Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц)
– Щас спою! – сыто пробормотал Гольдман, укладываясь пузом кверху на широкую основательную лавку, собственноручно сколоченную Лизкиным отцом. – Разбуди меня, когда часы начнут бить двенадцать.
– Эй! – Лизка шутливо замахнулась на него полотенцем. – Не наглеть! Тебе еще лампочки на елку наматывать и удлинитель в батянином хламе искать. А потом – шашлыки.
Гольдман печально вздохнул.
– Может, ну их – эти лампочки? Что за мещанская пошлость? А шашлыки завтра пожарим. Не поверишь, с этим окончанием четверти я нормально не спал уже недели три.
– Вот и еще немного не поспишь, – подруга казалась совершенно неумолимой. – Не будь скотиной, Лешка! Я этого Нового года, между прочим, одиннадцать месяцев ждала! А еще ты обещал со мной напиться. Что я – одна напиваться буду? Учти, питье в одиночестве – верный путь к алкоголизму. А женский алкоголизм, как утверждают специалисты, неизлечим.
– Лизавета-а!
– Что «Лизавета»?! Я уже двадцать шесть лет «Лизавета»! А в эти снега ты меня вытащил – ты и развлекай!
Пришлось вставать, разматывать елочную гирлянду с пластмассовыми лампочками-фонариками, которые, к счастью, весело горели и даже подмигивали вразнобой, нырять в сарайку (по совместительству – мастерскую), где дядя Петя складировал всяческое полезное в хозяйстве барахло, искать удлинитель, заодно едва не свернув с самой высокой полки непонятно зачем сберегаемый тут же остов древней настольной лампы, лезть на воткнутую в сугроб у растущей возле дома разлапистой ели опасно шатающуюся деревянную стремянку (Лизка мужественно страховала, придавливая верткую конструкцию всем своим немалым весом). Короче, оба развлеклись по полной.
Зато елочка, до этого украшенная лишь россыпью снежинок, стала переливаться праздничными огоньками, стремянка отправилась обратно в сарай, а Гольдман с осознанием выполненного долга и слегка дрожащими от отступившего напряжения руками и коленками начал заготовку углей для шашлыков. В конце концов дрова в мангале радостно занялись, проиграв в неравной борьбе человеческим гению и упорству, Лизка нанизала основательно промариновавшиеся в кефире кусочки мяса на шампуры, и над участком поплыл волшебный, намертво связанный с летом, запах жарящихся шашлыков.
Давно стемнело. Гольдман периодически совершал набеги в дом, чтобы глотнуть – совсем чуть-чуть, для сугреву – водчоночки и закусить хрустящими солененькими огурчиками, двухлитровую банку которых рачительная хозяйка не поленилась приволочь из города вместе со всеми прочими вкусностями. Когда кастрюля с шашлыками оказалась, наконец, стоящей посреди накрытого яркой клетчатой скатертью стола, в тесной компании тазика с «Оливье», тарелки с «Мимозой», вскрытой банки прибалтийских шпрот и дымящейся отварной картошечки со свежим укропом, часы уже показывали без пяти минут одиннадцать – самое время садиться за стол.
Гольдман лишь понадеялся, что до полуночи не рухнет мордой в салат, сраженный усталостью и водкой пополам с новогодним «Советским» полусладким. Лизка выволокла из-под высокой, покрытой белым кружевным покрывалом кровати потертую красную коробку патефона и пачку старых пластинок.
– Уповаю только на то, – произнес, сверкая от восторга глазами, Гольдман, —
что это не речь товарища Сталина о проекте Конституции с записью аплодисментов на семи пластинках?
– Увы! – притворно вздохнула Лизавета. – Музычка всякая. Ничего такого монументально-исторического.
– А Вертинский есть?
– Леш, ты прямо-таки свихнутый на этом своем Вертинском! Ну признайся: нормально, когда молодой современный мужик вместо рока слушает всяческое?..
– Старьмо! – подсказал Гольдман, вспомнив незабываемый новогодний вечер.
– Вот. Старьмо – звучит чрезвычайно правильно.
– Лиз, рок-то я тоже употребляю.
– Ага. Когда я с магнитофоном в обнимку в гости заваливаюсь. У тебя даже магнитофона своего нет!
– У меня отличная акустика, между прочим! «Вега-106» – это тебе не баран чихнул! А твой драный «Филлипс» с одним динамиком, тысяча восемьсот двенадцатого года выпуска, без слез просто слушать невозможно.
– Толку-то от твоих динамиков, – оскорбилась за свою любимую игрушку Лизавета, – если ты на ней старые заезженные пластинки гоняешь. Спасибо еще, что «ребер» в хозяйстве не водится!
Тут настал черед обидеться Гольдману.
– Это еще почему? У меня, к слову сказать, ранние «Битлы» как раз на «ребрах» – папенькино наследство. И Элвис, кстати, тоже. И что-то еще.
– «Что-то еще»! – передразнила Лизка. – Лешка, ты – мамонт. Нет, динозавр. Есть же ведь и современные барды, на худой конец!
– Современных бардов я уважаю, – кивнул Гольдман, зачарованно перебирая тяжелые и плотные, в отличие от нынешних пластинок, «сокровища» в потемневших от времени коричневых конвертах. – И даже пою в подходящей компании. Окуджава там, Дольский, Городницкий… Кукин опять же… Галич… Но Вертинский…
– Да-да, расскажи мне уже наконец про Вертинского! А то столько лет с тобой знакомы – до сих пор тайна за семью печатями.
– Нет никакой тайны, – улыбнулся Гольдман, откладывая в сторону «Рио-Риту» и Ива Монтана. – Мама очень любила. Говорила, что Вертинский – мужчина ее мечты. Что она на его песнях отдыхает от пафоса отечественной эстрады. Он к ним приезжал в Каменск где-то в пятидесятых. Мамина мама в хорошем настроении напевала «кое-что из Вертинского». «Я – маленькая балерина… всегда нема…» Или: «Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы? Куда ушел Ваш китайчонок Ли?..» Жаль, я был совсем мелкий, когда бабули не стало. Так, вертятся в памяти какие-то обрывки.
– И вправду – никакой тайны… – Лизка поднялась со своего места, подошла сзади, обняла за плечи мягкими теплыми руками, чмокнула в макушку. – Простой парень Лешка Гольдман. Ты еще там поройся. Может, и Вертинский завалялся. Я их сто лет не доставала.
– Представляешь, когда-то я являлся счастливым обладателем полного набора бабушек и дедушек, а также папы и мамы. И совершенно этого не ценил. На Новый год в квартире было – не продохнуть. Даже специальная широкая доска за диваном хранилась – как раз на случай семейных сборин. Посадочных мест не хватало, так ее на два стула концами укладывали – и получалась скамейка. Вроде вот этой, вашей. Жутко, между прочим, неудобная штука. Задница потом ужасно болит... – все-таки, похоже, водки оказалось выпито слегка чересчур для хлипкого гольдмановского организма. Вот на жалость к себе и потянуло. На воспоминания о золотом детстве, чтоб их! – Лиз, мы за стол в этом году сядем, али как? Успеть бы уходящий проводить.
– Давай включай музыку, а я пока салатиков в тарелки накидаю, – не моргнув глазом отозвалась Лизавета. Вот это и значит – принимать человека любым, со всеми его слюнями и соплями. И пьяными откровениями. Хотя сам Гольдман не считал себя пьяным.
Он откинул крышку патефона, воткнул в гнездо сияющую металлическую ручку с залоснившейся от прикосновений многочисленных пальцев деревянной рукоятью. Бережно, чтобы не залапать не слишком чистыми руками и без того порядком исцарапанной черной поверхности, водрузил на покрытый мягкой бордовой тканью круг «Рио-Риту». Отвел в сторону иглу, а затем аккуратно опустил ее на край пластинки. Все эти простые, в сущности, действия вызывали у него острый приступ почти религиозного восторга. Чудо же! Никакого электричества, несколько энергичных вращений ручки – и неизвестно откуда возникает музыка.
А на столе уже мерцали свечи в разномастных подсвечниках и переливались в их свете три разноцветных шара, повешенных на стоящую в голубой керамической вазе с отбитым краем мохнатую сосновую ветку. И когда только подруга успела соорудить этакую икебану?
Шампанское открылось легко, без особых выкрутасов, и, шипя, полилось в стаканы с обнаженными красотками, которые Лизкин отец как-то раз приволок из заграничной командировки в пылу неконтролируемого увлечения загнивающим Западом. Изначально на красотках имелись купальники, прямо на глазах у изумленной публики плавно исчезающие под действием налитого в стаканы алкоголя. Постепенно способность одеваться и раздеваться была девицами напрочь утрачена, и они остались в чем мать родила, смущая взоры гостей своей ничем не прикрытой наготой. За что и оказались сосланы на дачу по приказу Лизаветиной матушки – женщины широких взглядов, но в некоторых вещах немного старомодной.
– Ну – за уходящий! – решительно сказала Лизка, не дожидаясь, когда Гольдман раскачается на тост. – За все хорошее, что в нем было. Ведь было?
Гольдман почему-то вспомнил Юрку и серьезно кивнул. Хорошее? Сколько угодно!
Вкус «Оливье» после шампанского показался удивительно правильным. Хотя эстеты от кулинарии, скорее всего, с этим бы не согласились. Шпроты тоже удались. И «Мимоза» с картошечкой. А уж шашлыки!
За поеданием дивно пахнущего сочного мяса они едва не пропустили наступление Нового года. Просто великолепно, что Лизавета сообразила положить рядом с сосновой веткой свои здоровенные, откровенно мужские наручные часы.
– Эй, Лешка! Хватай стакан – и на улицу! Счет пошел на минуты!
– Лиз, может, не надо на улицу?..
– Еще как надо! Бегом!!!
Они успели. Елка мигала, ветер сдувал с крыши прямо на непокрытые головы колкий зимний снег, снежинки таяли на щеках и на губах, путались в ресницах. Гольдман начал считать вслух:
– Три, два, один… Бум!
Потом они с Лизаветой добросовестно отсчитали еще одиннадцать совместных «бумов», прежде чем радостно завопить в две глотки:
– Ура-а-а!!!
– С Новым годом! – провозгласил, осушив бокал до дна, Гольдман и от души поцеловал подругу во вкусно пахнущую праздником и морозом щеку.
– С Новым, Лешик, – отозвалась Лизавета, возвращая поцелуй, и слегка потерлась носом о вылезшую к вечеру гольдмановскую щетину. – Счастья тебе. Пусть все сбывается!
– И тебе – того же! Все обязательно сбудется, Лизонька моя. Вот увидишь!
Потом они все-таки откопали в груде грампластинок одну с песнями Вертинского и, обняв друг друга, станцевали томный новогодний танец под шипящее «Над розовым морем вставала луна…»
*
Проснувшись часа в два уже первого января, Гольдман с удовольствием поздравил себя: аттракциона «заснуть мордой в салате» удалось благополучно избежать, равно как и прочих некрасивых выходок, за которые обычно бывает мучительно стыдно на следующий день. В доме было тихо – похоже, Лизка усвистала на улицу по каким-то своим – несомненно важным! – делам. Вставать не хотелось. Гольдман натянул на голову край одеяла и снова прикрыл глаза.
По всей видимости, пробудившись, подруга успела подкинуть в подостывшую за ночь печку еще дров, и теперь те умиротворяюще потрескивали за чугунной заслонкой, а в комнате пахло сосновой смолой и совсем немножко – дымом. Точно как тогда, летом семьдесят восьмого, когда они с Вадимом окончили школу и поступили: Гольдман – в Универ, на физико-астрономический, а Вадька – в железнодорожный на ПГС. Лето выдалось откровенно хреновым – все время шли дожди, а температура болталась где-то вокруг двадцати градусов, то поднимаясь до «жарких» плюс двадцати четырех, то ныряя вниз – до плюс пятнадцати. Поэтому Гольдман страшно удивился, когда Вадим предложил:
– Слушай, мои на неделю отбывают к маминой сестре в Пермь. Давай завалимся к нам на дачу?
– Выращивать рис? – поинтересовался Гольдман. Сливаться с природой в такой непролазной сырости абсолютно не тянуло.
– Дурак, – сказал обиженно Вадим. – Я соскучился – сил никаких нет. У тебя дома – мама, у меня – бабушка. А там – никого. Чтобы добежать до сортира, я тебе зонтик пожертвую.
Против Вадькиного «соскучился» Гольдман оказался бессилен. Он и сам уже готов был на стенку лезть от невозможности остаться наедине. Мама проводила отпуск, полеживая на диване в обнимку с полным собранием «Человеческой комедии» Бальзака. Редкие поцелуи и обжимания на лестничной клетке и в полутьме коридора – при прощании – даже в расчет брать не стоило.
Короче говоря, уже на следующее утро они бодро шлепали от железнодорожной станции по расклякшей от дождей проселочной дороге. Дача у Вернадских была не чета роскошным Лизкиным хоромам – обыкновенный садовый одноэтажный домик со стенами, оклеенными старыми выцветшими обоями в цветочек, и крохотной застекленной верандой, на которой умещались пара стульев, круглый стол со стоящим на нем электрическим самоваром и древний, еще дореволюционный, когда-то кожаный диван с подлокотниками-валиками и высокой спинкой. За окнами услаждал взор изрядно промоченный дождями участок – четыре сотки разнообразных грядок, над которыми, явно вопреки неудобному расположению в низине и глинистой почве, упорно трудилась тетя Валя, Вадькина мама.
Единственное, что они с Вадимом тогда успели, едва переступив порог, это растопить печь, спасаясь от промозглой сырости и холода. А затем их накрыло. Что называется, «с головой». Целоваться начали прямо возле печки, в результате чего оказались на полу, на расстеленных по всему дому половичках, которые просто в невообразимых количествах вязала из разных тряпок Вадькина бабушка. Кончили оба почти мгновенно – всего-то от поцелуев и нескольких торопливых движений рук. Потом Вадим, ругаясь себе под нос, искал в комоде чистое полотенце, чтобы ликвидировать следы безобразия, мочил его под глухо брякающим рукомойником, приводил в порядок себя и Лешку, не забывая попутно припадать ласкающими губами к любому открытому участку кожи, до какого только мог дотянуться.
Понятное дело, до кровати они добрались уже снова изрядно возбужденные. От одежды избавлялись судорожными рывками, словно от этого зависела их жизнь. Алексей опрокинул своего… опрокинул Вадьку на спину, принялся выцеловывать на нем карту собственного – одного на двоих – звездного неба. Вадька стонал и выгибался луком в его руках. Кровь билась в ушах сумасшедшими басами.
Когда Лешкины губы привычно сместились вниз (терпеть уже не оставалось совершенно никаких сил), Вадим замер и резко отстранился, вывернулся из ладоней, как скользкий от пота дельфин. (Интересно, а дельфины вообще потеют? У Гольдмана было плохо с биологией.)
– Стой!
– Эм-м-м? – озадаченно промычал Алексей, пытаясь настигнуть исчезающую добычу и возвратить ее на законное место. Пылающую от недавних поцелуев кожу губ обжигало внезапным холодом.
– Стой, тебе говорю!
– Ва-а-адька! Ты садист!
Новоявленный садист протянул руку и осторожно обвел шершавой ладонью Лешкино лицо: лоб, скулы, подбородок.
– Леш… Тебе не кажется, что пора заканчивать с этим пионерским лагерем?
Гольдман попробовал все-таки задействовать по назначению совершенно поплывшие мозги.
– О чем ты, заяц?
– Не зови меня зайцем! – тут же вскинулся Вадим, а Лешка улыбнулся. – Просто… у нас с тобой все время только ласки-сказки – и… ничего взрослого. Пионерский лагерь. А скорее даже – детский сад. Лё-ё-ёша!..
У Гольдмана мгновенно сладкой судорогой свело горло. Или это был испуг? Они и впрямь никогда не доходили до… самого главного, хотя были вместе уже полтора года – с девятого класса. Стеснялись. Боялись причинить друг другу боль. Да и, признаться честно, не знали – как. Ну и с условиями… осуществления грандиозных планов по большей части не складывалось. Как там говаривал мессир Воланд в «Мастере и Маргарите»: «Квартирный вопрос их немного испортил»? Так вот, квартирный вопрос – как выяснилось – зло вечное, можно сказать, сакральное. Разумеется, непосредственно в тот момент, на продавленной панцирной сетке Вадькиной кровати, Гольдман не мог вот так красиво формулировать и сыпать цитатами – он снова учился дышать, а организм, одновременно норовящий впасть в ступор и лопнуть от желания, яростно сопротивлялся данному, казалось бы, вполне естественному физиологическому процессу.
Через сей дивный эмоциональный коктейль сумело прорваться встревоженное:
– Леш… У тебя, что, приступ?
– Нет, – наконец выдохнул Гольдман. – Просто малость... внезапно. Ты правда хочешь, чтобы мы?..
– Ага!.. – Вадька расплылся в совершенно счастливой улыбке. – Я тут и резиновыми изделиями номер два разжился. И крем для рук у матери позаимствовал. Леш! Пора. Не ждать же, в самом деле, когда нам восемнадцать стукнет. Так и сдохнуть можно… ну этим… – он все-таки покраснел, – девственником.
– Заяц, – не мог не улыбнуться в ответ Гольдман, – после того, что мы друг с другом уже успели попробовать, вряд ли «девственники» – подходящий термин.
Вадим насупился. Наверное, ему тоже не слишком легко дался данный разговор. Готовился, небось. Ночей не спал. А уж каким подвигом для довольно застенчивого Вадьки была покупка пресловутых «резиновых изделий»…
– Тебе смешно, а я, между прочим, даже… клизму себе сделал. Вот.
Гольдмановские глаза буквально полезли на лоб.
– Ты… что сделал?
– Леш, не будь идиотом. Анальный секс без клизмы – это дико неэстетично.
Почему-то от подобного совершенно неромантичного замечания Гольдмана словно пробила молния – от макушки до пят – сильнее, чем от какого-либо, даже самого страстного признания в любви. Хотя бы и в стихах. Вадька… его Вадька!.. Черт!
– Ты хочешь, чтобы я… – слова не подбирались. Тут не до стихов – в дебильное мычание бы не впасть.
– Хочу, – тихо уронил Вадим.
И это «хочу» подвело черту в сомнениях и обсуждениях. Отступившее было возбуждение шарахнуло, точно удар ногой под дых. Они никогда не планировали, «кто будет сверху», просто потому, что считали: это не важно. И не скоро. Там разберемся. Но Вадька, определенно, был более высоким, более сильным, более – с какой угодно точки зрения – мужественным, что ли. Гольдману казалось естественным, что он пожелает когда-нибудь подмять под себя своего мелкого любовника. Мысль о подчинении его, если честно, не пугала. Но и не возбуждала. В конце концов, это же был Вадим, человек, которого он любил – до замирания собственного и без того больного сердца, за которого это самое сердце отдал бы – случись такая необходимость – ни минуты не раздумывая. И каждую из почек. И печень – чего уж там мелочиться! Пусть будет так, как он захочет. Заяц… Пусть будет так, как ты захочешь!
…Все равно в первый раз вышло… не очень. «Через жопу», – как метко заметил, шипя сквозь зубы, Вадим, пока совершенно ошалевший от произошедшего Гольдман носился вокруг с влажным полотенцем, периодически норовя поцеловать ту самую, пострадавшую в процессе, часть Вадькиного организма. То ли крем для рук не справился с поставленной перед ним задачей, то ли растяжка, которую дрожащими пальцами пытался осуществить Лешка «перед тем, как», оказалась недостаточной, то ли двигался дорвавшийся до своего персонального рая герой-любовник слишком резко… Во всяком случае, никакой особой радости их дебютное взрослое «вместе» Вадиму не принесло.
– Никогда больше! Блин… – расстроенно пробормотал Гольдман, сцеловывая горько-соленые дорожки с Вадькиных щек. – Или снизу буду я.
– Дурак ты, – скривил губы в некоем подобии своей обычной солнечной улыбки Вадим. – «Терпение и труд – все перетрут!» И вообще: «Повторенье – мать ученья!» Слышал когда-нибудь, бестолочь? Или тебе ближе: «Per aspera ad astra»?
«Через тернии, – говоришь, – к звездам? Ну я тебе устрою звезды!»
И ведь устроил! Ласкал, облизывал, целовал, прикусывал, не опасаясь в кои-то веки насчет следов (за неделю – сойдут!), сосал так, словно от этого зависела его жизнь, брал глубоко-глубоко в горло – впервые, кажется, ничего не боясь и не испытывая отрицательных ощущений. Что такое «рвотный рефлекс»? Ау! К звездам так к звездам! И Вадька взлетел, оставляя на гольдмановских плечах, на которые в процессе опирался руками, длинные царапины, в очередной раз доказывая, что он вовсе не зайчик, а огромная дикая кошка.
И мурлыкал он после – совсем как кошка:
– Леша… Лешенька… Лешечка… Ты мой любимый… Ты мой хороший…
Наверное, настоящие мужики, те, которые не «пидерасы», никогда не произносят таких романтических бредней. Наверное, они предоставляют все эти постельные признания своим слабым женщинам. Но… Гольдман чувствовал, что и сам сейчас разревется от переполняющей душу нежности и какого-то невероятного понимания правильности происходящего.
Разумеется, они воспользовались советом народной мудрости, касающейся повторения. И не раз – уже через пару дней, когда неприятные ощущения почти перестали преследовать травмированного Вадима. И, кстати, опытным путем выяснили насчет анального секса без применения клизмы – ну не нашлось в садовом домике данного полезного приспособления. М-да… Это было и впрямь неэстетично. С другой стороны, до эстетики ли, когда тело сводит сладкой судорогой от одной мысли о возможности быть вместе, быть ближе, чем просто рядом? И резиновые изделия спасали.
В конце концов все получилось, как надо.
Именно тогда Гольдман понял: если по-настоящему хочешь кого-то – тебе плевать на правила. Плевать на последствия. Плевать на то, что принято у прочих. Плевать! Вадька – его солнце, его счастье. Заяц…
Почему-то потом, когда Гольдман мысленно возвращался в эту неделю, проведенную ими на даче у Вернадских, он в упор не мог вспомнить ни дождя, монотонно колотившегося о серый шифер, ни кастрюлек, которые приходилось расставлять по всей веранде из-за внезапно потекшей сразу в нескольких местах крыши, ни практически полностью ушедшего под воду садового участка, похожего на рисовые поля. Память настойчиво подсовывала картинки наполненных солнцем дней и плеск теплых морских волн – где-то у самого крыльца. И резвящегося в этих волнах дельфина.
====== Глава 7 ======
«Небеса расцвечены алмазами…»
Александр Вертинский
*
Целых три дня воспоминаний…
Тогда, проклятущим летом восьмидесятого, он запретил себе вспоминать, заморозил любовь, как тушу мамонта в вечной мерзлоте. Может быть, когда-нибудь и раскопают вездесущие бородатые геологи это несчастное доисторическое чудовище. Но не сейчас. Пожалуйста, не сейчас!
Каким-то антинаучным чудом мамонт выбрался из своей ледяной тюрьмы, оттаял и завонял. А потом к тому же принялся трубить, задирая к небу внушительный хобот. Словно все еще надеялся на что-то, глупая скотина!
Гольдман добросовестно отработал обязательную празднично-дачную программу: пару раз сходил с Лизаветой в баню, где подруга с истовостью шамана, изгоняющего злых духов, охаживала березовым веником его тощие бока; намотал положенное количество километров, неторопливо прогуливаясь по единственной деревенской улице; внимал хрипящему патефону; читал прихваченных с собой Стругацких (даже в очередной раз сентиментально всплакнул над финалом «Трудно быть богом»); трижды в день раскочегаривал самовар, бросая в него для растопки сухие колючие сосновые шишки, тоненькие золотые щепки-лучинки и используя вместо меха старый кирзовый сапог; вечерами выслушивал Лизкины жалобы на ее неудавшуюся личную жизнь и покорно подставлял воображаемую жилетку под горький поток неостановимых, пусть и слегка пьяных, женских слез. И изо всех сил старался не думать, не вспоминать.
Напрасно. У тщательнейшим образом запертых в душЕ воспоминаний сорвало стоп-кран, и бороться с ними стало попросту невозможно – как с тем мамонтом, когда он всей своей мохнатой тушей ломится к одному ему ведомой цели.
Призраки прошлого окружили Гольдмана, и почти все его силы уходили на то, чтобы хотя бы не разговаривать с ними вслух. А то, чего доброго, струхнувшая не на шутку Лизавета могла бы сдать его в заботливые руки самых гуманных в мире психиатров. Иногда он, правда, все-таки пугал ее, внезапно застывая в самый неподходящий момент, словно глядя куда-то внутрь себя темными немигающими глазами.
– Леш, ты еще с нами? – озабоченно интересовалась подруга.
И он, когда вопрос наконец доходил до пребывающего совсем в иных сферах сознания, на автомате отвечал:
– Да.
И, разумеется, нагло врал.
Удивительно, но истинным счастьем в эти дни была возможность в одиночестве растапливать баню. То ли тамошняя печь за что-то испытывала особую благосклонность к Гольдману, то ли просто его навыки розжига чуть улучшились по сравнению с днем прибытия, то ли некий ангел-хранитель, в которого он, кстати, ни на секунду не верил, стоял у него за плечом, но все получалось как надо: занимались веселым пламенем дрова, раскалялась почти докрасна каменка, отдавая сухой, обжигающий легкие жар, проступали на досках парилки горячие капельки липкой смолы. И это было только его время – его и Вадьки, так как чуткая Лизавета не вмешивалась в сложные взаимоотношения Гольдмана и бани, а больше ситуация и вовсе никого не касалась.
…– Леш, что будет дальше? – почему-то у них сложилось так: Вадька – сильнее, а Лешка – умнее. Заковыристые философские вопросы – это по его душу.
– Много чего будет, заяц. Мы выучимся, отработаем по распределению, наберемся опыта и уедем куда-нибудь, где нас никто не станет трогать.
– В Израиль, к твоим родичам? – Вадим был единственным, кому разрешалось топтаться по самой больной гольдмановской мозоли. Даже мама старалась обходить эту тему стороной.
Гольдман зло сплюнул.
– На хрена нам сдались эти жидовские морды?!
– Гольдман, вы антисемит! – хихикнул ни разу не испугавшийся Вадим. – Кстати, не знаешь, как там у них отношение к «голубым»?
– Хреновое отношение, друг мой. Нет, Израиль – не наша стезя, можешь и не мечтать.
– Там тепло, – упрямо сказал Вадим.
– И придется учить иврит. Ни за что!
Губы Вадима успокаивающе прошлись по шее, пощекотали впадинку ключицы.
– Леш, если ты их так ненавидишь, почему не взял фамилию матери, когда паспорт получал? Чтобы уж наверняка?
– Заяц, потому что менять фамилию Гольдман на фамилию Непейвода, это…
– Шило на мыло? – понятливый Вернадский!
– Точно!
Потом, словно авансом за обещанное себе же самим прекрасное будущее, были поцелуи – взахлеб – и торопливое слияние тел – тоже взахлеб. Времени всегда катастрофически не хватало: вот-вот должна прийти с работы мама, к семинару на завтра требуется перелопатить просто Гималаи литературы, Вадька опаздывает в секцию на тренировку (Гольдман карате давно забросил, а друг – нет, брал призы на соревнованиях, честно заслужил свой черный пояс, собирался на чемпионат в Ташкент). Лешка сходил с ума, глядя на сильную, прямо-таки невероятно красивую спину Вадима, который прогибался под ним, играя мускулами, постанывая сквозь закушенную губу – звукоизоляция в современных квартирах была ни к черту. Эту спину хотелось гладить, целовать, даже кусать, оставляя несмываемые метки, знаки принадлежности: «Мое! Мое!» Жаль, на последнее он решиться все-таки не смог: мало ли где пришлось бы раздеваться Вадиму!
…Гольдман провел по губам тыльной стороной ладони. Губы до сих пор помнили солено-горький, терпкий привкус Вадькиного пота – так, будто это было вчера. Восемь лет… Неужели этот дурацкий разговор состоялся целых восемь лет назад? И уже шесть с лишним – как нет Вадьки. Совсем, нигде нет. И никогда не будет.
*
Унылыми, мелкими дождями плакал уходящий июль, удивительным, почти мистическим образом похожий на тот, когда они с Вадимом впервые стали по-настоящему близки. Под праздничный рев Олимпиады страна простилась с Высоцким – трагическим бардом эпохи. «Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!..» Все это было для Гольдмана совершенно не важно, мимо. Тем летним днем, так напоминающим осенний, он провожал Вадьку в самый последний путь. Отчаянно хотелось поверить в этот путь – белой дорогой, куда-нибудь туда, вверх, за полог нависших над Ивановским кладбищем свинцовых туч, в пронзительную синеву. Из Вадьки бы получился хороший ангел. Прекрасный. Ангел-хранитель.
Жаль только, Гольдман не верил ни в бога, ни в ангелов. Особенно теперь.
Стараясь не моргать и не дышать слишком глубоко, он молча смотрел, как опускали в могилу гроб; как кричала и билась в руках державших ее женщин тетя Надя, Вадькина мама; как потом, вырвавшись, она обнимала ржавые влажные комья глины, засыпанные алыми гвоздиками; как оркестр играл траурный марш, и перешептывались между собой незнакомые люди с одинаково-больным выражением глаз.
В какой-то момент вдруг приблазнилось, что это не взаправду, что сейчас подойдет Вадька, положит на плечо руку, улыбнется своей ясной, солнечной улыбкой и скажет:
– Эй! Ты чего тут стоишь? Пойдем уже, холодно.
И они пойдут, обняв друг друга за плечи, торопливо и совершенно бесшабашно целуясь на ходу, впервые от души наплевав на тех, кто, приоткрыв от возмущения рты, будет потрясенно следить за ними издалека.
…Затем некий хмырь из родственников, взявший на себя обязанности распорядителя, в меру скорбным голосом пригласил всех в автобус, чтобы ехать на поминки. И Гольдман понял: никакого Вадьки рядом нет, а он сам стоит и улыбается, как последний дебил, посреди стремительно пустеющего кладбища.
Нужно было двинуться вместе со всеми к автобусу, но длинная и влажная, словно водоросли, трава путалась в ногах, горько плакал не желающий расставаться дождь, да налетавший время от времени ветер настойчиво шептал в ветвях, уговаривая остаться. Здесь. С Вадькой. Буднично, точно на старую раскладушку, улечься на освободившийся от истеричных объятий тети Нади могильный холм, прижаться щекой к податливой, специально созданной для пальцев влюбленного гончара глине и наконец-то выспаться от души. И даже, если повезет, заснуть навсегда. «Я с тобой, заяц. Я с тобой…» На какой-то момент показалось, что заснуть навсегда – это совсем легко. Надо всего-навсего не захотеть просыпаться. А Гольдман и не хотел.
Удержала его от этой болезненно-страстной глупости мысль о маме. Мама одна не справится. Да и хватит уже с нее античных трагедий.
И Гольдман пошел, почти побежал к терпеливо дожидавшемуся его маленькому грязно-белому автобусу.
*
– Лиз, у тебя тут в сарае стоит старая лампа. Не в курсе, у дяди Пети на нее имеются какие-то далеко идущие планы, или же так, «шоб було»?
– Лешик, тебе зачем-то понадобилась эта хрень?! – казалось, подруга вот-вот лопнет от счастья. – Возьми ее, Христа ради, родненький! Ты же знаешь: наш папа – самый настоящий Плюшкин. Убеждена, что где-нибудь тут закопан ящик с надписью: «Веревочки, непригодные к употреблению». Сарайка скоро рухнет от его барахла.
Гольдман улыбнулся, слушая темпераментную речь. Все-таки замечательно, что воспоминания накрыли его сейчас, когда рядом пребывало это до безобразия жизнерадостное существо, а не двумя днями после, когда он снова занырнет в свое привычное одиночество. Попробуй возле Лизаветы погрузиться в черный омут депрессии! Вытащит за уши да еще и напинает как следует – в виде профилактики.
– Возникла идея подарка на Новый год для одного хорошего человека. Очень нужно, Лиз, правда.
– Хорошего человека? – выражение лица подруги мгновенно донельзя подозрительным. – Ну-ка, ну-ка! С данного момента, пожалуйста, поподробней!