трость с костяным набалдашником. В новеньком, безукоризненно сшитом рединготе с атласными отворотами и в цилиндре, он походил на барина, а его спутник – на мастерового в праздничный день.
Интеллигентного рабочего из России Георгий Валентинович считал для себя находкой и без стеснения отрывал от работы над рукописью: задавая бесчисленные вопросы, проверяя свои представления о современной русской жизни, от которой в его семье так отвыкли, что взрослые дочери в вынужденных случаях с трудом разговаривают по-русски и при первой возможности переходят на французский язык.
Однажды во время прогулки по Риджент-парку Плеханов завел разговор о либералах: стоит ли в борьбе опираться на них и в какой степени?
– А ни в какой, – ответил с маху, как топором отрубил полено, Бабушкин. – Ну, посудите сами, какой от него, либерала, толк для нашего святого дела? Либерал сам каши не сварит, а за стол норовит сесть первым. Нет, Георгий Валентинович, нам не на кого надеяться, кроме как на самих себя да на поддержку деревенской бедноты.
– Сказано с достаточной определенностью, – проронил Плеханов и подумал о собеседнике: "Ленинская непримиримость глубоко пустила корни".
Заговорил об уличных демонстрациях: могут ли они привести в ближайшее время к решительным революционным выступлениям?
– Без всякого сомнения. Вы посмотрите – на улицах красные флаги. Рабочие отбиваются от жандармов и солдат булыжниками! Иногда даже гонят их. А если им оружие...
– Вы считаете, – приостановился Плеханов и даже для пущей важности приподнял трость, едва не касаясь набалдашником груди собеседника, – что нужно браться за оружие?
– Без вооруженной схватки революции не будет. Герои Парижской коммуны говорят нам об этом.
– Азбучная истина. Меня интересует – когда?
– А когда призовет партия.
– Ее нужно еще воссоздать.
– Созывайте скорее Второй съезд. А для вооруженного выступления важно выбрать время. Поспешишь – проиграешь, промедлишь – занесенный кулак ослабеет.
"Все по-ленински, – снова отметил Плеханов. – У него такая горячая голова!"
6
– Димочка провалилась... – Надежда едва сдерживала горячий ком, подступивший к горлу, и письмо дрожало в ее руке. – В Кременчуге, на вокзале.
– В Кременчуге?! Ай, какая непредусмотрительность! – Владимир покачал головой. – Ведь там за ней прошлый раз следили. Могла бы другой дорогой...
– Ты же знаешь Димочку. Риск – ее стихия.
Владимир Ильич пробежал глазами по тем строчкам письма, в которых сообщалось, что Димка арестована с партийной литературой в чемодане и увезена не в Москву, не в Петербург, а в Киев, где, по всем данным, царские башибузуки готовят расправу над добрым десятком агентов "Искры". Если те не успеют совершить побег, то и Димку присоединят к ним. Найдут старое дело: ага, та самая, что была сослана в Вятскую губернию за участие в пресловутом "Союзе борьбы" и бежала за границу!.. А теперь – такие улики. Трудно ей будет сказать что-либо в свое оправдание. Закатают в Сибирь лет на пять. Могут даже больше... Что же делать? Чем ей помочь? Единственное для нее – новый побег. Но как? Ее, несомненно, посадили в женский корпус, и она не сумеет присоединиться к Сильвину и его товарищам...
– Знаешь, Надюша, – отдавая письмо, Владимир тяжело вздохнул, – ни один провал не оставлял такой горечи на сердце, как этот. Ну почему, зная о грозящей опасности, мы не удержали ее?
– Ни муж, ни сын-малютка не удержали. Что же могли сделать мы?
– Напиши в Киев, чтобы позаботились о ней. И сегодня же отправь. Для нее там, сама знаешь, каждый день тягостен.
Надежда ушла. Владимир Ильич снова сел к столу, но, задумавшись, не взял пера. От матери и от Анюты по-прежнему нет вестей. Где они? Лето идет к закату. В такую пору мать привыкла все готовить к зиме. Не могла она дольше оставаться во Франции. По всем расчетам, должна была если не с Аней, то одна пересечь российскую границу. Что могло случиться с ними? Неужели? Нет, лучше не думать об этом. Они где-нибудь в пути. А письма их могли и затеряться...
А через день в английских газетах прочитали: из киевской тюрьмы бежали двенадцать политических заключенных! Такого массового побега еще не бывало! Вот молодцы! И одно из писем в Россию Надежда закончила возгласом: "Ура!!"
А не рано ли кричать "ура"? Беглецы на время затаились где-то в Киеве или его окрестностях, выжидают, пока рыскают в поисках жандармы да шныряют по улицам юркие филеры. А когда тревога поутихнет, беглецы выйдут из укрытий и начнут передвигаться к границе. Не словили бы их вновь.
На следующий день прочитали новую телеграмму: бежали одиннадцать. Только одиннадцать! Если это правда, то что же случилось с двенадцатым? Неужели схватили, когда последним перебирался через тюремную стену?..
...Был воскресный день. Восемнадцатое августа. После обеда в условленном окне появилось два полотенца – этой ночью намечен побег! На воле приготовили квартиры и костюмы для будущих беглецов, у берега Днепра поджидала лодка с продуктами на три дня...
Перед вечерней прогулкой заговорщики поднесли надзирателям по чарочке, но на этот раз подсыпали в водку хлоралгидрата. И единственного часового у стены, который где-то уже успел пропустить рюмаху, тоже уговорили выпить полкружки.
В кладовке кинули жребий. Сильвину попался двенадцатый номер. Последний! И в голове невольно мелькнуло: последнему в таких случаях всегда опаснее. Не опоздать бы...
Перед сумерками небо затянула черная туча, накрапывал дождик, а заговорщики вблизи стены продолжали нарочитую игру в чехарду. Еще несколько минут – и все примутся за дело.
Но неожиданно на тюремном дворе появился помощник смотрителя Сулима, и в игре произошла секундная заминка: неужели все пропало?
К счастью, Сулиму заметили товарищи, оставшиеся в камерах, и затеяли шумный скандал. Непорядок! Почему там бездействуют надзиратели?
И Сулима поспешил в тюремный корпус.
Как только он скрылся в двери, игра в чехарду прекратилась, и по сигналу Баумана каждый из двенадцати приступил к выполнению своей роли. Одни бросились к ограде, другие – к часовому, ходившему возле стены. Вмиг взметнулась живая пирамида. Как в цирке, в три яруса. Верхний заговорщик уже закрепил якорь за наружный край стены.
Четверо свалили часового с такой быстротой, что тот не успел крикнуть. Сильвин сунул ему свитый из носового платка кляп в рот. Папаша выхватил винтовку, но позабыл вынуть из нее затвор, просто отбросил в сторону. Двое других должны были связать руки и ноги, но впопыхах забыли о веревочках в своих карманах.
Тем временем первый беглец взобрался по лестнице и уже, придерживаясь за веревку, скользнул вниз по ту сторону стены, за которой начинался пустырь.
Кляп оказался неудачным, и часовой, все еще прижатый к земле, хотя и глуховато, но крикнул: "Ратуйте! Ратуйте!" – и обеими руками вцепился в лацканы пиджака Сильвина и поверг его в растерянность. Что делать? Напрячь все силы, вырваться из цепких рук часового и метнуться к лестнице? А не поздно ли?..
С гребня стены крикнул одиннадцатый: "Михаил, беги!" Но не так-то это просто бежать последнему, когда в тюрьме уже начался переполох. А чем кончится побег – неведомо. Если схватят, обвинят: душил часового! Не миновать каторги. А если остаться на месте, можно объяснить – отталкивал заговорщиков от часового... В неожиданной суматохе тот мог и не узнать, что это он, Сильвин, втолкнул ему кляп в рот. В крайнем случае часовому можно сунуть в руку ту сторублевую бумажку, которая дана на побег: деревенский парнюга, вне сомнения, соблазнится такими деньгами – это же пять коней в хозяйство! – и не опознает его во время очной ставки...
Моросил дождь. Тюремный двор опустел. Только слышался частый стук каблуков на тюремной лестнице...
Сильвин вскочил и, тяжело дыша, побежал ко входу в корпус. Часовой, придя в себя, схватил винтовку и выстрелил в воздух. В караулке ударили в набат, и солдаты, поднятые по тревоге, уже ломились в ворота, подпертые беглецами.
Сулима, выбежав во двор и заметив лестницу, потряс кулаками:
– Без ножа зарезали!..
В караулке трясущейся рукой крутил ручку телефона. Жандармский генерал Новицкий не отвечал – пировал на свадьбе близкого знакомого.
Беглецы, промокшие до нитки, на время залегли в кустах и оврагах. Их было одиннадцать. Десять социал-демократов и один эсер.
А Сильвин в это время лежал с закрытыми глазами. Ему было стыдно даже самого себя. А если когда-нибудь доведется встретиться с товарищами, которые без секундного колебания перемахнули через тюремную стену? Что он скажет им? Не успел? Но никто не поверит: ведь одиннадцатый торопил его, когда переваливался через гребень стены. Взгляд любого из них обольет его позором: струсил! А трусы революции не нужны!
А начнется допрос... Что он скажет? Ну, тут гораздо легче. Твердо заявит: и не собирался бежать. Просто не успел до этой кутерьмы вернуться в камеру. Зачем ему бежать? Он же знает – за побег отправят на каторгу. Не было расчета. А о замысле беглецов он даже и не подозревал...
Успеть бы до допроса сунуть часовому сторублевку...
Но солдат денег не взял и во время очной ставки отказался опознать Сильвина:
– Много их было. Обличил не разглядел...
...В редакции "Искры" продолжали задавать друг другу недоуменные вопросы: сколько же человек бежало? Если одиннадцать, то что случилось с двенадцатым?
И кто он?
Предположительно называли имена бежавших: Сильвин, Бауман, возможно, Басовский с Мальцманом... Блюменфельд по его характеру не мог остаться... А кто еще?
И они не ошиблись: прибыв в Берлин, Блюменфельд дал социал-демократической газете "Форвертс" список всех двенадцати. У Владимира Ильича отлегло от сердца: Бродяга жив! Как это хорошо! Остается только пожелать ему благополучного пути в Швейцарию, где, по словам Блюменфельда, условились собраться беглецы. Если им удастся замести следы и избежать арестов! Вне сомнения удастся! Все они опытные конспираторы.
И они, десять искровцев, собрались у Рейнского водопада в ресторанчике "Под золотой звездой". Они уже слышали, что одиннадцатый это был эсер – схвачен жандармами. А двенадцатый? Где Сильвин? Что с ним? В Киеве через три дня после побега подпольщики уверяли, что ушли все. Но в одной деревеньке урядник, проверяя паспорт Мальцмана, проговорился, что, согласно секретной бумаге, бежало одиннадцать политиков. Если так, то бедняга Сильвин по-прежнему за решеткой. Почему? Не успел? Папаша усомнился, но в ту минуту промолчал.
Погоревав, беглецы заказали три бутылки рислинга и, чокаясь, пожелали Сильвину, если он убежал, благополучного пути в Лондон.
– А генерал-то, вероятно, все еще рвет на себе волосы, – рассмеялся Папаша. – Испортили ему предстоящий юбилей!
– Что ж, можем извиниться, – подхватил Бауман под общий хохот. Послать депешу в стиле письма запорожцев турецкому султану.
– Стоило бы. Но не будем опускаться до резкостей, – сказал Басовский, – а иронически поблагодарим за квартиру и за его недреманное око!
– Пиши! – И все, повскакав с мест, сгрудились возле Папаши.
...Шли дни, Сильвин не появлялся. И Блюменфельд написал из Цюриха в редакцию "Искры": "О ч е в и д н о, о н н е у ш е л... Это было для нас первым ударом... Я уж больше не сомневаюсь в том, что бедный Михаил Александрович почему-либо не мог бежать: а я к тому же еще и уложил его, назвавши (в "Vorwarts") его имя среди бежавших".
Для Владимира Ильича это письмо явилось ударом, и он, перечитывая описание побега, приостановился на строчках: "Тревога (выстрел) раздалась минут через десять после того, как мы перелезли: времени было слишком достаточно".
– Так в чем же дело? – Передал письмо Надежде. – Неужели наш Бродяга, которого мы считали ценнейшим и активнейшим агентом, струсил? Устал? Или... решил отойти?.. Нет, нет, это было бы невероятно. В Шушенском, в Ермаковском он казался непоколебимым. Не так ли?
– Казался... Это верно... – раздумчиво проронила Надежда. – А вспомни его последнее письмо...
– Где он писал, что не только агенты в России, но и мы здесь окружены русскими шпионами и провокаторами?
– Да, то было последнее письмо. Я помню его признание в грусти: дескать, средняя продолжительность политического существования всего лишь два-три месяца.
– Разуверился в успехе?.. Трудно смириться с этим. И до боли горько терять таких людей...
И в письме к Кржижановскому они поделились горечью: "Ужасно обидно и горько, что погиб Бродяга! Никак мы не можем примириться с этим несчастием".
А правда оказалась жестокой: для партии уже в то время Сильвин погиб.
Еще полгода он просидит в тюрьме, затем его, не дожидаясь приговора, отправят в ссылку в Забайкалье, в казачий хутор Шимка, возле самой монгольской границы. Оттуда он при содействии Иркутского комитета совершит побег и доберется до Швейцарии. Но позднее, вспоминая те годы, сам напишет: "Лично я уже стал отходить от движения и потому со временем вообще перестал существовать для Владимира Ильича".
7
Мария Александровна и Анна Ильинична исчисляли время по русскому календарю и рассчитывали вернуться домой к началу сентября.
Они не зря опасались пограничного досмотра – в их чемоданах была перетрясена вся поклажа. Потом Анну увели в отдельную комнату и там дотошная службистка в форме таможенницы бесцеремонно ощупала ее. Тем временем пассажирский поезд ушел, и им пришлось, чтобы не оставаться в опасном месте на сутки, воспользоваться товарно-пассажирским.
Но вот они уже в вагоне, несколько успокоились после волнений, пьют чай и смотрят на поля с их узенькими полосками и унылыми шеренгами ржаных суслонов. Кое-где снопы уже были увезены на гумна, и сельчане, обутые в лапти, цепами вымолачивали жито.
В Минске во время часовой стоянки поезда отправили в Лондон телеграмму. Кроме того, Мария Александровна написала сыну и снохе открытку: едут хорошо, здоровы и благополучны. А Анюта отправила письмо младшему брату в Холодную Балку возле Одессы. Она не знала, что Митя опять находится под арестом, на этот раз по обвинению в "распространении прокламаций, призывающих крестьян присоединиться к революционному движению рабочих".
"Я так рада русским видам, – писала Анна, – русской речи кругом успела уже соскучиться. Точно корней под собой больше чувствуешь, точно спокойствие какое-то вливается. Все такое домашнее, свое... – Если будут читать жандармы, ни к чему не придерутся. Но, вспомнив таможню, не могла удержаться: – Были правда и другие впечатления, – менее приятные, но они миновали".
А минуют ли неприятности в Самаре? Об этом пока старалась не думать там она пробудет недолго.
Той порой в Лондон приехала Елизавета Васильевна, и Владимир Ильич написал ответ от всех троих:
"Дорогая мамочка! Мы все чрезвычайно были обрадованы, когда получили вашу телеграмму, а потом и твою открытку. Хорошо ли вы ехали дальше? Не слишком ли утомила дорога? Напиши мне, пожалуйста, об этом пару слов, когда отдохнешь и устроишься несколько.
У нас все по-старому. Здоровы все. Погода здесь стоит для осени удивительно хорошая – должно быть, в возмездие за плохое лето. Мы с Надей уже не раз отправлялись искать – и находили – хорошие пригороды с "настоящей природой".
Но тревога не покидала его. Он тревожился за брата и более всего за сестру. Что с ней? Цела ли она? Каждый день спрашивал у Нади письма – она качала головой:
– Путь-то дальний...
А потом, уже не дожидаясь его вопроса, говорила:
– И сегодня нет...
– Да не тревожьтесь вы, – принималась уговаривать Елизавета Васильевна. – Если бы что случилось, дали бы знать.
– Похоже, не хотят волновать на чужбине. Ждут там перемен к лучшему.
– Ну что ты, Володя! – снова вступила в разговор Надежда. – Будто первый раз... Будто не знаешь неповоротливую почту...
– Знаю российскую почту с ее проклятым "черным кабинетом"...
– Марья Александровна издавна приучилась к осторожности, – продолжала Елизавета Васильевна, – ее письмо ни на каком "черном сите" не задержится. Да что там говорить... Сегодня мне мизгирь приснился – будет письмо!
– Вот уж это, мама, смешно слышать...
– Вы оба смеетесь. А я примечала: сбывается! И когда приснится, и когда наяву покажется...
Но и сон Елизаветы Васильевны не пришелся в руку: писем от родных по-прежнему не было.
Прождав двенадцать дней, Владимир Ильич написал матери:
"Что-то уже очень давно нет от вас вестей. Все нет известия, как вы доехали до Самары, как устроились... Где Анюта? Какие вести от Мити и от Марка? Как думаете устроиться на зиму?
У нас все по-старому. В последнее время только несколько похлопотливее жилось. Но я теперь больше вошел в колею, зато и больше времени стараюсь проводить в библиотеке".
...Если бы он не выбирал смягчающие слова, написал бы "тревожнее жилось". Вести из России приходили одна хуже другой. В Иваново-Вознесенске схвачен Панин, с которым дружили во время сибирской ссылки. Аркадий, по их совету, успел скрыться из Петербурга, но вот Кржижановская написала из Самары: "Взят Аркадий, нельзя выразить, как это досадно, больно и грустно. Эквивалента ему и Бродяге нет. Эти потери страшно чувствительны".
В особенности больно было терять старых друзей. Хотя пришло много новых работников, но и среди них уже оказались провалы. Необходимо подкрепление. Пока в резерве один надежный человек – Иван Васильевич. Как только закончит свои воспоминания, отправится снова в Россию. Куда? Еще не решил. Порывается в Москву, но рискованно для него.
Бабушкин называл еще Нижний и Петербург. Питер – важней всего. Но и трудней всего. Не только из-за этих окаянных "экономистов" – из-за дьявольски изворотливого Зубатова, который перебрался туда, под крылышко к своему покровителю министру Плеве, и стал начальником особого отдела департамента полиции. Весь сыск в его руках. И все слеповы у него на побегушках. Там нужно ухо держать остро, не делать ни одного неосмотрительного шага. Бабушкину теперь это по плечу. И Владимир Ильич заговорил об этом с Мартовым.
– Ну что ж, – наморщил лоб Юлий Осипович, – он из тех, о которых ты писал в брошюре...
– Бабушкин стойкий марксист. Деловитый, энергичный, хороший конспиратор.
– Энергии ему не занимать... Я, пожалуй... – Мартов мялся потому, что сам не надоумился внести такое предложение. – Пожалуй, не буду возражать.
– Вот и отлично! Я уверен, что мы не ошиблись в выборе главного агента для Питера. Он сумеет там войти в комитет. Тогда будет обеспечена победа при выборе делегата на съезд.
– Не будем загадывать, – жестко заметил Мартов. – Они решат там сами. Питерцы политически взрослые.
Владимир Ильич кинул на него быстрый и недоуменно-пронизывающий взгляд. Какие питерцы? Они же разные. Кроме Вани есть еще Маня. А делегатом на съезд от Питера нам нужен, нам совершенно необходим такой человек, как Иван Бабушкин. Тогда победа будет за искровской линией.
Подумав так, Владимир Ильич сказал с легкой усмешкой:
– Сами-то, сами, но... не все с усами!
8
Прибыли беглецы, и в квартире Ульяновых стало так шумно, что Надежда Константиновна в одном из писем Ленгнику в Киев написала: "Сейчас у нас невероятное столпление народов, так что написать вообще не могу, напишу в следующий раз". Елизавета Васильевна с утра до вечера почти беспрерывно кипятила чай.
А в коммуне еще шумнее, и хозяин дома потребовал, чтобы жильцы освободили квартиру. Пришлось срочно подыскивать другое жилье.
Владимир Ильич часами разговаривал то с одним, то с другим. В особенности продолжительными были беседы с теми, кто горел желанием немедленно вернуться на родину. С ними шел разговор о явках и паролях. Надежда Константиновна давала им для переписки промежуточные адреса в России и за границей, записывала себе в тетрадь.
Папаша взялся создать искровский склад литературы в Швейцарии, Басовский обещал восстановить "путь Дементия" и вскоре отправил в Киев двенадцать пудов.
Беглецы рассказывали о Димке. Сидит она в женском корпусе Лукьяновки. Связь с ней поддерживали через надзирателей. Ей хотелось присоединиться к беглецам, но пробраться на двор мужского корпуса было невозможно. И Димка просила передать, что она все равно убежит, хотя реального плана у нее пока еще нет. Да и будет ли? После такого многолюдного побега режим в тюрьме стал строгим. Помощника смотрителя Сулиму отдали под суд.