Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 40 страниц)
– Взял бы и ушел.
Сидит иногда в нас этакий вредный чертик, вылезающий в самый неподходящий момент из своей золоченой табакерки – как в знаменитой сказке Андерсена про оловянного солдатика. Вот живешь себе, живешь и искренне считаешь, что ты – как раз тот стойкий оловянный солдатик на одной ноге. А дойдет до дела – и – фр-р-р! – омерзительный черт.
– Ну тогда – иди.
– Что?
Гольдман отчетливо понимал: в нем говорят еще не до конца изжитая обида, горький морок одинокой бессонной ночи, запоздалая ревность к какой-то неизвестной бабе сильно облегченного поведения – все вместе. И тупое, бессмысленное, наверное, ожидание тех самых слов, так и не произнесенных между ними, поэтому теперь склонялся к тому, что все – к лучшему. Нет, правда.
Юрка посопел для порядка, потом стремительно встал и потянулся за штанами. Гольдман старался на него не смотреть. Зачем? Есть искры, из которых никогда не возгорится пламя. Разве что пошлая газовая горелка или какой-нибудь, прости господи… керогаз.
Не смотреть – не смотреть – не смотреть…
«Леш, ты больной? Что ты делаешь?»
– Мне больше не приходить?
То, как это прозвучало, почему-то напомнило Гольдману того, прошлого, Юрку, каким он однажды возник на пороге этой самой квартиры: длинного, немного нелепого и совершенно ни в чем неуверенного подростка. Горло царапнуло непроизнесенными словами.
– Так как?
Гольдман все же осмелился поднять на него глаза. Юрка стоял спиной, теребя в руках свою черную водолазку. «Вернешься, когда решишь», – хотел сказать Гольдман, но в этот момент его взгляд замер на двух невероятно красноречивых отметинах у Юрки на спине. Сбоку: одна – в районе правого плеча, другая – с той же стороны чуть ниже лопатки. Раньше он такое уже видел… в кино. В фильмах про войну.
– Юр? Что это?
Юрка оглянулся, перехватил потрясенный гольдмановский взгляд, пару мгновений молчал, потом ответил, иронично дернув уголком рта:
– Бандитская пуля. Помнишь, писать тебе долго не мог? Вот, оно. Нарушителей задерживали. Леш, ты чего?
Сила, куда больше его самого, сорвала Гольдмана с дивана, швырнула к Юрке, вжала в него, словно в тщетной попытке укрыть, загородить своим телом от тех, давно ставших лишь жутким воспоминанием выстрелов.
– Не уходи. Никогда не уходи от меня, Юр. Мне ничего больше не надо. Ничего. Прости.
«Все поправимо, сеньор мой, кроме смерти!» «Дурак! Какой же я дурак! Напридумывал себе… разного, а она, сука, опять рядом…»
– Леша! Ну ты что? Все же уже прошло!
Юрка – живой, реальный Юрка – сжимал его вздрагивающее голое тело своими надежными ладонями, целовал запрокинутое лицо, сомкнутые от липкого ужаса веки, подбородок, щеки, кадык.
«Ничто на земле не проходит бесследно…»
– Конечно, мой хороший. Все уже прошло. Чай будешь? Могу блинчики испечь. Или оладики. С вареньем.
*
Эти Юркины шрамы превратились для Гольдмана в чертов фетиш: он обожал их ласкать кончиками пальцев, гладить, словно стараясь стереть, убрать с упругой кожи даже воспоминание о просвистевшей совсем рядом смерти, целовать, вылизывать, тереться о них носом. «Живой-живой-живой! Кто бы ты там, наверху, ни был, спасибо!»
Юрка хихикал и уворачивался от щекотки.
– Леш, ну мне с твоими и меряться смешно! Ты у нас натуральный шрамоносец – истинный воин. А у меня – так, две дурацких дырочки.
– А мне писал, что приболел! – ворчал Гольдман. – Гнусный лжец!
– Ну, уколы были вполне всамделишные. Сидеть потом долго не мог. И писать не мог, рука… плохо работала. Ладно хоть не комиссовали. А так… Медаль дали, представляешь? Настоящую. «За отличие в охране государственной границы».
– Приходи как-нибудь в форме – похвастаешься.
Юрка засмущался, заалел ушами.
– Да ну тебя! Чего там хвастаться?
– Блохин! Ты все-таки балбес!
Гольдман редко называл Юрку по фамилии – только если сердился. Впрочем, по большей части сердился он не всерьез. Так, дурака валял.
После того тяжелого разговора о равенстве, когда он по собственной непролазной глупости едва опять не потерял Юрку, между ними вообще все стало как-то... легко. Словно это специально для них спел своим хрипловатым, чуть надтреснутым голосом Окуджава:
Давайте понимать друг друга с полуслова,
чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова.
Давайте жить, во всем друг другу потакая, —
тем более что жизнь короткая такая.
Такая короткая, что страшно.
– Тебе нравятся мужчины в форме? Алексей Евгеньич, вы извращенец!
Гольдман шутку не поддержал, откликнулся серьезно:
– Мне нравишься ты.
Разумеется, это было гораздо больше будничного «нравишься», но он уже понял, что некоторых слов произносить не стоит, если твой собеседник к ним не готов. Кажется, сие знание было из области мифического чего-то, именуемого «мудростью».
К счастью, «не произносить» вовсе не означало «не показывать». И он показывал – любыми доступными способами. Он любил Юрку не только всем сердцем (как заповедовала нам мировая романтическая литература), но и всем телом, всей шкурой, даже, наверное, печенью, легкими и прочим малосимпатичным ливером – всем собой.
В первый раз, кстати, Юрка чуть на пол не рухнул, когда Гольдман опустился перед ним на колени – прямо на кухне. Просто не осталось никакой мочи терпеть это желание пополам с захлестывающей нежностью. Всего-навсего минуту назад они почти обыденно пили чай, и Юрка, не торопясь, подносил к губам кружку, украшенную сомнительного качества изображениями бравого пограничника с собакой, сосредоточенно дул на нее, полуприкрыв глаза, поглаживая сильными пальцами белую эмаль, потом зачем-то встал, потянулся к навесному шкафчику (он уже давно чувствовал себя здесь как дома, а может, еще и более свободно, учитывая его семейные обстоятельства), из-под дешевого пестрого джемпера мелькнул кусок восхитительно напряженной обнаженной спины… И Гольдман пропал. Подошел к нему, притиснул к стене между раковиной и крючком для полотенец, сполз на пол, прижался щекой к шершавой ткани Юркиных «варенок», несколько раз глубоко вздохнул, пытаясь унять дрожь предвкушения, и начал расстегивать довольно упрямую молнию. Было одновременно весело и страшно, точно взялся разряжать мину. Юрка мог ведь при случае и в рожу двинуть за всякие… поползновения.
– Леш, ты чего это? – подозрительно донеслось сверху.
Гольдман нетерпеливо помотал головой. Они поговорят позже. Потом. А теперь слова лишь все испортят.
Медленно. Осторожно. Уверенно. Так дрессировщик входит в клетку к тигру (или, например, рыси), твердо зная, кто именно из них доминант. Не то – кранты. Сожрут. Однако… Как там пел главный мушкетер всего Союза Михаил Боярский?
Только тигру не ясно, что он дрессирован,
Потому-то и шрамов не счесть у меня…
Молния под пальцами наконец поддалась, словно устав сопротивляться. Предательские штаны стремительно соскользнули с узких Юркиных бедер почти на пол. Удара в зубы не последовало. Наоборот: легкий, чуть вытертый от времени хлопок белых, каких-то совершенно невинных блохинских трусов ни капельки не скрывал, насколько их обладателю интересно происходящее, да и, по правде сказать, вовсе не ставил перед собой такой цели. Гольдман сглотнул. Как давно… Чертовски давно, если честно, он не делал ничего подобного! И сейчас откровенно боялся налажать. Ладно, главное – не забывать про зубы. Остальное должно прийти само. Вроде пресловутого велосипеда. Ведь так?
Спустя пару секунд трусы отправились вслед за брюками, а Гольдман завороженно вдохнул чистый, терпкий запах Юрки с еле заметным оттенком хлорки. Конечно, с утра – бассейн. Как же иначе! От всего этого голова мгновенно пошла кругом, а рот наполнился слюной. Разом всплыли все пошлые шутки про эскимо. Но Юрка был лучше, много лучше любого мороженого!
Горячий, отзывчивый, нетерпеливый, он дрожал крупной дрожью, толкался глубоко в горло, стонал сквозь прикушенную, как выяснилось потом, аж до крови губу, бился затылком о стену, вцеплялся двумя руками в гольдмановские волосы и был в эти минуты невероятно, почти непристойно открыт и беззащитен. Гольдман всем собой ощущал его восторг, будто в этот миг они вдруг и впрямь стали единым целым, и сам едва не кончил, когда Юрка взорвался у него во рту.
Нет, никуда не девались боль в растянутых с непривычки губах, практически сведенные судорогой от постоянного напряжения щеки, ломота в шее, рвотный рефлекс от слишком сильного проникновения, с которым в какой-то момент пришлось героически бороться. Но все это было такой… фигней по сравнению со вздохом блаженства, вырвавшимся у Юрки, когда он сполз на пол рядом с вытирающим рот Гольдманом.
– Ты больной на голову, знаешь?
Гольдман молча кивнул. Давно. Совершенно неизлечимо. Больной на голову – точно подмечено!
– Теперь ты будешь меня презирать всю оставшуюся жизнь?
Юрка хмыкнул.
– Это вряд ли. Иди сюда.
Уже через секунду Гольдман обнаружил себя оседлавшим Юркины колени – лицом к лицу, до боли вжатым в широкую, надежную грудную клетку. Прикосновения обветренных Юркиных губ – сначала осторожные, словно чего-то опасающиеся (Нет, дорогой товарищ! Тяга к извращениям не передается через поцелуи!), затем неистовые, чуть ли не яростные. И так уже находившийся на взводе Гольдман отчаянно выдохнул в эти самые желанные на свете губы:
– Сволочь!
В ответ кончик Юркиного языка прошелся у него по нёбу, облизал десны, вынуждая жалко хрипеть и ёрзать.
– Спокойствие, Алексей Евгеньич, только спокойствие!
Какое, к черту, спокойствие, если вот-вот взорвешься! Тут впору умолять о сострадании. Впрочем, Гольдман не собирался умолять: подставлял рот под поцелуи-укусы, царапал своими коротко стриженными ногтями Юркины обнаженные плечи – одним словом, вел себя напрочь непристойно в тайной надежде на внезапное милосердие.
И Юрка сжалился: запустил руку под резинку домашних гольдмановских треников, обхватил, сжал, несколько раз двинул, взглянул в упор, резко велел:
– Давай!
А потом почти проглотил, целуя, животный вой, в котором Гольдман не без удивления узнал свой собственный голос.
*
С тех пор Юрка против минетов не возражал, в постели вел себя раскованней и вообще словно бы слегка оттаял, переступил некие значимые для него границы. Правда, даже и так все эксперименты оставались на совести Гольдмана. «Хочешь – действуй! А я посмотрю, что у тебя получится». Гольдман не жаловался, на недоласканность не обижался и о смене ролей уже не заикался. Он отчаянно учился жить сегодняшним днем. Есть у него Юрка – слава богу! Все равно это выглядело чересчур прекрасным, чтобы быть настоящим. «Я тебя люблю, – думал он. – Я так тебя люблю. Пусть все будет по-твоему».
А Юрка смеялся, звал «Лёшкой», подставлялся под ласки и поцелуи, точно большое грациозное животное, умел быть настойчивым и неумолимым, в момент, когда захлестывало с головой – так, что приходилось лишь покорно подчиняться его желаниям. У Гольдмана напрочь вышибало дух и остатки мозгов от подобного контраста: слишком мгновенным порой становился переход от «Юрка – мой бывший ученик» к «Юрка – мой взрослый и сильный любовник». Такому хотелось сдаться целиком и полностью, вручить ему в руки условный поводок от условного ошейника и не рыпаться. Иногда Гольдман начинал подозревать себя в тайном мазохизме. Но вслух ничего не говорил, безжалостно давя любые свои попытки отвоевания собственной независимости. Собака? Ладно. Где там мой коврик?
Пол был жестким, даже когда на него укладывались в несколько слоев одеяла, зато не скрипел. Соседи снизу, должно быть, считали, что Гольдман периодически двигает мебель или вовсю раскачивается в кресле-качалке. Кстати, в кресле они тоже пробовали – показалось неудобно.
Юрка довольно быстро разобрался с теорией и практикой предварительной подготовки, и отныне гольдмановская задница не страдала сверх необходимого. Да и вообще все, похоже, налаживалось. И не только в плане «половой» жизни.
Юрка устроился на работу. Это означало, что у них стало меньше времени для двоих, однако Блохин наконец обрел финансовую самостоятельность и абсолютную уверенность в себе.
– К тете пошел. Она теперь в магазине заведующая. А я вроде как грузчик, он же иногда – помощник продавца. Расту!
– Об институте-то хоть вспоминаешь?
– А оно мне надо, Леш? Я ведь все равно дальше физкультурного не уйду. Денег у вас в преподавании – сам в курсе. Лучше покручусь чуток у тетки, а немного погодя в какой-нибудь комок продавцом устроюсь. Вот там, говорят, бабки.
Гольдман его в тот раз едва не задушил собственными руками. «В комок»! Нет, он, конечно, с детства знал, что «все работы хороши» и одинаково почетны, но образ Юрки, стоящего за прилавком и со скучающим видом предлагающего алчущим покупателям импортные шоколадки или забугорную технику, почему-то заставлял скрипеть зубами от бессилия. Это не казалось тем выходом из «болота», о котором некогда рассуждал тренер Крылов. Это представлялось еще одним болотом, разве что слегка подернутым завлекательной дымкой свеженькой ярко-зеленой ряски.
– Юр, не обижайся, но в комок ты всегда успеешь.
– Да? А жить во время учебы на что? На нищенскую стипендию? Полагаешь, папенька хоть рубль мне сейчас отстегнет? Спасибо, хоть из дома не гонит.
– Но есть же заочное обучение.
– Заушное, – буркнул Юрка. – Воображаю, как это выглядит на физкультурном! Заочно будут учить подтягиваться и плавать?
Гольдман понял, что крыть ему нечем, и заткнулся. Он уже и забыл, каким упрямым иногда может быть Блохин. Впрочем, время до лета, когда придет пора поступлений, у них еще оставалось. А там, вдруг, как в анекдоте про Ходжу Насреддина, который по приказу падишаха взялся обучать ишака толкованию Корана – кто-нибудь из троих все-таки сдохнет: либо Гольдман, либо ишак, либо падишах. В конце концов, вода камень точит.
– Юр, ты все же подумай!
– Леш, ну тебя с твоими разговорами! Лучше иди ко мне.
Гольдман изредка размышлял: «Что произойдет, когда спадет первый угар? Вот вся эта сумасшедшая страсть, превращающая мозги в плохо застывший холодец? О чем мы тогда станем разговаривать? Как долго протянется наш «медовый месяц»?»
И весь его жизненный опыт туманно молчал в тряпочку.
Как-никак, у каждого из нас – своя жизнь и, соответственно, свой жизненный опыт. И другому человеку его передать чертовски трудно. Если сам Гольдман вырос в семье, где существовал самый настоящий культ высшего образования и науки (отец перед отъездом почти завершил кандидатскую, а дедушка Марк и вовсе был доктором наук и профессором), то это совершенно не означало, что Юрке для полного счастья необходимы какие-нибудь «корочки». Тем более сейчас, в стремительно меняющемся мире. Может, и впрямь: будущее за этими новыми «бизнесменами» в малиновых пиджаках?
Представить Юрку в малиновом пиджаке не получалось.
Для него мечталось о чем-то ином, лучшем.
«Ничего, время у нас еще есть».
Хотя иногда Гольдману чудилось, что проклятое время сошло с ума: на работе оно тянулось, как старая жвачка, и было таким же серым и безвкусным, а вечерами, когда появлялся Юрка, неслось, словно какой-нибудь космический корабль сквозь звезды, оставляя на пальцах лишь легкий след сияющей пыли. Юрки Гольдману всегда было ужасающе мало. Он жаждал уехать с ним куда-нибудь за тридевять земель, в глухую тайгу, на необитаемый остров – и чтобы ни души кругом. Здесь, в этом мире, они оказались заперты – будто два моллюска в одной раковине – в тесном пространстве квартиры. И хотя сейчас та виделась им натуральной Землей обетованной, почему-то имелось нехорошее предчувствие, что однажды она станет просто клеткой. Обычной, ржавой, совсем даже не золотой клеткой.
Надоело трахаться на полу. Надоело переживать о толщине стен и звукоизоляции. Надоело прятаться, точно преступникам. А они и были преступниками с точки зрения родного советского законодательства и той самой пресловутой статьи. И место им было в тюрьме. И, само собой, у параши. И Гольдману – со всеми его бывшими и сущими неизбывными грехами, и Юрке. Его волшебному, солнечному мальчику. Черт!
Но пока… пока…
– Юр, ты придешь ко мне на Новый год?
– А шампанское будет?
– Даже не сомневайся! Жизнь и здоровье положу, но раздобуду!
– Ладно, тогда приду.
– Наглая тварь!
– Я не наглый, я ми-и-илый!
«Милый, – думал Гольдман, проводя губами по щекотной щеточке пшеничных ресниц. – Милый, – прикусывая мочку уха. – Ты – мой милый. Вот как!»
И это было все, что он хотел знать о мире. Ну, может быть, еще что дважды два – четыре, а Земля – круглая. Но это уже так, как говорится – факультативно.
*
Гольдман размышлял, что ужасно странно встречать Новый год, лежа на полу, чувствуя позвоночником его жесткость, а остальным организмом – тяжесть Юркиного тела; ощущать Юрку на себе, в себе, вокруг и внутри себя. Ощущать Юрку всем своим миром.
Когда Юрка кончал, Гольдман шепнул ему: «Люблю!» – но тот не ответил, только сполз вниз, выцеловывая дорожку вдоль гольдмановского шрама – к ямке пупка и еще ниже, а потом – взял в рот, и губы его были нежны и горячи, как и он сам. И Гольдман признал, что это – прекраснейший Новый год в его жизни, и взорвался – ничуть не хуже праздничного салюта.
После Юрка морщился, отплевывался в угол пододеяльника и брезгливо шипел: «Фу, гадость!» – но сам при этом выглядел невероятно самодовольным, будто спортсмен, взявший недоступную прежде ступень пьедестала.
И казалось совсем неважным привычное Юркино молчание в ответ на вышептанные в самое ухо слова. Ничего. Вроде бы Гольдман – приличный учитель. Может, со временем получится научить и этому. Научил же он его заниматься любовью лицом к лицу, не стесняясь и не опуская глаз. Научит и говорить о любви. Если, конечно, для Юрки это действительно – любовь.
Но в ту новогоднюю ночь он не собирался думать о дурном. Просто вручил Юрке завернутый в темно-красную бумагу подарок – специальные очки для плавания: синие с голубыми стеклами, превращающие любой бассейн в какой-нибудь Лазурный берег или в Эгейское море возле острова Санторини. (Гольдману случалось видеть в журнале «Вокруг света» фотографии, снятые там, и он сильно впечатлился.) Эти очки в прошлом, лет сто тому назад, ему достала где-то Лизка, тогда еще жившая в Ленинграде. Для Юрки. Именно их хотел презентовать Гольдман своему любимому ученику в тот день, когда некая, тщательно скрываемая от всех правда столь некрасиво всплыла на поверхность, словно наполовину обглоданный рыбами-падальщиками дохлый Левиафан. Очки пролежали на полке в шкафу три бесконечных года. Сам Гольдман в бассейн пошел бы разве что под угрозой расстрела, а выкинуть вещь, предназначавшуюся Юрке, рука не поднялась.
Ну вот ведь новогодние чудеса: все получилось, срифмовалось, и Юрка крутился перед зеркалом в своей шикарной (как он утверждал) обновке, в которой становился ужасно похож на великолепного Ихтиандра из старого фильма про человека-амфибию, а Гольдман решительно вонзил зубы в подаренный ему и до того ни разу не пробованный батончик «Сникерс». (Не на учительскую зарплату подобная роскошь, да, сэр!) И ему казалось, что это – вкус рая. Хотя, возможно, дело было вовсе не в шоколаде и арахисовых орешках.
Потом они пили шампанское, заедая его неизменным «Оливье». Ради праздника Юрка отступил от своего правила насчет трезвого образа жизни, и после второго бокала его закономерно развезло так, что он плюхнулся на нерасправленный диван и попытался вырубиться прямо в одежде. Гольдман щекотал его, зажимал ему нос, как поступала Лизка с Тимычем, стараясь не дать тому заснуть в самый неподходящий момент, перетащил сопротивляющегося Блохина в кресло, требовал вместе петь про уток, путая слова и забывая целые фразы, одновременно раскладывал и застилал диван, чтобы затем уложить на него свое сонное счастье. А ведь еще нужно было счастье раздеть. (Благо на Юрке к той минуте остались только штаны и несколько ярких засосов, вызывавших у Гольдмана невольную краску стыда и тайный, совершенно собственнический, восторг.)
К Новому году по Москве Юрка уже спал, безмятежно улыбаясь во сне, а Гольдман смотрел на него, как когда-то, в прошлой жизни, гладил по спине, осторожно целовал шрамы от пуль, бормоча себе под нос глупые слова, и размышлял о счастье.
*
В тот Новый год Гольдману казалось, что он опять научился верить в чудеса. Да и чудес тех ему было отсыпано с лихвой – почти два месяца. А потом однажды все кончилось.
Юрка появился непривычно смурной и тихий, замерзший, словно долго бродил по улице. (В середине-то января, минус двадцать один на уличном градуснике! Идиот!)
– Чаю? – как всегда, поинтересовался Гольдман, всерьез раздумывая: не запихать ли этого любителя экстремальных прогулок для начала в горячую ванну?
– Я бы предпочел водку, – мрачно отозвался Юрка, и у Гольдмана по спине пробежала целая стая ледяных мурашек, точно это он, а вовсе не Блохин только что до натурального посинения шлялся по улицам. – У тебя есть?
– Есть, но тебе не дам, – получилось резковато, но достаточно твердо. – Тебе пить противопоказано – сам в курсе.
– Мне жить противопоказано, Лешка, – горько усмехнулся усевшийся на свою любимую табуретку в углу Блохин и устало потер ладонями лицо.
Гольдман подошел к нему, обеспокоенно заглянул в глаза, попытался неловко пошутить:
– Вообще-то, это моя реплика, не забыл?
Юрка шутки не поддержал.
– Знаешь, иногда я думаю: лучше бы мне было сдохнуть там, от пули недобитого «духа».
У Гольдмана нехорошо дрогнуло сердце. Что-то не нравились ему такие вот воспоминания о боевом прошлом. Он положил руки Юрке на затылок, притянул к себе, погладил привычно жесткий ежик коротких волос.
– Юр, что стряслось? Скажи мне.
– Я женюсь.
– Что?
Юрка вывернулся из его объятий, отодвинулся как можно дальше, посмотрел зло и безнадежно.
– Женюсь. На Ленке. Ты же помнишь Ленку? У нас с ней…
«Была великая страсть. Снежная королева. Вы с ней «ходили». Еще бы! Конечно, помню».
– Совет да любовь! – отчаянно стараясь выглядеть спокойным, отозвался Гольдман, делая несколько шагов назад. На плите исходил паром давным-давно закипевший чайник. В ушах били колокола. Мама бы, наверное, объяснила, что это – давление. Сам Гольдман считал, что так звучит беда. «Ничего. Сейчас Юрка уйдет – поищу тонометр. Вдруг и впрямь – давление. Где-то, кажется, таблетки валялись…»
Юрка дернулся, но затем снова взял себя в руки. (У Юрки были отличные руки: большие, красивые, сильные, словно созданные для того, чтобы гладить и сжимать гольдмановское тело. Когда-то. В прошлой жизни.)
– Ты же понимаешь: то, что у нас с тобой… – («Ненормально. Патология. Статья. Ага»), – …ни к чему хорошему не приведет.
Гольдман выключил успевший достать своим шипением чайник, отошел к окну, зачем-то посмотрел во двор: как и ожидалось, там было все как всегда. Снег, мальчишки с санками. Несчастная облезлая елка, вскоре после Нового года засунутая в сугроб кем-то, кому оказалось лениво тащить ее до помойки.
Юрка встал с табуретки и что-то нервно двигал на столе. (Менял местами заварник, сахарницу, хлебницу и солонку? «От перестановки мест слагаемых…» Двоечник!)
– У нас это… ребенок будет, представляешь?
Гольдман отлично представлял: светловолосый сероглазый пацан. Или девочка со смешными косичками и россыпью конопушек, которые станут вылезать весной на слегка курносом носу и выразительных татарских скулах. Хотя о чем это он? У девочек же наверняка – пухлые щечки и трогательные ямочки, появляющиеся в процессе улыбки.
– И когда ты успел?
– Ну… – даже спиной Гольдман чувствовал, насколько Юрке не хочется отвечать на этот вопрос. Оставалось надеяться, что хотя бы искренность после… всего он заслужил. – В тот день, когда ты меня ждал, а я не пришел, помнишь?
– Незабываемо.
– Ну вот. Там ребята были, и они Ленку позвали. Я не знал, что она будет, клянусь! Выпили. Я… не помню, если честно… – (Гольдману на этом «если честно» послышалась заминка), – как мы там в постели оказались. Утром проснулись… вместе, посмеялись, разошлись. Да я и не видел ее с тех пор. А сейчас… вот.
Больше всего на свете Гольдману хотелось спросить: «А ты уверен, что именно ты – отец?» Но это было бы… низко. И ни к чему. Ребенок совсем ни при чем в их взрослых разборках. Не виноват он. Вот. А теперь у него будет папа, который за него любой сволочи пасть порвет. Теперь у него будет… Юрка. Который уже все для себя решил. И, пожалуй, решил совершенно правильно. Было – и сплыло. Уплыла, дорогой Алексей Евгеньич, ваша золотая рыбка. Хвостиком, понимаешь, махнула… Так тебе, педерасу, и надо.
– Леш, ты как? Леша?
Гольдман медленно и очень старательно разжал пальцы правой руки, изо всех сил вцепившиеся в подоконник. Потом так же тщательно расправил лицо. И только затем обернулся.
– Все в порядке, Юр. А от меня-то ты чего хочешь? Чтобы я на свадьбу пришел? Подарок приволок? Тост забабахал? В конкурсах поучаствовал, а?
Похоже, с лицом все-таки справиться не получилось. Не до конца. Хорошо, что на кухне не было зеркала. Впрочем, Гольдману вполне хватило выражения блохинских глаз.
Юрка сглотнул и уронил:
– Прости меня! Прости.
А после развернулся и метнулся в прихожую.
Гольдман решил его не провожать.
====== Глава 22 ======
«Я устал от белил и румян
И от вечной трагической маски,
Я хочу хоть немножечко ласки,
Чтоб забыть этот дикий обман…»
А. Вертинский
*
– И на этом – все! – строго заявил сам себе Гольдман после, кажется, третьей по счету бессонной ночи, измотавшей его чуть ли не до полного нервного истощения. – Ты понял? Все! Будем жить как жили!
Но, разумеется, сказать оказалось куда легче, чем выполнить.
Если он наивно надеялся никогда и ничего больше не слышать о Юрии Блохине, то его и здесь ожидало жестокое разочарование. Город, по всем статистическим данным числившийся солидным миллионником, на поверку предстал обыкновенной деревней, где, похоже, все про всех знали, а слухи разлетались со скоростью света.
– Вы в курсе, Алексей Евгеньевич? Ваш Блохин женится!
– А почему вас не позвал на свадьбу? Мог бы ведь! Вы столько для него сделали! Да и невеста тоже у вас училась.
– Видела сегодня Лену Петрову – такая взрослая девушка! И выглядит отлично. Говорят, они с Блохиным ребеночка ждут.
– После армии – всегда так. Натоскуется там один, приедет и – бац! – в койку. А там уже – извольте в ЗАГС.
– Фу! Какой же вы пошляк! У людей – любовь! Они всю школу за ручки держались. Очень красивая была пара.
– И не только за ручки…
– Ох уж эти современные детки! Вот мы в их годы…
– Бросьте! Сами-то во сколько замуж выскочили? В девятнадцать?
– Я замуж, слава богу, не по залету выходила!
– Да какая разница-то?! Было бы счастье…
Счастье…
В день, когда состоялась Юркина свадьба (информацией об этом радостном событии поделилась все там же, в учительской, Сколопендра, бывшая когда-то классной Лены и потому, в отличие от некоторых, на торжественное мероприятие приглашенная), Гольдман набрал номер Пашки и решительно стребовал у того телефон Юрочки Лозинского.
А что? На улице – весна, бегут ручьи, поют скворцы (или кто там еще поет?), всякой твари – по паре. То есть по новой любви, если уж не досталось старой. И Юрочка Лозинский вполне годился на эту роль. Гольдман был далек от мысли, что его который год ждут, тоскуя, у окна высокой башни, но очень надеялся, что хотя бы некая ностальгическая память о былых временах у Лозинского все же сохранилась.
Надо же с чего-то начинать! Вдруг действительно повезет? Удастся не душу, так хоть тело потешить в чужих жарких объятиях. Как теперь говорят: «вволю покувыркаться». Нынче он согласен был и на вовсе безлюбовную акробатику.
Чтобы не откладывать в долгий ящик, позвонил тем же вечером. После нескольких гудков на том конце провода откликнулся молодой глубокий женский голос:
– Алло?
Пару мгновений Гольдман даже хотел повесить трубку, а потом мысленно махнул рукой: да какое ему, в сущности, дело, живет в квартире Лозинского незнакомая особа или нет?
– Здравствуйте, мне бы Юрия.
– Юрочка! Тебя, – и уже в сторону, шепотом: «Не представляю. Какой-то неизвестный мне мужчина. Что я их запоминаю, что ли?»
Гольдман усмехнулся: типичные семейные разборки!
– Да?
– Привет, это Алексей.
Почему-то Лозинский узнал его сразу. Моментально понял, что за «Алексей», и задышал обрадованно и рвано, заулыбался в трубку, старательно сдерживая почти неприличное ликование в голосе:
– Алешенька? Ты?!
– Я.
«И не боится он так… при ней… бисером рассыпаться?»
– Вот же! А я полагал, у тебя моего телефона нет.
– Места надо знать и очень быстро бегать.
– Но ты тогда сказал…
– Забудь, – Гольдман почувствовал, что еще пара минут подобного диалога – и он сбежит. Бросит трубку и снова скроется в своей темной одинокой раковине, словно чокнутый рак-отшельник. А ведь задача была сделать совсем наоборот. – Мы можем увидеться?
Юрочка оживился:
– Слушай, а приходи ко мне в гости? С супругой познакомлю!
Гольдман поморщился и чуть не ляпнул, что знакомить потенциального любовника с супругой – это совершенно особенное извращение, но вслух сформулировал значительно мягче:
– Нет уж. Давай лучше сперва на нейтральной территории.
– Как пожелаешь! Возле Кукольного театра пиццерию открыли. Ты уже там был?
– Нет. Даже не представляю, что это такое.
– Алешенька, не будь букой! Там вкусно.
– Как ее хоть едят, эту твою пиццу? Вилки-ножи?
– Руками, мон шер, руками!
– Ладно, – в конце концов решился Гольдман. Пицца в общественной забегаловке выглядела абсолютно безопасно. – Когда и во сколько?
Они договорились встретиться в пятницу вечером, в шесть: Юрочка – после работы, Гольдман – прямо из дома. (В пятницу уроки у него заканчивались к трем. «Помыться-побриться, да? Навести лоск и опрыскаться с ног до головы «Дзинтарсом»?» Было смешно над самим собой и до ужаса неловко, но…)
«Ты уверен, что это не способ отомстить тому, другому, Юрке?» – «Просто очередная попытка выжить».
В пятницу ровно в шесть он уже был на месте. Ухмыльнулся про себя, как изящно совсем недавно, судя по всему, открывшееся кафе под незамысловатым названием «Пицца» вытеснило некогда модный салон-парикмахерскую «Весна». Новые времена – новые ценности. Юрочка явился, опоздав минут на двадцать, долго расшаркивался и просил прощения за свою необязательность.
– Каюсь, грешен! Прости, Алешенька! Замерз? – Гольдман выразительно шмыгнул носом. Внезапные апрельские заморозки стали для него неприятной неожиданностью. Хотя, в сущности, сам виноват: подождать Лозинского вполне можно было и не на улице. – Начальство задержало. Представляешь? Устроила мадам совещание в пятницу вечером – шлея ей, видишь ли, попала под мантию! А я же у нас – молодежный сектор.
Народу в кафе оказалось довольно много (вечер пятницы), столики – стоячие (чего Гольдман, с его невеликим ростом, откровенно не любил), но пахло обалденно.