![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Точка опоры"
Автор книги: Афанасий Коптелов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)
Но однажды поздним вечером у выхода на Тверскую он услышал за спиной шаги: его настигали двое. Он пошел быстрее. И те двое тоже прибавили шагу. Один полушепотом окликнул:
– Господин Слепов, на минутку.
Другой схватил за воротник, прошипел над ухом:
– Не уйдешь, сука!
Первый, не дав крикнуть "караул", ударил по щеке:
– Продажная шкура!
Второй со всего размаха грохнул кулачищем, как молотом, в грудь, сбил с ног.
– Братцы!.. – плаксиво взмолился Слепов. – Помилуйте!..
Но ему наносили удар за ударом, будто молотили ржаной сноп.
Лежа на узеньком тротуаре, он левой рукой прижимал портмоне с деньгами, правой сумел достать свисток и сунуть в рот. Заглушая свист, его стукнули по зубам, отшвырнули к какой-то подворотне.
Когда с Тверской улицы прибежал городовой, никого из нападавших уже не было на месте происшествия, лишь слышался топот сапог по булыжной мостовой да лаяли во дворах за охранным отделением взбулгаченные собаки.
Слепов стонал; придерживая дрожащими пальцами нижнюю челюсть, опять попытался крикнуть "караул", но захлебнулся на втором слоге. Городовой помог ему подняться сначала на коленки, потом на подсекавшиеся ноги, хотел отвести в полицию – тут всего каких-то сто шагов, но Слепов попросил помочь добраться до охранного отделения. По дороге слезливо бормотал:
– Господи!.. Зачем же этак-то? Своего же брата... Ведь я такой же мастеровой... За что?
– Стало быть, ты успел разглядеть бандюг? – спросил городовой. Словят их. Ты сумеешь опознать?
– Где там... Ночь-то вишь какая темнущая!
– А говоришь – мастеровые.
– Это я – по ихним кулакам. Как молоты!
В кабинете Зубатова Слепов повалился на стул. Долго не мог произнести ни слова, – перехватывало горло, плохо повиновались кровоточившие губы. Серей Васильевич обошел длинный стол, подал стакан с водой:
– Успокойтесь, Феофил Алексеевич! Будьте же мужчиной!
Постукивая тычком кулака по столу, про себя сказал:
"До чего же обнаглели! Под носом у обера! В двух шагах от Охраны!.. Давно такого не было... И куда смотрят полицейские, дрянные филиппы?!* Слюнтяи, сморчки!"
_______________
* Филиппами Зубатов называл жандармов.
– Позвольте идти? – спросил городовой, успевший доложить о происшествии.
– Идите. И смотрите в оба.
– Сергей Васильевич... Батюшка! Что же это такое? – бормотал Слепов, приходя в себя. – Чистое смертоубийство!.. Они же могли... – Вспомнив о полученной субсидии, сунул руку в карман. – Портмонет при мне, слава те господи!.. Про деньги не спросили.
– Не за деньгами шли.
– Чую – по мою душу. Но я же невиноватый... Сергей Васильевич! Слепов сложил ладонь к ладони, готов был встать на колени. – Скажите своим... Этим, как их?..
– Филерам, что ли? – у Зубатова покривились губы.
– Тем, которые выслеживают... Пусть походят за мной... И чтобы мастеровые видели...
– Чтобы вас посчитали за революционера?! – усмехнулся Зубатов; покручивая ус, опустился в кресло. – Пустая затея. И совершенно излишняя. Поймите, Слепов, положение теперь иное. Мы к вам на собрания ходим открыто, и вы по-прежнему открыто ходите к нам. Лучше среди дня. И скоро вся мастеровщина поймет: мы ей не враги, а первые заступники. Так мы выветрим блажь из неразумных голов – марксята потеряют всякое влияние... Вас отвезем сейчас к врачу.
– А деньги-то... – спохватился Слепов. – Афанасьев ждет.
– Поезжайте сначала к нему, потом – к врачу. Вылечит! Хоть на молодой бабе снова женить вас!
– Шутки-то шутками... – Слепов осторожно дотронулся пальцем до рта. А зубы-то теперича...
– Зубы вам отремонтируют! Хотите – золотые поставят. И на поправку мы вам добавим деньжонок. – Поигрывая ключом, Сергей Васильевич направился к сейфу, по пути хлопнул Слепова по плечу. – Выше голову, дружище!
4
Выпроводив Слепова, Зубатов торопливо поправил галстук, обмотал шею клетчатым шелковым шарфом, надел касторовое пальто и велюровую шляпу. Если бы он носил бороду, в этом наряде его могли бы принять за профессора или респектабельного адвоката.
На ходу натягивая лайковые перчатки, он через проходной двор, которым пользовалась полиция, поспешил к Тверскому бульвару. На важное свидание шел пешком, – не хотел, чтобы кучер приметил его конспиративную квартиру. Шел не оглядываясь. Кого ему опасаться? Стреляют в Петербурге – то в министра просвещения, то в обер-прокурора святейшего Синода, а в Москве тихо: слеповы успели рассказать о его заботах. Он теперь не враг, а друг мастеровых. Заступник! Пусть так и думают. Вчера он, Сергей Зубатов, ломал молодые побеги через колено, а теперь будет постепенно сгибать в дугу.
Кое-где, надо признать, шевелятся новоявленные "герои", оголтелые головы. Замышляют сколотить свою партию социалистов-революционеров, собираются подражать покойнице "Народной воле". Их нетрудно будет переловить.
Главной же опасностью престола стали ортодоксальные марксята. Эти стрелять не будут, – вознамерились грозить устоям государства, а не отдельной личности. Вон в своей "Искре" осуждают террор. Они, видите ли, опираются на пресловутый пролетариат! А мы вырвем мастеровщину из-под их влияния, уведем на тихую дорожку. С божьей помощью. Разумные профессора да священники-златоусты помогут укрепить спокойствие и благоденствие.
Так думал Зубатов, направляясь к Малой Бронной. И шел быстро только потому, что этот тумак Слепов вынудил его, привыкшего к точности, задержаться в кабинете. Из-за него главную помощницу, многократно оказывавшую неоценимые услуги, заставил томиться в ожидании. Она там тревожится. Опять попросит врача прописать бром с валерианкой. И снотворные пилюли. А Мамочке волноваться вредно. Она все время ходит по острию ножа, и самый маленький ее просчет может погубить дело. Ее надобно беречь, – она одна стоит доброй тысячи филеров. Ее сам бог послал. Преданная престолу, Охране верная душа!
Федор Данилович Грулька, юркий и поджарый, как борзая, поджидал шефа. По-старчески дрожащими руками вымыл чайную посуду, вскипятил самовар.
В Охранном отделении его уже давно считали ветераном, и ему пора бы выйти на пенсию. Наградные, которыми его не обходили при каждой ликвидации крамольных организаций, он расходовал с толком – купил себе дом на Первой Мещанской. Но Сергей Васильевич сказал, что Охране трудно обходиться без его услуг. И вот он здесь, в небольшом домике на углу Сытинского переулка. По бумагам и для всех соседей он – хозяин. Заниматься проследками – не для его возраста. А жаль. Сколько он на своем беспокойном веку побегал по московским улицам! Да разве только по московским? И в Петербурге выслеживал, дрожал под дождем, под зимним ветром. И в Киев ездил старшим "летучего отряда" отборных филеров. И в Харьков. И в Екатеринбург. И в Баку. Исколесил в поездах, почитай, десятка три губерний. Даже в Уфу приходилось таскаться по пятам, подобно тени... Зато и "крестников" у него – не пересчитаешь! Одни – еще в камерах подследственных, другие давно на каторге. Ссыльные да поселенцы где-нибудь в Якутке мотают сопли на кулак. И немало таких, кого уже черти поджаривают на адских кострах. Небось опомнились, немоляхи, ан поздно: отступился господь-батюшка. Он, Грулька, в родительский день помянул бы в церкви, – все ж были люди те грешники. А кого помянешь? Он-то знает их только по кличкам, которые сам давал при начале проследок. А у Сергея Васильевича имена да фамилии спрашивать неловко. Да и ни к чему. Бога забыли – пусть теперь казнятся, горят веки вечные.
А ему тут нехудо. И тепло! И Зубатов по-прежнему ценит его. Не хочется Сергею Васильевичу, чтобы еще кто-нибудь, кроме их двоих, видал здесь Мамочку. Дорожит ею. Она заслужила! А наградных-то ей перепадало, поди-ка, больше всей Охраны! Наверняка многие тысячи! А вот собственного дома голубушке завести нельзя, – все крамольники ударятся в подозрение: "Откуда такие деньги?" Выходит он, Грулька, в лучшем положении.
Осмотрев французскую этикетку на бутылке, принесенной Евстратием Медниковым ради сегодняшнего вечера, умело ввернул штопор и, держа бутылку между колен, с натугой выдернул пробку. Приятный хлопок порадовал слух. Широкими ноздрями втянул винный аромат и аппетитно прищелкнул языком:
"Амброзия!.. Такое, наверно, подают самому государю с государыней-матушкой!.. Вино у этих французов пахнет слаще причастия! Проглотил слюну, почесал в аккуратно подстриженной сивой бородке, разделенной на две половинки. – И я сподоблюсь – останутся опивки немалые: пьяным-то им на улицу – неловко. Угощусь потом на сон грядущий!.."
Анна Егоровна Серебрякова, сидя в кресле, задумчиво барабанила пальцами по столу.
– Извините, Мамочка, за опоздание, – послышалось из прихожей, и Зубатов, слегка откидывая рукой плюшевую портьеру, заглянул в комнату. Дела задержали.
Раздевшись, двумя пальцами поправил усы и, войдя, поцеловал холодную руку, пахнущую резкими духами.
– А почему мы нервничаем? Я полагал, коротаете время за пасьянсом.
– Карты забыла, Сергей Васильевич.
– Рановато вам на память жаловаться. – Зубатов сел в кресло, боком к столу, заложив ногу на ногу. – Ну-с, делитесь успехами. К Грачу ниточку нашли?
– Не удалось, Сергей Васильевич. – Анна Егоровна прижала руки к груди. – Уж больно он хитер. Никто из моих знакомых не знает к нему явки.
– Хитер, говорите? – На тонких губах начальника шевельнулась презрительная усмешка. – Нас не перехитрит!..
– Я не теряю надежды... Прилагаю все усилия...
– Ну, а из заграничных никто не докладывался? Жаль. – Зубатов повернулся к столу. – На прошлой неделе в департаменте был разговор. Там ценят наши проследки, отмечают усердие и находчивость. У вас, говорит одно видное лицо, подрыватели устоев докладываются о своем приезде, первым делом, Охране. Вам, Мамочка. А через вас и нам. Вот я и поинтересовался: не было ли транспорта для Грача? Не приезжал ли кто-нибудь для связи? Мадам Ульянова не пишет вам?
– У меня с ней непосредственной связи и раньше не было.
– Через Елизариху узнайте. О ней-то вам что-нибудь известно? Где она?
– Мотается по Европе.
– А точнее?
– Кажется, в Берлине.
Зубатов достал массивный серебряный портсигар, хлопнул пальцами по крышке и, откинув ее, предложил папиросу собеседнице, потом поднес горящую спичку. Закурил сам. Выпустил дым кольцами в потолок.
– Сейчас, Мамочка, самое важное – узнать местонахождение и новые клички Владимира Ульянова.
– Упустили его.
– Да. Теперь это и в департаменте понимают. А я своевременно ставил в известность: "крупнее Ульянова в революционном движении нет никого". Зубатов как бы подчеркнул эти слова резким жестом руки с дымящейся папиросой. – И советовал без раздумья "срезать эту голову с революционного тела". Не вняли моим словам, прохлопали ушами. А теперь он шлепает за границей эту наивреднейшую "Искру".
– Вы считаете, что "Искру" печатают за границей?
– И сомнений быть не может. Хотя они всячески стараются подчеркнуть, что будто бы весь тираж печатается в империи. Вы, вероятно, обратили внимание – даже даты ставят по нашему русскому календарю. Но нас не проведут. – Зубатов погрозил пальцем. – Отдельные номера, правда, перепечатывают на подпольных шлепалках. Где-то на юге, на Кавказе. А редакция обосновалась в Германии. Но где? В каком городе? Вот это, подолбил стол указательным пальцем, согнутым, как орлиный клюв, – это мы с вами обязаны узнать.
– И тогда германская полиция выдаст его?
– Непременно. Кайзер-то как-никак родственник его императорскому величеству.
Зубатов через стол наклонился к собеседнице:
– Так где же они? Как вы думаете?
– Если Елизариха в Берлине, то...
– В Берлине их нет. Уж там-то наш глаз остер.
– Возможно, они в Австро-Венгрии.
– В Праге? Было похоже. Но недавно расшифровано письмо, отправленное из Нюрнберга в Одессу. Явно из редакции "Искры". Пишет женщина. Мадам.
– Она!.. Сергей Васильевич, она!.. Поверьте моему чутью. Мадам Ульянова.
– В таком случае, они – в Нюрнберге. Если не в Мюнхене.
– Подобрать бы ключи к их переписке.
– Дело не столь уж хитрое. Ну, кто же, Мамочка, не поймет, что "Графачуфу" – это пресловутому Грачу, за которым мы гоняемся уже несколько месяцев. К сожалению, в последнее время у них появился и настоящий шифр. Пока неразгаданный. И в открытом тексте есть загадки, например: "Сюда приехала жена Петрова". Не Ульянова ли, а? Не он ли Петров?
– Он на выдумки горазд. Но я постараюсь... Приложу усилия...
Зубатов хлопнул в ладоши. Грулька тотчас же принес распечатанную бутылку, две рюмки и вазочку с шоколадными конфетами; с ловкостью заправского официанта разлил вино и с легким поклоном удалился. Зубатов поднял рюмку и, глядя в круглые, как вишни, глаза Анны Егоровны, торжественно произнес:
– Сегодня годовщина! Знаете, которая по счету? Девятнадцатая!
– Господи! – всплеснула руками Анна Егоровна. – Все-то вы помните!
– Такое не забывается! Хотя и не круглый счет, а нельзя не отметить. – Чокнулся с раскрасневшейся собеседницей. – За ваши бесценные услуги Охране! За верную службу государю!
Анна Егоровна достала платок, приложила к одному глазу, к другому. Зубатов, опорожнив рюмку, провел указательным пальцем по усам, заговорил с особой доверчивостью:
– А теперь я хочу слышать ваше слово об одном, если хотите, грандиозном плане. Слепова знаете. И Афанасьева с моих слов тоже знаете. Эти люди послушные, как дрессированные охотничьи собаки. Скажу: "Несите в зубах поноску" – понесут. И роптать не будут: бога боятся, государя чтут больше отца родного. Понадобится – они в своих обществах поднимут мастеровщину на манифестацию под трехцветным государственным флагом, с портретом его императорского величества.
– Сергей Васильевич! – Голос Анны Егоровны зазвучал настороженно. – А вдруг да кто-нибудь один... Вдруг да выкинет, подлец... красный флаг.
– Признаюсь – риск не исключен. Но ради святого дела можно и рискнуть. А в Слепова я верю. Такие люди подберут богобоязненных мужиков из неграмотной мастеровщины. Да если кто и посмеет супротив... Сомнут! – У Зубатова сжались кулаки. – Пойдет лавина! И знаете, Мамочка, это можно приурочить ко дню освобождения крестьян. И на поклонение к памятнику царю-освободителю, а? Каково придумано?!
– Да это же!.. У меня даже дух захватывает!.. – Анна Егоровна прихлопывала в ладоши. – Как откровение свыше!.. И дай-то бог!..
– Я был уверен, что вы одобрите. На днях доложу великому князю. И, в фартовый час, начнем подготовку. Народ увидит, у кого больше сил. Зубатов встал. – До новой встречи, Мамочка!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Ульяновых приютила на время семья одного рабочего. Им уступили маленькую комнатку. Сами хозяева – восемь человек – ютились в соседней, тоже небольшой. Те и другие жили по принципу: в тесноте, да не в обиде.
Чистота в квартире была отменная: нигде – ни пылинки. Дети всегда ходили чистенькие и так же, как родители, вели себя учтиво, друг друга удерживали от шумливости:
– Тише. Дядя Мейер пишет.
А он не столько сидел за столом, сколько ходил по комнате. Походит, пошепчет себе что-то, потом присаживается к столу и некоторое время пишет. Надежда знала: пишет брошюру против "экономистов" из газеты "Рабочее дело" и прочих ревизионистов, отступников от марксизма, с которыми нужно размежеваться самым решительным образом. И чем скорее, тем лучше. В такие минуты она уходила из комнаты. То готовила немудрый завтрак, разговаривая с хозяйкой, то расспрашивала ее старших детей об уроках в школе. Дети доверчиво показывали тетради с домашними заданиями.
Вечерами Владимир Ильич подолгу беседовал с хозяином, расспрашивал о фарфоровом заводе, о заработке, о профессиональном союзе, о партийных новостях.
Иногда Ульяновы отправлялись на прогулку, чаще всего в Английский сад. Там любовались задумчивыми ивами, опустившими тонкие, как пряди длинных девичьих волос, ветви до самой земли.
Нередко выходили за город и подолгу смотрели на юг. Там темнели мягкие холмы, поросшие сумрачным лесом, а далеко за ними вздымались все выше и выше подернутые голубоватой дымкой скалистые вершины. Самые высокие накрутили на головы снежные чалмы. Порой между гор застревали облака, и было трудно отличить их от снега: весь хребет казался белым.
Во время прогулок Владимир рассказывал о том, что написал утром, а вечерами давал прочесть новые страницы. Пока Надя читала, посматривал на ее лицо: нравится ли ей? Согласна ли с его полемическими строками? А потом спрашивал:
– Ну как? Ошибок нет?.. Если не устала, переписывай.
Надя улыбалась. Тихо и тепло. У нее ни голова, ни руки не устают переписывать его страницы. Сколько бы их ни было.
После завтрака они направлялись в квартиру Ритмейера. И Надя несла в сумке томики стихов, которые могли понадобиться при шифровке, и две довольно толстые тетради. В одну записывала: откуда, от кого, что и через какой промежуточный адрес получено для "Искры"; в другой регистрировала ответы: в графе "Кому" помечала только клички, а фамилии держала в памяти. Если, не приведи бог, и попадутся тетради в руки шпика, все равно ничего в них не разгадает. Кто же может знать, что Матрена – это Петр Гермогенович Смидович, а Зайчик – Глаша Окулова, милая девушка из сибирской деревни.
Вера Ивановна пришла возбужденная, с порога сказала, что снова приехал для переговоров Струве. После обеда будет у нее. Просит прийти.
– Я не пойду, – наотрез отказался Владимир Ильич. – Не могу больше разговаривать с Иудой.
– С Теленком, – поправила Засулич. – Я же говорю: в политике он – как теленок на льду.
– Ну, нет. Он себе на уме. И этому Теленку пальца в рот не клади: откусит.
– Он с деньгами. И немалыми.
– Купить нас? Все равно не хватит. У Иуды – помните? – было тридцать сребреников. И у этого не больше. – Владимир Ильич, расхохотавшись, повернулся к Надежде: – Иди ты. Он наверняка опять с женой. Она же – твоя гимназическая подруга.
– И мне трудно, – вздохнула Надежда. – Я не могу забыть: они оба многое сделали для нас...
– В былые времена... – твердо сказал Владимир Ильич. – А ныне мы идеологические противники.
– Вы уж слишком резко, – заметила Вера Ивановна.
– Иначе не могу. С людьми, извращающими марксизм, нельзя вести мягкой беседы. Разговаривайте вы, женщины.
Надежда целый день терялась в раздумье: "О чем я буду говорить с ним? И как? Ума не приложу... Ужасно нехорошо на душе..."
Но выполнить тяжелое поручение сочла необходимым.
Готовясь к приему гостя, Вера Ивановна в своей маленькой комнатке жарила на керосинке кусок говядины.
– Я долго соображала, чем его угощать? – рассказывала она Надежде Константиновне. – Если бы он с женой, купила бы печенья к кофе, а он на этот раз, оказывается, один.
"И лучше, что один, – отметила для себя Надежда. – Все же легче".
– Мужчина! Ему, конечно, нужно мясо, – продолжала Вера Ивановна. Вот и пришлось жарить. А мне это не с руки.
Она ножницами приподняла краешек куска, отстригла уголок и, подцепив острием, повертела перед глазами:
– Еще кровенит... А может, Струве такое любит? Бифштекс по-английски! – Она хотела попробовать немножко, но не удержалась аппетитно съела все, что отрезала. – Пожалуй, еще надо пожарить. Отрезала второй уголок. – Попробуйте. Я положусь на ваш вкус.
– Спасибо. Я сыта.
Вера Ивановна, уступая чувству голода, съела второй кусочек.
– Ничего. Теперь почти поджарилось.
– Да не хлопочите для него. Лучше так...
– Пожалуй, вы правы. Мясо подают с гарниром, а у меня ничего нет...
И Вера Ивановна отрезала себе еще:
– Теперь уже совсем без крови...
Она была растерянна – не знала, как разговаривать со Струве. В чем соглашаться? Против чего возражать? Ведь неизвестно, как отнесется к ее разговору Жорж. Если бы Струве предупредил заранее о своем приезде, она написала бы в Женеву, спросила... А теперь... Вдруг Жорж не одобрит ее позиции?.. Лучше остаться в стороне. Пусть разговаривает с ним Надежда Константиновна – она полномочная представительница Ульянова.
Надежда вернулась раскрасневшаяся, будто из жаркой бани.
– Удружил ты мне!.. Ужасно тяжелый был разговор! – Бросила на стол коробку мармелада. – Это, говорит, подарок от Нины Александровны. Я, понятно, поблагодарила, попросила передать привет. Не могла же я так сразу резко... Но он страшно разобиделся, что ты не пришел, и понял, что ни о какой договоренности и речи быть не может. Ударился в достоевщину: его, дескать, считают изгоем, а он в свое время помогал, поддерживал...
– Тогда, когда мы находили в какой-то степени общий язык в борьбе с либеральными народниками. А теперь иное... Рассказывай дальше.
– А теперь, дескать, от него сторонятся, как от прокаженного. Отталкивают. Он, видите ли, ренегат.
– Так и сказал?
– Но ты бы посмотрел – с какой миной. Потом смягчился: мы, говорит, могли бы работать вместе. Рука об руку. Тихо, со всеми мирно. Время идет все в жизни меняется. Старые догмы ему напоминают ветхие мехи. От молодого вина они прорываются, и людям не остается ни вина, ни мехов. Для молодого вина готовят новые мехи, при атом сберегается то и другое.
– Заговорил устами евангелиста Матфея! Будто праведник!
– Да. Я увидела: совсем чужой человек. Враждебный партии. И мне стало страшно жаль Нину Александровну: она, видимо, бессильна. Да и вряд ли она понимает, куда поворачивает ее муж. А он-то понимает.
– Не поворачивает, а уж давненько повернул. Удивляюсь, как этого не видит Потресов! Как не чувствует Вера Ивановна! И даже Плеханов, блестящий теоретик, с ними. Уму непостижимо! Вместо борьбы с Иудой, которая нам предстоит, готовы, – в уголках губ Владимира Ильича сверкнула горькая усмешка, – гладить его по шерстке!
2
Радость! Большая радость – Митя прислал газеты. Вовремя прислал. Очень вовремя. Надя уже истосковалась по питерским и московским новостям. Да и сам он истосковался – давно не видел знакомых газет. Даже в ссылке следил за печатью. А здесь... Русской библиотеки в Мюнхене нет. Выписывать конспирация не позволяет. У газетчиков ничего невозможно найти, лишь изредка попадаются "Русские ведомости". А ведь ему, как воздух, как хлеб, необходимы новости из родной страны. Елико возможно, больше новостей. В особенности сейчас, когда в немецких и французских газетах они прочли телеграммы о новом побоище в Питере. На этот раз – на Обуховском казенном заводе.
Из здешних газет уже знали: Первого мая на заводе не вышли на работу триста человек – за городом отмечали День солидарности трудящихся всего мира. А исполняющий должность начальника завода подполковник Иванов объявил их прогульщиками и распорядился о постепенном увольнении: каждый день по десять человек! Рабочие возмутились. Со дня на день надо было ждать взрыва. И седьмого мая взрыв произошел – обуховцы потребовали восстановить товарищей на работе. Подполковник отказал. Тогда они дали тревожный гудок. Переполнив заводской двор, потребовали уже не только восстановления товарищей по работе – сокращения рабочего дня до восьми часов и отмены ночных работ. Воинская команда завода, находившаяся наготове, не смогла управиться. С криками "ура", с насмешливым гиком и свистом, оттесняя отряды пеших и конных городовых, а также эскадрон жандармов, рабочие вырвались на Шлиссельбургский проспект, заполнили его. Считают, что их было более трех с половиной тысяч человек! Тогда полицмейстер вызвал еще один отряд городовых, новый эскадрон жандармов и две роты пехоты. Разгорелась ожесточенная схватка...
Владимир Ильич ждал подробностей. В "Правительственном вестнике" не нашел ни строчки. Развернул "Новое время", просматривал колонку за колонкой на первой странице, на второй, на третьей, наконец глаза споткнулись о строчку, набранную мелким шрифтом: "Мы получили следующее сообщение". От кого получили? Конечно, от жандармов. Позвал жену:
– Ты посмотри, что они, мерзавцы, делали! Вот читай, залпами стреляли в толпу. А рабочие не дрогнули. Не только отбивались булыжниками, которые им подносили девушки в подолах, а дважды все это войско заставляли отступать. Подлинные герои! Не струсили, не разбежались. Даже после третьего залпа! Сражение продолжалось до вечера...
Надежда оставила другие газеты, тоже склонилась над "Новым временем":
– Ужасно! С обнаженными шашками – на рабочих. Один убит, восемь ранено... Это только пишут – восемь...
– Но и башибузукам здорово досталось! Видишь: сбит с ног околоточный надзиратель – рабочие запустили ему камнем в рожу, сломали ножны о его башку. Молодцы! А вот: ранили камнями полицмейстера, нескольких жандармов и городовых... Жаркое было сражение!
Владимир не мог усидеть на месте – несколько раз прошелся по комнате, рассекая воздух взмахами кулака:
– Как видишь, уличная борьба возможна. И безнадежно будет не положение пролетарских борцов, а положение правительства, если ему придется иметь дело с рабочими не одного только завода. А придется! И гораздо серьезнее. Обуховцы не имели ничего, кроме камней, и то продержались целый день. Рабочие не мирятся со своим положением, не хотят оставаться рабами. И в следующий раз они запасутся другим оружием.
Надежда знала, что в голове Владимира уже зреет новая статья для пятого номера "Искры", который придется переверстать. А спустя какой-нибудь час она уже переписывала для набора его статью "Новое побоище":
"...Эти вспышки пробуждают к сознательной жизни самые широкие слои задавленных нуждою и темнотою рабочих, распространяют в них дух благородной ненависти к угнетателям и врагам свободы. И вот почему известие о таком побоище, какое было, напр., 7-го мая на Обуховском заводе, заставляет нас воскликнуть: "Рабочее восстание подавлено, да здравствует рабочее восстание!"
В тот же день пришли два письма. Оба из Питера. О схватке на Обуховском заводе. Один из корреспондентов писал: "Теперь всем на улицу хочется. Б. [уцелевший рабочий] говорил, что жаль, что знамени у них не было. Другой раз и знамя будет и пистолетов достанут..."
Когда собрались все четверо, обсудили и статью Владимира Ильича, и корреспонденции из Питера. "Гвоздем" переверстанного номера стало Обуховское сражение.
По вечерам Владимир Ильич отвечал на письма. Вот и сейчас он, пододвинув к себе листок бумаги, писал матери:
"...Получил я твое письмо от 10-го мая и газеты от Мити. За письмо и за газеты – большое спасибо. Митю очень бы просил и вперед присылать всякие попадающие ему в руки интересные номера русских газет..."
Он знал: Митя на каникулы приехал в Подольск. Теперь возле матери. Все же спокойнее за нее. К сожалению, должность временная и не по специальности – писец в земской управе! Но, может быть, еще удастся брату подыскать там что-нибудь получше? По медицинской бы части.
А вот с Маняшей и Марком плохо: в деле никаких перемен. Даже на допросы их не вызывают. Правда, это несколько обнадеживает, – значит, не могут жандармы предъявить никаких серьезных обвинений. Возможно, будут вынуждены освободить. Теперь даже по несравненно более важным обвинениям отпускают гораздо раньше, "впредь до окончания дела". А дело Марка наверняка кончится ничем. Он, бедняга, уже натерпелся там, в одиночке-то.
Идет весна. В Подмосковье цветут яблони. А Марк едва ли не больше всего любит именно эту пору года. Понятно – волжанин! С детских лет привык любоваться цветущими яблоневыми садами, вдыхать их неповторимый аромат.
Завтра лето заглянет в тюремные окна. А летняя пора для сидения самое скверное время: жарко, душно, томительно. И ночи без прохлады... Жаль Марка.
Маняше Владимир Ильич написал:
"Как-то ты поживаешь? Надеюсь, наладила уже более правильный режим, который так важен в одиночке? Я Марку писал сейчас письмо и с необычайной подробностью расписывал ему, как бы лучше всего "режим" установить: по части умственной работы особенно рекомендовал переводы и притом о б р а т н ы е, т. е. сначала с иностранного на русский письменно, а потом с русского перевода опять на иностранный. Я вынес из своего опыта, что это самый рациональный способ изучения языка. А по части физической усиленно рекомендовал ему, и повторяю то же тебе, гимнастику ежедневную и обтирания. В одиночке это прямо необходимо.
Из одного твоего письма, пересланного сюда мамой, я увидел, что тебе удалось уже наладить некоторые занятия... Советую еще распределить правильно занятия по имеющимся книгам так, чтобы разнообразить их: я очень хорошо помню, что перемена чтения или работы – с перевода на чтение, с письма на гимнастику, с серьезного чтения на беллетристику – чрезвычайно много помогает. Иногда ухудшение настроения – довольно-таки изменчивого в тюрьме – зависит просто от утомления однообразными впечатлениями или однообразной работой, и достаточно бывает переменить ее, чтобы войти в норму и совладать с нервами. После обеда, вечерком для отдыха я, помню, regelmassig* брался за беллетристику и нигде не смаковал ее так, как в тюрьме. А главное – не забывай ежедневной, обязательной гимнастики, заставляй себя проделать по нескольку десятков (без уступки!) всяких движений! Это очень важно".
_______________
* Регулярно (нем.).
Письма отправил с Анютой, – она в Берлине опустит в почтовый вагон пражского поезда. Но аккуратно ли перешлет их Модрачек? Удастся ли матери передать их в Таганку? Будет очень жаль, если затеряются.
Грустно, что в положении Марка и Маняши не произошло никаких перемен. Тяжело им в тюрьме. И матери тяжело: приходится каждую неделю возить в Москву передачу – по два узелка. Один – дочери, другой – зятю.
Одно утешение – маме нравится дача в Подольске. Там ей удается много быть на воздухе. Хотя и измучена ее беспокойная, сверхзаботливая душа, все же отдохнет немножко. Может, и купаться будет. Пахра там, помнится, тихая, ласковая, с кувшинками возле берегов.
3
Однажды, вернувшись после короткой отлучки, Владимир с порога объявил:
– Паспорт, Надюша, получен! Вот смотри. Отныне ты – Марица! Привыкай. А мне остается еще подкрутить "болгарские" усы.
Раздобыть паспорт было нелегко...
...Лет десяток назад в Женеве учился молодой болгарин Георгий Бакалов. Запросто бывал у Плеханова, пользовался книгами из его библиотеки. Там-то и познакомилась с ним Вера Засулич. Они часами вели беседы о русской классической литературе. Молодой болгарин с восторгом рассказывал, что его мировоззрение формировалось под влиянием Чернышевского, что с юных лет он восторгался романом Тургенева "Накануне". Уезжая домой, Георгий обещал помогать русским социал-демократам. На родине он, историк, критик и публицист, сначала был народным учителем, потом редактором прогрессивных журналов и газет. На рубеже века поселился в Варне, по решению партии открыл книжный магазин, в тайниках которого для надежных людей приберегал революционную литературу. Вот он-то и прислал для Веры Ивановны болгарский паспорт. Вскоре же он стал другом "Искры", распространял ее в своей стране, пересылал в Одессу. Недавно ему удалось раздобыть паспорт Йордана Костадинова Йорданова. Вот этот-то паспорт теперь и держала в руках Надя. Имя жены доктора было искусно смыто и написано другое – Марица, с указанием ее возраста.