Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)
Иногда, впрочем, удавалось отвлечься на чтение. Лизка каким-то чудом на три дня раздобыла «на перечитать» супердефицитную «Мастера и Маргариту». Гольдман проглотил книгу за сутки. Да, это оказалось хорошим лекарством. Действенным. И мозги занимало отлично. Если бы… «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке…» Слишком много любви. Слишком болезненно-точно. Несмотря на то, что Булгаков писал про совсем другую любовь. Более… кошерную. Хотя и при поддержке темных сил. Интересно, как мессир Воланд отнесся бы к однополой любви? С одобрением? Заслужил ли Вадька Вернадский хотя бы покой?
К счастью или несчастью, Гольдман не верил ни в Бога, ни в Дьявола. Даже если к последнему и следует обращаться: «Мессир!»
А книжка помогла. Да. Но ненадолго.
Глядя на упадническое гольдмановское настроение, Лизавета, злобно шипя, пообещала притащить в больницу «Архипелаг ГУЛАГ» – в самиздатовском исполнении. Для поднятия тонуса.
Зная подругу, Гольдман в угрозе нисколько не усомнился и очень мягко попросил не ставить подобных серьезных экспериментов на пока еще живых людях – сердце и так не чересчур здоровое. Мало ли!.. Вот если Стругацкие где-нибудь нечитанные завалялись…
В результате он обретался в шестиместной палате, окруженный такими же, как он, тихими сердечниками самых разных возрастов, и с легким недоумением осваивал «Сказку о Тройке», осознавая: не его. «Понедельник» Гольдман обожал со всей страстью подростка, однажды впервые открывшего для себя волшебный мир НИИЧАВО. К «Чародеям» был снисходителен из-за чудесных актеров и неплохих песен. А вот здесь... Ну да, интеллекта вполне хватало догадаться: и почему запрещали, и зачем из библиотек изымали, но… Не цеплял его своим крылом карающий ангел безжалостной и непримиримой сатиры.
За что и получил от Лизки презрительный фырк и брошенное сквозь зубы:
– Все-таки, Алексей, у вас нет чувства прекрасного! Я разве что собой не торговала, чтобы этот дефицит вне очереди достать, а вы нос воротите! Ну и развлекайтесь теперь сами как хотите!
От полной безнадежности пришлось взяться за прихваченного из дома и давным-давно выученного чуть ли не наизусть Азимова. «Три закона робототехники» – какая прелесть!
«Робот не может причинить вред человеку или своим бездействием допустить, чтобы человеку был причинён вред.
Робот должен повиноваться всем приказам, которые даёт человек, кроме тех случаев, когда эти приказы противоречат Первому Закону.
Робот должен заботиться о своей безопасности в той мере, в которой это не противоречит Первому или Второму Законам».
Жаль, Гольдман, что ты не робот, и, стало быть, волей или неволей способен причинить вред тому единственному человеку, чья жизнь по-настоящему имеет для тебя значение. Хорошо хоть на эти две больничных недели вы с ним – по разные стороны баррикад.
А баррикады те оказались – ого-го! В больнице возникла очередная «новая метла» в лице главврача, который решил намертво перекрыть внеплановые посещения вверенных ему пациентов. Если раньше все желающие попасть наверх попросту сдавали вещички в гардероб, накидывали на плечи халаты и, сделав морду кирпичом, перлись по лестнице, полностью игнорируя бабульку-вахтера, к известной им одной цели, то теперь безобидная (и безответная) прежде бабулька внезапно обрела ухватки злобного Змея-Горыныча, мимо которого «и муха не пролетит», а заветные двери открывал только выписанный лично завотделением пропуск. В противном случае – спускайтесь, товарищи ходячие, в ледяной вестибюль и общайтесь со своими родными и близкими, сидя на жестких и крайне облезлых деревянных лавочках. Нечего всяческую заразу по больнице растаскивать.
В другое время Гольдман, у которого нынче с передвижением было не шибко здорово (еще по этажу – туда-сюда, а вниз он не решился бы, пожалуй, и на лифте), с удовольствием повозмущался бы вместе со всеми и даже – чем черт не шутит! – попытался бы отстаивать некие мифические права человека и больного. Но сейчас он был происходящему искренне рад. Лизке выписать пропуск проблемой не стало, сказал: «Невеста». А все остальные… Какие-нибудь засланцы от школьной администрации или – упаси бог! – от тревожащихся за его драгоценное здоровье учащихся… Ну их! «Тишины хочу, тишины...»
*
«И вечный бой! Покой нам только снится…»
Что, Гольдман? Спрятался в берлогу? Впал в спячку? (Все равно по ночам какая-то гадость непролазная во сне является.) Зарылся, как страус, головой в песок и думаешь, что хитрее всех?
А вот хрен тебе! Большой такой хрен, моржовый.
– Здравствуйте, Алексей Евгеньич!
Из тяжелой предвечерней дремоты с раскрытой книжкой на пузе выдернул скрип открываемой двери. К кому-то пришли. Не к нему – это факт. Лизавета прибегала вчера – к счастью, у нее хватало здравого смысла таскаться в больницу чуть ли не на другой конец города не каждый день, а через два дня – на третий.
– Алексей Евгеньич?
Черт! Юрка! Вот ведь… Черт! Черт!
– Здравствуй, Блохин! Какими судьбами?
Хорошо все-таки, когда существует многолетняя привычка скрывать свои настоящие эмоции – куда там штандартенфюреру СС Максу Отто фон Штирлицу! Ни один мускул не дрогнул (ну… Гольдман надеялся). Улыбка самая доброжелательная. Никакой мучительной краски на бледном лице. Всё путем. Только легкое недоумение. А как же бдительная бабулька на входе?
– Вот, соскучился.
«Правда?» Хотелось поверить. Сорваться с остохреневшей за неделю неудобной койки, обнять, прижаться… хотя бы щекой к плечу. (Выше ведь все равно не дотянешься…) Хотелось сказать: «Я тоже!»
– Тогда пойдем в коридоре посидим.
На них смотрели с любопытством. И Герман Александрович – почетный пенсионер под восемьдесят, и Самсон – тридцатисемилетний токарь с машиностроительного завода, и вертлявый типчик Колян – продукт неизвестного происхождения и возраста. Еще бы! Невеста, невеста – и вдруг пацан! Брат? Не похож. Друг? Слишком молод. В бедной на события здешней жизни явление Блохина вызвало явный, но не совсем здоровый (больница же!) интерес. Ничего, Гольдман им потом споет патриотическую песню про любимого классного руководителя и комсомольского вожака: отличника, спортсмена и вообще человека с активной жизненной позицией, не позволяющей остаться в стороне от чужой беды. Поверят, никуда не денутся!
Мучительно осознавая, что выглядит в своих убогих растянутых трениках и весьма потертой клетчатой рубашке по-больничному уныло, Гольдман обреченно поплелся в коридор. Или это была всего лишь очередная маска. Потому что внутри сошедшее с ума сердце отчаянно колотилось об опостылевшую грудную клетку, просясь на волю. К Юрке. Пришел! Пришел ведь! Почти героический подвиг совершил! Ради чего? Стервец!
Руки тянулись – коснуться, погладить. Пришлось зажать их подмышками, якобы зябко ежась.
– Алексей Евгеньич, вы бы кофту какую надели. Что-то у вас тут не очень…
– Ничего, зато не душно, – отмахнулся Гольдман, привычно прислоняясь к единственному, правда, вполне широкому подоконнику. Сидение на нем местными правилами не поощрялось (на то в коридоре имелись все те же неизменно облезлые лавочки), однако в качестве подпорки в трудных жизненных ситуациях он подходил просто идеально. Гольдман вообще любил подоконники. Мама говорила, что это он компенсирует собственные комплексы по поводу роста. Может, и так. Сидишь – никого не трогаешь, примус починяешь. И смотрят на тебя сверху вниз не потому, что ты – метр с кепкой, а потому, что сидишь. И в личное пространство никто не суется. Кстати, у Лизки было другое объяснение: «Это твое скрытое диссидентство, Лешка, прет. Тяга к нарушению общепринятых норм. Внутренний протест против стандартизации и уравниловки». «Хочу быть поближе к звездам», – шутил сам Гольдман. Диссидентом он себя не считал. Так, возбухал иногда «во имя». Адреналин недостающий по венам гонял.
– А я вам яблок принес, – сказал невпопад стоящий перед ним как-то совсем близко, по гольдмановским представлениям, Юрка. – Вот. Хорошие.
– Вчера разгружали? – понимающе усмехнулся Гольдман, разглядывая странным образом извлеченные словно из ниоткуда два сочных плода. Не подобными ли некий Змий соблазнил однажды бедняжку Еву?
– Сегодня. Утром.
Ах да, точно! Воскресенье.
Яблоки выглядели роскошно, такие, наверное, и впрямь можно было достать только из-под прилавка: яркие, глянцевые, красно-желтые – Гольдман этот сорт просто обожал. Он взял одно, ткнулся в него носом – пахло летом. Чем-то свежим и солнечным.
Недолго думая, Гольдман протер оба полой Юркиного снежно-белого халата, пренебрегая всеми возможными правилами гигиены, с аппетитом вонзил зубы в одно, а второе протянул Блохину.
– По-братски.
Тот не стал отказываться, как это непременно сделали бы из вежливости девяносто девять процентов гольдмановских знакомых, исключая, разве что верную подругу Лизку. Она тоже понимала, что значит «по-братски».
Гольдман с удовольствием наблюдал, как Юрка ест: от души, с наслаждением прикрывая глаза, втягивает кисло-сладкий яблочный сок, хрустит очередным откушенным куском, перетирая его своими красивыми ровными зубами, проводит языком по губам, вызывая во всем Лешкином теле непроизвольную дрожь тайного восторга. («Губы еще – бог с ними, но красивые зубы!.. Гольдман, ты псих!»)
Хорошо хоть, Юрка на него не смотрел. А то кое-кто точно подавился бы – насмерть. Ладно, больница, в конце концов – спасли бы! Но вышло бы неудобно.
– Юр, а как ты сюда проник? Пропуска-то у тебя нет?
Юрка с великолепным презрением дернул плечом.
– Подумаешь, пропуск! Места надо знать и очень быстро бегать.
– Интригуешь? – подозрительно поинтересовался Гольдман.
– Что вы, Алексей Евгеньич, даже не пытаюсь! Как сюда пролезть, меня Ландыш научила.
– Кто?
– Ландыш. Девчонка из нашей общаги. Она тут медсестрой работает. В ожоговом.
– Ну?
– В этой больнице студенты-медики практику проходят.
Гольдман кивнул. За свою жизнь ему не раз и не два случалось становиться наглядным пособием для таких вот практикантов. И практиканток. А уж сколько в него иголок понавтыкали дрожащими от ужаса ледяными руками!..
– Вот. И у них внизу, в подвале – собственный студенческий гардероб. О нем только свои знают, и никто никаких документов не спрашивает. Халат мне Ландыш дала и путь нарисовала, – в Юркином голосе зазвучала самая настоящая гордость. И Гольдман ее разделял – было чем гордиться! Это надо же – выйти живым из казематов местного Лабиринта и не попасться на обед Минотавру! – Сначала нужно через подвал. Потом по лестнице – на второй этаж. Там переход в другое здание. Ну и опять по лестнице – сюда, на четвертый. А палату мне вашу тоже Ландыш нашла. Хорошая девчонка.
– Просто бриллиант, – мрачно согласился Гольдман, отлично осознавая всю вопиющую беспочвенность подобной ревности и ничего не умея с ней поделать. – А как ты вообще выяснил, где меня искать?
– А мне вас Нелли Семеновна сдала – со всеми потрохами. Как узнали, что вы в больнице и надолго, так и сдала. Сказала: «Проведал бы ты, Блохин, своего классного. Чего он там один мыкается?»
– Я не один! – тут же возмутился Гольдман.
– Девушка навещает? – со знанием дела кивнул Юрка. – Понятно же! Ну… Я подумал, вдруг вы и меня не прогоните?..
Почему-то в груди стало тепло, словно с яблоком он исхитрился проглотить приличный такой кусок золотого южного солнца. «И что это меня Блохин все солнцем кормит? То мандарины, то яблоки…»
– Не прогоню, само собой. Когда тут столь героические деяния! Лестно.
Юрка разулыбался, будто ему прямо сию секунду сделали бог весть какой замечательный комплимент. Но веселье его длилось недолго. Гольдман сразу как-то догадался, что сейчас последует неприятный вопрос, и насторожился. И вопрос таки последовал:
– Мои героические деяния – фигня. А вот что вы, Алексей Евгеньич, забыли в кардиологии?
Гольдман постарался ответить максимально беспечно (он с детства ненавидел грузить окружающих своими проблемами; особенно теми из них, которых никто, кроме него, решить не в состоянии):
– Небольшие неполадки с сердцем, ничего страшного.
Юрка недовольно дернулся. Посмотрел как-то очень по-взрослому, дескать: «Вот только не надо мне… лапшу на уши вешать!»
– А если без этой туфты? Даже я понимаю, что: «Небольшие неполадки с сердцем, ничего страшного», – это ни фига не медицинский диагноз.
Разумеется, он сказал вовсе не «ни фига». Гольдман уже давно уяснил: коли Блохина в его присутствии пробивает на откровенный мат – значит, волнуется. В остальное время Юрка тщательнейшим образом следил за своим невоздержанным языком и контролировал активный словарный запас.
Волновался… Переживал… Черт!
Единственное, что Гольдман мог дать в ответ – это правду. Без той самой «туфты». Он задумчиво поглядел поверх Юркиного плеча на противоположную стену, покрытую унылой больничной светло-зеленой краской, в сколах и трещинах от прошедшего с момента последнего ремонта времени. Повертел в зубах черенок – все, что осталось от некогда восхитительного яблока – дурная привычка, неимоверно раздражавшая маму.
– Врожденный порок сердца – дефект межжелудочковой перегородки. Это когда в перегородке между двумя камерами сердца есть отверстие. Через него венозная кровь, обогащенная углекислым газом, попадает из правого желудочка в левый и смешивается с артериальной кровью. …У тебя как с анатомией?
Юрка серьезно кивнул:
– Сердце уже проходили.
– Значит, понимаешь. …А из левого желудочка кровь, обогащенная углекислым газом, разносится по всему организму, ко всем органам, тканям и клеткам. И они страдают из-за отсутствия кислорода. Поэтому я начинаю быстро задыхаться, появляется одышка, я моментально устаю. И сердце увеличивается в размерах. Долго в таком состоянии оно работать не сможет, однажды просто остановится.
– А… операция? Говорят, сейчас много чего делают.
– Была операция, – Гольдман едва удержался, чтобы не погладить жутко расстроенного его рассказом Юрку по голове. Нежности… Еще не хватало! – Когда мне исполнилось три года. Шрам на всю жизнь остался. Компенсировали чего-то там. Живу помаленьку. Только иногда… накрывает.
– С чего накрывает? – Блохин зрил, что называется, в корень.
– Да с чего угодно. Погода – дрянь, перенервничал, на фоне какого-нибудь гриппа обострение.
(Ты.)
– И вы вот с… этим… в школе преподаете? Там же… сплошной стресс – даже я понимаю!
Гольдман улыбнулся. Было до одури приятно осознавать, что о тебе вот так, пусть неловко, но заботятся. Не какой-то левый человек – Юрка. Яблоки притащил, тайными тропами в тыл врага пробирался, переживает…
– Юр, ну нельзя же мне самого себя в вату завернуть и на полочку положить. Жизнь одна.
– «И прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…» Знаем-знаем! Любимая цитата Сколопендры.
– Кого-кого?
Блохин чуть стушевался, но ответил с вызовом:
– Русичка Надежда Петровна – Сколопендра. Вы разве не в курсе? Ее все у нас так зовут. Характер такой же оху… замечательный. И укус… ядовитый.
– А у меня какое прозвище? – полюбопытствовал Гольдман. – Вдруг тоже что-нибудь… малосимпатичное?
(Когда еще появится столь великолепная возможность услышать «глас народа», можно сказать, из первых уст?)
Юрка «сделал ежика» – посопел выразительно.
– Да не-е, нету у вас никакого прозвища. Гольдман и Гольдман. Иногда фамилия… лучше всякого прозвища звучит.
Гольдман обернулся к окну за спиной – темень тьмущая.
– У тебя часы есть?
Блохин глянул на запястье.
– Шесть. Без пятнадцати. Ой! Меня же в гардеробе предупредили, что они только до шести! Алексей Евгеньич, я завтра не приду…
– Что ты, Юр! И вовсе не надо. Видишь же: я тут вполне бодро себя чувствую.
– Ага. А тяжело дышите, когда много поговорите – исключительно из вредности!
Наблюдательный!
– Юр, ко мне Лизавета приходит, навещает. Чего тебе… мотаться.
Юрка мгновенно посмурнел.
– Не хотите, чтобы я приходил? Понятно…
– Чего тебе понятно?
– Глупость сделал – приперся зачем-то. Извините, Алексей Евгеньич, больше не повторится. А вы… выздоравливайте.
– Юр, ты…
Но тот уже уходил: решительно и спокойно, легкой, чуть раскачивающейся походкой, словно моряк, только что спустившийся по трапу белоснежного лайнера в далеком южном порту. Пришлось догонять. Догнал у самых дверей отделения и для верности ухватил за рукав наброшенного на плечи халата.
– Стой же! Мне вообще-то бегать не особо рекомендуется.
– А вы не бегайте, – процедил Юрка, но все-таки остановился да так и замер спиной к тщетно пытающемуся выровнять сбившееся дыхание Гольдману. – Вот еще придумали – бегать! Идите лучше к себе в палату. Потихоньку.
– Юр… – Гольдман обошел упрямо набычившегося Блохина, заставил посмотреть в глаза. – Прости. Я неправильно выразился.
– Вы сказали, чтобы я не приходил.
– Нет. Чтобы ты не приходил слишком часто. У тебя же нагрузки совершенно сумасшедшие: учеба, которую никто не отменял, тренировки, работа.
– Пожалели, значит?
– Пожалел. Не надо было?
Знакомо дернулось плечо.
– Не надо. Я со своим временем как-нибудь разберусь.
– Хорошо, – согласился Гольдман. – В таком случае извини. Я в самом деле страшно рад, что ты пришел. И яблоки замечательные. Больничная еда – это…
Юрка важно кивнул.
– Я попал как-то в больницу. В детстве – с аппендицитом. А знаете что… Я вам в следующий раз пирожков принесу. С повидлом!
Гольдман понял, что жизнь начинает снова налаживаться.
– Ты меня прямо-таки спасешь! Давай в среду. Как на занятия ко мне приходил. Ладно?
– Идет!
Юрка солидно потряс Гольдману руку и, торопливо бросив: «Тогда до среды!» – исчез за дверью. Ему требовалось успеть в гардероб.
После его ухода Гольдман долго лежал, бессмысленно глядя в потолок в полном душевном раздрае, всерьез размышляя: то ли уже вылечиться к едрене фене от нахлынувшего счастья, то ли сдохнуть – от переизбытка чувств. Сердце пребывало в легком обмороке и соглашалось на оба варианта.
*
Гольдман не очень помнил, как дожил до среды. Кажется, его гоняли на какие-то процедуры, кормили какими-то таблетками, втыкали какие-то капельницы и что-то там обследовали. В голосе Марии Ильиничны – лечащего врача – стал прослушиваться умеренный оптимизм, когда она говорила о перспективах. В самом Гольдмане оптимизма не было ни на грош – лишь отщелкивающий минуты таймер.
Явившаяся во вторник Лизка заметила:
– Что-то ты странно выглядишь, радость души моей. В чем дело?
Гольдман только потряс головой.
– Ни в чем.
Не мог же он рассказать ей, что ждет Юрку. Того самого Юрку Блохина, который… С которым… Короче, ничего нет, не было и быть не может.
– Врешь.
– Вру. Лиз, не трогай меня сейчас, ладно? Я словно стеклянный. Чуть толкнуть посильнее – разлечусь в мелкое крошево. Потом как-нибудь…
Вот так и познается настоящая дружба! Несмотря на сжигавшее ее лютое любопытство, подруга тут же сменила тему, перейдя к рабочим сплетням и самым свежим анекдотам. Совсем-совсем неприличным. Пришлось показательно смеяться и жизнерадостно сверкать глазами.
В среду внутри Гольдмана даже таймер щелкать перестал, а сердце и вовсе сделало вид, что впало в зимнюю спячку. «Если с меня сегодня попытаться снять кардиограмму, врачи будут крайне озадачены. Может, кто-нибудь и диссертацию защитит. Феномен «живой труп». Красота!» Лежа на кровати, он старательно держал в руках книжку, но – хоть убей! – не мог бы сказать ни кто автор, ни что там на ее страницах, под темно-синей обложкой. На ощупь это напоминало что-то из фантастики. Или нет?
Юрка появился аккурат в то время, когда краснолицая тетя Паша из пищеблока ходила по этажам, бодро созывая всех на ужин. «Живей, касатики! Поторапливаемся!» Каждый раз Гольдману хотелось добавить: «Цып-цып-цып!» – но он сдерживался. А нынче вообще проигнорировал громогласный призыв. Какое там! У него имелись планы пограндиознее, чем очередная порция картофельного пюре, разведенного водой, и жалкая котлета из плохо поддающейся пережевыванию туалетной бумаги.
Что характерно, его «сопалатников» при первых же звуках трубного гласа словно ветром сдуло: столовая была не только местом поглощения пищи, но и одним из немногих доступных обитателям больницы способов развлечения. Нечто среднее между сельским клубом и вечером знакомств «Кому за тридцать».
Гольдман лежал, устало полуприкрыв глаза, и ждал. Привычное:
– Здрасьте, Алексей Евгеньич! – пронеслось по обнаженным нервам неслабым таким разрядом электрического тока. Сердце, мгновенно воспрянув, зашлось в сумасшедшем галопе.
– И тебе вечер добрый, Юр! Садись. Стул сейчас свободен – все на выпасе.
Юрка придвинул единственный переходящий палатный стул к койке Гольдмана, уселся, поджав под сиденье длинные ноги в смешных разношенных домашних тапочках.
– А вы? Объявили голодовку?
– Да нет, – Гольдман пожал плечами. Признаться, что тупо целый день сидел и ждал, как приклеенный, было откровенно стыдно. Он кивнул на книжку, все еще валявшуюся рядом на постели – корешком вверх, – просто зачитался.
– Артур Кларк «Лунная пыль», – вслух прочел Юрка. – И какой-то Азимов… Интересно?
– Назвать великого Айзека Азимова «какой-то» – почти святотатство, – улыбнулся Гольдман, усаживаясь на кровати поудобнее. От целого дня лежания на созданной, очевидно, специально для жутких средневековых пыток панцирной сетке спину довольно ощутимо тянуло и ломило – хотелось, чтобы кто-нибудь сделал массаж. (Кто-нибудь с горячими, нежными, сильными руками… Тот, у кого крупные кисти с красивыми пальцами и сбитыми в кровь костяшками…Та-а-ак!..) – Опять дрался?
– Да ерунда! Не берите в голову! – Гольдман поморщился. Конечно! «Не берите в голову». Чужие проблемы, да? Только вот ни черта они не чужие с некоторых пор! – Падла одна к Ленке цеплялась. Пришлось поучить. Слегка.
Судя по тому, что никаких иных признаков бурного «учения» на Блохине не наблюдалось, действительно «слегка». А вот «Ленка» в очередной раз болезненно царапнуло. А ты чего ждал? С тобой искренне дружат, передачки в больницу таскают, о книгах треплются. Скажи спасибо судьбе и за малые милости. Что ж так больно-то, в самом деле, а?
– Ругаться будете? – догадливо предположил Юрка, видя неодобрение в потемневших гольдмановских глазах. То, что это было не совсем неодобрение, то есть совсем не неодобрение… короче, нюансы ему, разумеется, никто объяснять не собирался. – Воспитательную беседу проведете на тему «Драться нехорошо»?
– Бог с тобой, Юр! – отозвался Гольдман. – Девушку защитить – дело святое. А уж свою девушку… И кто там такой наглый возник, если не секрет? Мне казалось, твое присутствие рядом с Леной – это уже давно даже для самых тупоголовых аксиома: «Не влезай – убьет!»
– Да… – Юрка как ни в чем не бывало ухватил книгу и теперь с интересом перелистывал страницы: от Кларка – к Азимову. – Есть у нас в общаге один пидорок убогий… ни черта не соображает.
Это когда ты думаешь, что знаешь о боли все. Ага. Понял, пидорок убогий? Только так.
– Алексей Евгеньич, что с вами? Вам плохо?!
Плохо, Юр. Почти смертельно.
– Ничего, сейчас отпустит… Бывает…
– Может, врача?
Ну и фига ли ты парня пугаешь, а, Гольдман? Он-то чем заслужил твой хладный пидорский труп на своих коленях? А ну, живо взял себя в руки! Ать-два! Таблетку под язык – и быстро приходим в себя! Во-о-от!.. Отпускает. Замечательно!
– Не нужно, Юр. Уже все.
Гольдман снова аккуратно распластался на провисшей гамаком сетке. Полежал с минуту, прислушиваясь к себе, под тревожными глазами Юрки. И впрямь отпустило.
– Алексей Евгеньич?..
Вот только за руку трогать не надо! Даже так – просительно и чертовски осторожно… Потому что…
– Ты мне, кстати, обещанных пирожков принес?
Это уже не умирания-сопли, а вполне конкретное и понятное дело, и Юрка сразу же воспрял духом.
– Еще бы! Мужик сказал – мужик сделал! И бутылку «Дюшеса» – чтобы запивать. Вы любите газировку?
Гольдман терпеть не мог газировку. Приторная гадость! Разве что ту, за одну копейку – из автомата. Без сиропа. Но, разумеется, ничего такого Блохину не озвучил – лишь кивнул.
– Кто же не любит газировку! Да еще и с пирожками! Давай, выкладывай!
Два пирожка в промасленной бумаге и бутылку «Дюшеса» они опять разделили по-братски. (Хорошо, у Самсона, большого любителя «Жигулевского», водилась в хозяйстве открывашка.) И Юрка, довольный, что все страшное, мелькнувшее ледяной тенью, осталось позади, небрезгливо пил с Гольдманом из единственной имеющейся в наличии кружки, блаженно облизывая губы после каждого глотка.
– Вкуснотища-то какая! Просто шик!
Гольдман мысленно согласился: «Вкуснотища. Шик». Губы, которые хочется вылизывать, как сахарный леденец. Целовать. Прикусывать зубами – чуть-чуть, совсем не причиняя боли. Сдохни, мерзкий пидор!
Подкрепивший свои угасшие силы Юрка был настроен благодушно: откинулся поудобнее на стуле, сложил руки на животе, улыбался лукавой улыбкой.
– А знаете, я ведь в прошлый раз, когда от вас выбирался, в морг попал.
– Куда? – не поверил собственным ушам Гольдман.
– В морг. Бежал-бежал по коридору… ну, тому, что в подвале… и свернул в какую-то пое… тундру. Смотрю: как-то все темнее и темнее… Мрачняк. А потом мимо два дядьки-санитара прошли. С каталкой. Байки травили. А в каталке нечто, простыночкой накрытое. А потом надпись: «Морг». Ну я и повернул обратно. Мне туда пока рано.
– Точно, рано, – Гольдман почувствовал, как к горлу вновь подступает знакомая ледяная мгла. Тянет свои щупальца, сдавливает. Да что же это за разговор у них сегодня – словно по минному полю! – Гардероб-то нашел в конце концов?
– Да говно вопрос! Конечно! Ох и ругалась на меня тетенька-гардеробщица! Я ведь на пятнадцать минут опоздал. Там мое пальто последним висело.
– Всем домой хочется, – философски заметил Гольдман.
– Ага, – Юрка глянул на часы. – Ой! Опять влетит! Время.
– Беги, – Гольдман нашарил ногами свои привычные больничные кожаные шлепанцы, встал, не без удовольствия потянулся, от души кхекнув. – Провожу тебя до лестницы. Нынче-то хоть не заблудишься?
– Да ладно вам! Чингачгук два раза на грабли не наступает!
У выхода на лестничную площадку Юрка сообщил, протягивая для пожатия ладонь:
– Я в пятницу приду. В это же время. Договорились?
Гольдману хотелось закричать: «Не приходи!» Слишком больно. Но, разумеется, он ничего не сказал. Даже попытки не сделал. Иногда лучше больно, чем никак. Если сердце болит – значит, оно есть.
====== Глава 9 ======
«Я люблю Вас, моя сероглазочка,
Золотая ошибка моя…»
Александр Вертинский
*
На весенние каникулы Юрка уехал в Москву. Не солгал тезка великого баснописца – тренер Крылов: вся юношеская сборная отправилась покорять спортивные вершины в столицу нашей Родины. Перед отъездом Юрка был словно не в себе: боялся опозориться, не оправдать возложенных на него надежд, потерял покой и сон, даже с лица спал – совершенно несвойственное для обычно довольно самоуверенного Блохина состояние. Волей-неволей Гольдману пришлось взять на себя роль ангела-утешителя: вселять веру в свои силы и убеждать, что все пройдет просто отлично. И кормить. И чаем поить – сладким. А еще в принудительном порядке всучить личную достаточно удобную дорожную сумку – на всякий случай. Мало ли! С этой сумкой Юрка и уехал. Гольдман провожал его на вокзале – издалека – и грустно посмеивался над собственным прогрессирующим сумасшествием. Стоял в полутьме за мутным, сто лет не мытым стеклом, во всегдашней суетливой вокзальной толпе и глазами следил за знакомой высокой фигурой, непринужденно передвигавшейся по платформе на фоне фирменного темно-бордового поезда на Москву. Юрка смеялся, запрокидывая голову, размахивал длинными руками, шутливо толкал кого-то из своих, исподтишка поглядывал на тренера: не пора еще? не опоздаем? И выглядел при этом как большой, но еще не окончательно превратившийся во взрослого пса, щенок. Дожонок, еще не ставший дожищем. Наконец что-то сказала нарядно-подтянутая проводница, и тренер погнал своих гавриков в вагон. А потом заиграли традиционное торжественно-праздничное «Прощание славянки», и поезд тронулся. А Гольдман остался.
«Что со мной? Мне же никогда не были интересны… мальчики? Мне они и сейчас не интересны. Плевать мне на всех мальчиков в мире! Только вот… Почему-то я точно знаю: даже когда этот конкретный мальчик вырастет и станет мужчиной, ничего не изменится. Так же будет заходиться от восторга при взгляде на него сердце. Так же будут жалко потеть ладони от желания прикоснуться. Так же ему будет абсолютно плевать на мое безумие. Ну и зачем я здесь? Юрка!..»
Монолог был обреченно-бесконечным, будто лента Мёбиуса.
В результате это даже и хорошо, что Юрка уехал. Хоть какая-то передышка. Можно просто плыть по течению и ни о чем не думать. Или – нет! Думать исключительно о посторонних вещах: о работе, о совершенно сумасшедшем конце третьей четверти, пережить который удалось только чудом, о весне за окном. О том, что четвертая четверть – последняя и самая короткая, и нужно будет гонять Блохина как сидорову козу, чтобы он все же вытянул итоговые оценки на приличный уровень. Он, сволочь, способен и не на такое!
«Стоп! Похоже, так мы снова возвращаемся к старинной народной забаве «Не думать о белой обезьяне». Сиречь о Блохине. Не думать. Не думать. К черту!»
Иногда в особо мрачном настроении Гольдману казалось, что из всей этой невозможной ситуации выход был лишь один – головой вниз с какой-нибудь высотки. А затем становилось невыносимо стыдно: перед Вадькой, чья жизнь оборвалась все же не напрасно, хотя и слишком рано, перед мамой, отчаянно боровшейся до самого конца, перед Лизкой, для которой он – так уж вышло – в последнее время являлся пусть и хлипкой, но все же единственной надеждой и опорой, перед тем же Юркой – разве это пример для парня, едва начинающего жить? Как ни крути – а все же подобный поступок чрезвычайно смахивает на предательство. «И кто потом, после, станет копаться в убогих причинах твоих трусливых действий, а, Гольдман? Или ты прощальное письмишко накропаешь – жалостное – о великой силе любви? Тьфу! Самому противно!»
Нет, это все как раз было не всерьез. Если вдуматься, он не хотел умереть – он хотел не жить. Так, романтическо-подростковые сопли, от которых он, взрослый, много чего переживший в своей жизни мужик, казалось бы, давным-давно должен был избавиться. Но вот зачем-то периодически накатывало. Впрочем, поправимо.
Хуже было другое: он не видел альтернативы. Разлюбить? (Да-да, давайте называть вещи своими именами. Ученые мы, или где?) Хрен! Только вместе с отсекновением головы или вырезанием сердца. Сиречь – уже рассмотренный выше и отвергнутый вариант.
Уехать? Для Юрки оно будет все едино – предательство. Да и для самого Гольдмана.