Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)
– Сам бы влюбился и отбил у тебя красавца-грузина? – подначил Гольдман, чувствуя, что гроза отходит на восток, оставляя за собой едва запачканное обрывками туч чистое, голубое небо.
– Не-е-е, он не такой! Он баб любит! Знаешь, как любит?..
Гольдман достал из кармана и протянул подруге еще довольно чистый носовой платок. Та, не стесняясь, смачно высморкалась, пару раз вдохнула-выдохнула и только после этого направилась в ванную, восстанавливать основательно поврежденную бурным взрыдом боевую раскраску.
Гольдман убрал со стола пустую бутылку и бокалы, разлил по чашкам ароматный индийский чай – лучшее лекарство от всех депрессий.
Лизка вернулась из ванной посвежевшей и повеселевшей, словно, выплакавшись на не слишком широком гольдмановском плече, что-то решила для себя – и не желала снова возвращаться к прежним переживаниям. Это все, конечно, были временные меры и временные же решения, но сейчас Гольдман радовался и таким маленьким милостям судьбы. Ну не переносил он женских слез! И очень понимал рыцарей, которые бросались убивать драконов, дабы спасти рыдающих принцесс.
За чаем они от души трепались: Гольдман рассказывал про рабочие заморочки, про поход на «Сирано» и про Пашку в желтом атласе, мимоходом – совсем-совсем мимоходом, просто по краешку – про Юрку Блохина, школьный ужас, балбеса и двоечника. Подозрительный Лизаветин взгляд он нагло проигнорировал. А заметив, что она уже набирает в грудь воздуха, чтобы задать прямой и явно неприятный вопрос, полюбопытствовал с самым невинным видом:
– Так ради чего я тут, собственно, вокруг телефона плясал, а? Где обещанный сюрприз?
Сработало! Еще как сработало!
Лизавета полыхнула ушами, щеками и даже кончиком носа и рванула в прихожую с воплем:
– Сюрприз!!!
Похоже, настало для Гольдмана время ознакомиться с содержимым еще одной холщовой сумки.
Внутри сумки обнаружился пакет, шуршащий как-то удивительно изысканно, по-иностранному.
– Пойдем в комнату! – командирским тоном велела подруга. – Тут обязательно изгваздаем вусмерть.
– Что это? – осторожно поинтересовался Гольдман.
– Это – джинсы! «Леви Страус», представляешь?!
– И? Какое это имеет отношение ко мне?
– Я тебе джинсы купила, идиот! Фирменные! Американские! Всего за сто рублей!
– За сто? – Гольдману даже слегка поплохело. – Лизка, у меня вся зарплата – сто двадцать. А на что я буду жить?
– Отдашь частями, – великодушно махнула рукой подруга. – Как сможешь, так отдашь. Я все равно не знала, куда мне премию пристроить. – («Не знала она, ага! Миллионерша чертова!») – Зато это твой размер. И мужские. Сам в курсе: твой размер – не самый ходовой в одежде.
К сожалению, Гольдман был в курсе. В основном продавцы из отделов мужской одежды смотрели на него с жалостью и советовали заглянуть в «Детский мир». А тут… джинсы. Настоящие. «Леви Страус». Черт! Черт!
– Мне почему они так дешево достались? – продолжала трещать Лизавета. – Размер не ходовой. Там одна мадама страдала, что своему сыночку из Югославии привезла, а они ему малы. Ну я и ухватилась. Меряй, Лешка, меряй! Не томи мою душу!
– Ты хоть отвернись, – пробормотал Гольдман. – Или я в ванную пойду…
– Еще чего! – подруга была настроена решительно. – Что я, твоей задницы не видела? Надевай здесь.
Справедливости ради стоило сказать, что насчет задницы она была права. Пару лет назад Гольдман исхитрился отхватить правостороннюю пневмонию и наотрез отказался ложиться в больницу. Чтобы «упрямый осел не сдох», уколы – четыре раза в сутки – ему делала именно Лизавета. Взяла на работе неделю без сохранения содержания и самым натуральным образом переселилась к Гольдману на раскладушку. Он потом шутил, что его спасли не антибиотики, а дивные супы и прочие полезные вкусности, на которые подруга была большой мастерицей.
Так что, мысленно сплюнув, он стянул домашние брюки и вытащил из пакета восхитительно пахнущие новой джинсой вожделенные «страусы». Очень правильные «страусы» – на болтах.
– Лизка, я в них не влезу. Они же совершенно…
– Влезешь, Лешик, влезешь! А ежели совсем будет туго, уложим тебя на пол, втянешь животик к позвоночнику и… все равно влезешь! Ну? Ай, красавец!
Он и вправду влез. Конечно, живот пришлось втянуть, хоть и не к позвоночнику, но, в конце концов, болты все же застегнулись, тугая джинса аккуратно обтянула гольдмановский зад, а длина оказалась ровно такой, как нужно.
Гольдман открыл дверцу шкафа, на которой изнутри было прикреплено единственное в квартире большое зеркало, и позволил себе несколько минут от души полюбоваться на собственное отражение.
– Вот! – назидательно произнесла довольная Лизавета, подходя к нему сзади и нежно приобнимая за плечи. – Теперь все девицы… тьфу, ты!.. все парни в округе твои будут!
– Твои бы слова – да богу в уши! – откликнулся Гольдман, благодарно чмокнув прохладную щеку. – Глядишь, хоть какая-то личная жизнь образуется.
При упоминании об отсутствующей личной жизни Лизавета сразу погрустнела.
– Удачи тебе, Лешка, в этом безнадежном деле!
– Эй, – осторожно заглянул ей в глаза Гольдман, – а почему бы тебе в таком случае самой джинсы не надеть? Тебе бы пошло. Стала бы вся из себя неотразимая и современная.
– На что я надену джинсы?! – трагически всплеснула руками подруга. – Вот на эту толстую жо… То есть на этот жирный попец?!
– Ничего она у тебя не жирная, все ты придумываешь, дурашка! Такая умная баба, а в комплексах погрязла – по самые уши!
– Да-а, «в комплексах»!.. – она вывернулась из его рук и ушла, сопя носом, на диван. – А Алекс телефон не взял!
– А ты предлагала… ну… обменяться координатами?
– Не-е-ет… – Лизка, кажется, опять собралась оплакивать свое разбитое сердце. – У меня это… девичья гордость внезапно взыграла.
– Какая, нахрен, девичья гордость?! – не выдержал Гольдман. Вообще-то, мама терпеть не могла мат и всячески прививала Лешке свое суровое отношение к нецензурной лексике, но бывали в жизни моменты, когда вот без этого… ну просто никуда. Хоть он и старался держаться в рамках. Очень старался. – Тебе двадцать шесть! И не гляди на меня с укоризной! Мы вместе учились в чертовом универе. Значит, тебе не может быть восемнадцать, если мне – двадцать шесть! Ты – ёлки!.. без пяти минут кандидат наук! Твою работу сама Черных хвалила! Ты… не только коня, ты бешеного носорога на скаку остановишь и у любой кометы хвост узлом завяжешь! И ты не сумела сунуть мужику при расставании паршивую бумажонку с номером телефона?!
«Остапа несло». Лизка взирала на орущего Гольдмана, широко распахнув свои голубые глаза и, похоже, как-то враз расхотела плакать. Еще бы! Разъяренный Гольдман – зрелище покруче взбесившегося носорога!
– Лешик, успокойся! Ну успокойся же ты! Иди сюда, сядь рядышком! Дай я тебя за бесподобную джинсовую коленку полапаю, а?
Гольдман плюхнулся на диван, милостиво предоставив обе свои коленки для лапанья, и все же не удержался, задал вопрос:
– Какого черта, Лиз? Судя по тому, что вы сутки не вылезали из постели, прекрасного грузина вполне устраивала твоя задница.
Лизавета помолчала, пожевала губами с уже почти исчезнувшей ярко-розовой помадой, потом все-таки решилась.
– Леш, я от него вообще-то сбежала. Утречком. Пока он еще спал. Оделась тихонько, пооблизывала его взглядом на прощанье… Он такой красивый, Лешик! Ты бы только видел!.. И сбежала. Ты бы вот стал звонить в другой город парню, который тебе дал при первой же встрече? Или же решил бы, что он… со всеми… вот так? Мне тут один… знакомый… терминологию разъяснил: вот если деваха со всеми за деньги – то она блядь. – Гольдман поморщился. – А если просто так – то честная давалка. Я, получается… честная. А он человек с Востока. У них там насчет девичьей чести ой как строго. До сих пор. Так что… Хотя ты и прав: ну этот кефир нафиг! Со следующей премии куплю себе джинсы!
Гольдман не знал, что отвечать на такие откровения. Не специалист он был в области свободного секса. И даже, по большому счету, не любитель. И в женских комплексах не разбирался ни на микрон. Хоть и принято считать, что «голубые» – это такие бабы с членами. Может, у кого-то и так, а ему вот не свезло. Поэтому он всего лишь чмокнул Лизавету в пахнущую какими-то обалденно вкусными духами макушку и сказал:
– Все образуется, родная. Вот увидишь. Помнишь, как в «Дульсинее»? «Все поправимо, сеньор мой, кроме смерти».
Лизка в ответ, точно большая кошка, потерлась о него щекой.
– Ты, как всегда, прав, мой благородный рыцарь! Давай попьем чаю, и баиньки – время уже позднее. Я у тебя заночую, ладно?
– Само собой, – кивнул Гольдман. – Нешто я лучшую подругу выгоню в темную ночь?
И отправился в очередной раз ставить чайник.
– Ты пришла ко мне на хаус
В модных джинсах «Леви Страус», –
ехидно пропела Лизавета вслед его обтянутому джинсой неотразимому заду.
– Завидуй молча! – беззлобно огрызнулся Гольдман.
Совсем уже ночью, слушая, как сопит на диване наконец-то угомонившаяся жертва любовных терзаний, он размышлял (а мысли болтались в полусонном мозгу медленные и вялые, как большие ленивые рыбы в прогретом солнцем пруду): «Вот ведь проклятущий амор! Никакой жизни от этой гадости! Хоть бы врачи уже прививку, что ли, изобрели… Бедная Лизка! Надо же так вляпаться… капитально… А раскладушка… неудобная… И как только Юрка на ней спал?» На воспоминании о спавшем когда-то на этой же неудобной раскладушке Блохине ему почему-то вдруг стало так тепло и уютно, что глаза закрылись сами собой, а рыбы уплыли, расслабленно шевеля плавниками. Далеко-далеко. Наверное, к морю.
…Когда на следующий день Юрка пришел на занятия, Гольдман встретил его в новых джинсовых штанах. А что? У себя дома он имел полное право ходить в чем угодно.
====== Глава 5 ======
«Я знаю, Джимми, Вы б хотели быть пиратом…»
Александр Вертинский
*
Вторая четверть промелькнула почти незаметно. Гольдман привычно бодался с работой, ругался с начальством, пару раз демонстративно заявился на уроки в джинсах, чем вызвал бешеное внимание к своей особе со стороны восторженных старшеклассниц, которых, на удивление, не смущал его невеликий рост. Снова пошла волна шепотков: «Ах, как он похож на Овода! Ну, на того актера из фильма!» Гольдман стоически делал вид, что оглох на оба уха. К сожалению, с завучем этот номер не прошел.
Разгневанная до последней степени Ираида Александровна честных сорок пять минут пылко и со смаком изливала на Гольдмана свое негодование, рассказывая о моральном облике советского педагога, чувстве собственного достоинства, напрочь отсутствующем у современной молодежи, и примере, который кое-кто подает детям. Гольдман кротко слушал, опустив глаза в пол. Действительно, зачем было дразнить гусей?
Просто иногда ему становилось трудно дышать среди всех этих рамок и условностей и хотелось… отколоть что-нибудь этакое. Побриться налысо. (И пусть уши торчат смешными наивными лопухами!) Страстно поцеловаться на улице… нет, разумеется, не с парнем… ну хоть с той же Лизаветой – на радость дружинникам с красными повязками, не хуже Ираиды блюдущим чужую нравственность. Напившись до зеленых свиней, сжечь перед памятником Ленину наш замечательный красный флаг. (И проверить, так ли благосклонна к пьяным отечественная Фемида.) Короче, на этом фоне джинсы, надетые в школу, были, пожалуй, наименьшим злом. Но в качестве симптома настораживали.
На следующий день он вернулся к своему привычному серому костюму со слегка залоснившимися от долгой носки рукавами и рубашкам нейтральных цветов.
Занятия с Юркой тоже вошли в более-менее устойчивый ритм: среда, пятница, воскресенье. В среду они занимались алгеброй, в пятницу – физикой, воскресенье отводилось на разрешение текущих трудностей. Незаметно для себя Гольдман исхитрился освежить знания не только в области точных наук, но и по таким насквозь гуманитарным дисциплинам, как история и литература. И если проблемы с историей были явлением временным и единичным, то ситуация с литературой выглядела, как полный пи… провал – по образному выражению Блохина.
Литераторша Юрку от души ненавидела и ничуть этого не скрывала. И Юрка платил ей абсолютной взаимностью. Страдала в результате великая классическая литература и нервы классного руководителя, сиречь самого Гольдмана, который на работе в учительской выслушивал: «Ваш Блохин опять сорвал урок!», а дома: «А чего она, дура звезданутая, ко мне цепляется?!» Он, кстати, уже давно перестал защищать коллег от цветистой блохинской критики, выдвинув единственное условие: никакого мата. К мату Гольдман с легкой маминой руки относился брезгливо, как к словесным экскрементам, хотя владел им в совершенстве, что называется, «без словаря». Должны же интеллигентные люди понимать, куда именно их посылают. Вот Гольдман и понимал. Но не любил. И до Юрки свою позицию донес предельно ясно: хочешь материться – выметайся и иди в известном направлении. Хочешь заниматься – учись разговаривать человеческим языком.
А Юрка и учился. Запинаясь, порой проглатывая непроизнесенные конструкции, порой заменяя их на чуть более литературные (Гольдман особенно не придирался), а порой и вовсе обходясь без оных. Вот и ладушки! Как там говорил гениальный классик марксизма-ленинизма: «Бытие определяет сознание»? Гольдман искренне надеялся, что своим присутствием вносит некие поправки в суровую реальность Юркиного бытия.
Впрочем, и Юрка вносил поправки в гольдмановские будни. Так, например, тот впервые за уже и не вспомнить сколько лет выбрался на каток. А все потому, что Блохин как бы вскользь (вскользь!) поинтересовался:
– А вы катаетесь на коньках, Алексей Евгеньич? Я вот завтра собираюсь. На стадионе лед залили – закачаешься!
– С Леной пойдешь? – осторожно спросил Гольдман.
– Ха! Ленка на льду – ничуть не лучше коровы, можете мне поверить. Пару раз навернется – потом в сугробе сидит. Скукота.
Гольдман точно знал, что будет выглядеть на льду ничуть не лучше упомянутой коровы, но все-таки полез на антресоли – искать коньки. Когда Лешка был маленьким и ходил в школу, мама мечтала отдать его в фигурное катание. «А что? Он легкий и прыгучий. Если не стремиться к олимпийским вершинам, то и для здоровья будет полезно. Я спрашивала». К счастью, категорически против выступил отец. Дескать, не мальчиковое это дело – фигурное катание. И на следующий Новый год Лешка получил хоккейные коньки. Ни в какую секцию его, само собой, не взяли. «С подобным диагнозом? Да вы с ума сошли! Хоккей – суровая мужская игра!» Пришлось осваивать «суровую мужскую игру» на дворовом корте, в компании таких же малолетних балбесов, вооруженных копеечными клюшками из магазина спорттоваров. Но на коньках он тогда перемещался довольно бойко. Ключевое слово – «тогда». В последний раз ему довелось очутиться на катке еще с Вадькой. Они не играли в хоккей, всего-навсего гоняли по кругу, дурачились, валялись в снегу, пользуясь случаем, как бы между прочим – на глазах у ничего не подозревающей публики – под видом невинной возни погладить, потискать, прижаться – пусть и через толстые спортивные штаны и несколько свитеров – друг к другу раскаленными телами. Такая счастливая зима! После Гольдман на каток уже не ходил. Даже если того требовали универовские занятия физкультурой. Отделывался очередной справкой из поликлиники. (Подобные справки ему их участковый терапевт выписывала не глядя.)
Собираясь спустя много лет снова выйти на лед, Гольдман напоминал себе незабвенного Хоботова из «Покровских ворот»: «Мы прожили пятнадцать лет, а мне и в голову не приходило, что ты – звезда конькобежного спорта!» Неужели надеялся, что Людочка… тьфу ты!.. Юрочка восхитится? Нет, разумеется, ничего подобного. Просто зима. И лед на стадионе – закачаешься.
«Закачаешься», кстати, оказалось весьма точной оценкой ситуации. Тот, кто сказал: «Если ты научился кататься на велосипеде, то уже не разучишься. Сядешь – и поедешь», – к сожалению, не имел никакого отношения к катанию на коньках.
Встал – оттолкнулся – упал. Встал – оттолкнулся – упал. Встал – оттолкнулся – проехал… метра три… Упал. Правда, потом пошло легче. Но у Гольдмана к тому моменту уже изрядно болели копчик, левый локоть и часть спины. Хорошо, что в зимней темноте, только чуть-чуть разреженной праздничными желтыми огоньками, мало кто мог рассмотреть его позор. И прямо-таки отлично, что, судя по всему, среди случайных свидетелей гольдмановского унижения не было Блохина. Ассоциации с бедолагой Хоботовым с каждым новым падением становились все отчетливей. С огромным напряжением преодолев, наконец, стиснув зубы, первый круг, Гольдман позволил себе проковылять на скамеечку, практически занесенную шедшим с утра снегом.
Музыка играла шлягеры из «Карнавальной ночи», народу на катке все прибавлялось. Незваные воспоминания обволакивали холодом. Хотелось пойти домой и напиться в драбадан. Взгляд непроизвольно выискивал в толпе сине-зеленую полосатую шапочку с большим помпоном и такой же длинный, развевающийся шарф – Вадькина мама связала сыну, когда тот на пару с Гольдманом стал активным завсегдатаем катка. Гольдману все казалось, что он почти видит Вадима – там, вдалеке, среди катающихся, что тот сейчас закончит круг и подъедет к нему, сверкая своими смеющимися зелеными глазами.
– Ой, Алексей Евгеньич! Здрасьте! Пришли все-таки?
– И тебе привет, Блохин! – с трудом вынырнув из своих грез-воспоминаний, Гольдман протянул Юрке руку, успевшую уже слегка заледенеть в мокрых варежках.
– А что не катаетесь?
– Да накатался уже, – изящно ускользнул от грустной правды Гольдман. – Целый час лед режу.
– А я – вот, – Юрка развел руками и улыбнулся, как-то невероятно светло и открыто, – припоздал. На мать обиход нашел – заставила комнату убирать. Пойдемте покатаемся?
Гольдман представил, как будет корячиться, выколупывая себя с низкой неудобной скамейки, как станут нелепо разъезжаться ноги на чертовых коньках… Какой уж там преподавательский авторитет! Тут хотя бы остатки элементарного самоуважения сохранить!
– Ты… иди. Я попозже. Отдышусь тут.
– Э, нет! Тут вы, Алексей Евгеньич, скоро в ледяную статУю превратитесь.
– В стАтую, – машинально поправил Гольдман.
– А и похрен! – беспечно бросил Блохин. – Поехали, – и протянул ладонь. Сильную, теплую ладонь, с которой предварительно стянул глупую шерстяную перчатку.
Что мог сделать Гольдман? Лишь вложить в его руку свою и понадеяться, что русский «авось» не оставит в беде скорбного сына израильского народа. Мощная все же магия – этот «авось»! Гольдмана сдернули со скамейки, зафиксировали в вертикальном положении и даже аккуратно отряхнули снег с его многострадальной задницы. Последнее, право же, было лишним. От пусть и мимолетного прикосновения чужой руки там, где его не касались… слишком давно, по всему телу пробежала волна основательно подзабытого жара, не имеющего никакого отношения к катанию на коньках. А Блохин, ничего не ведающий о страшном смятении, в которое только что поверг гольдмановское грешное тело и не менее грешную душу, поинтересовался:
– Поехали?
Гольдман порадовался, что в темноте не видно, как краска обожгла его обычно бледное лицо. «Это твой ученик. Школьник. Уймись, озабоченный урод!» И отозвался как можно беспечнее:
– Полетели!
И они полетели.
Вернее, полетел Блохин – стремительно и легко – точно птица, срывающаяся со стеклянной поверхности воды, а Гольдман аккуратно двигался в том же направлении, из последних сил стараясь держать окаянное равновесие и ни в коем случае не думать о том… о чем думать нельзя.
– Тебе бы на беговые! – заметил он не без зависти, когда отмотавший с десяток кругов Юрка присоединился к нему в неспешном скольжении по краю катка.
– Какие уж достал, – пожал плечами Юрка. – Лапа растет со страшной скоростью. А эти мне Ленкин отец отдал – ему они без надобности. Ну и в хоккей с пацанами играть всяко сподручнее, чем на беговых.
Потом Юрка снова рванул вперед, а Гольдман позволил себе пару минут полюбоваться на его прекрасную прямую спину, обтянутую стареньким свитером, на широкие плечи, на длинные ноги, на… Ну и на это тоже. Чисто эстетически. Так, наверное, он смотрел бы на статую микеланджеловского Давида, если бы когда-нибудь попал во Флоренцию.
«Настанет день, и я буду проклят, – мелькнуло вдруг в сознании Гольдмана, пока он разглядывал летящую в россыпи желтых огней гибкую Юркину фигуру. – Буду навеки проклят за то, что так думаю о тебе. И мне окажется без разницы, как зовут бога, который меня проклянет. Но сейчас…»
– Алексей Евгеньич, ну чего вы так медленно? Полетели!
– Полетели!
«Мне все равно, чем придется расплачиваться рано или поздно. Главное, что сегодня мы несемся сквозь время, словно две стремительные кометы, и я всем своим существом ощущаю, что не одинок в этом мире…»
*
Вселенная захотела поиздеваться над Гольдманом. Мало ему было походов на каток (а вслед за тем, первым, почти роковым, были и еще – чуть менее судьбоносные), после чего зверски ныли даже те мышцы, о существовании которых он прежде и не подозревал; мало было конца года и подведения итогов второй учебной четверти; так еще и почтеннейшая Вера Павловна придумала устроить в школе дискотеку для старших классов. Обычно перед началом зимних каникул детей хватали в охапку и тащили на новогодние елки в какой-нибудь ДК, где им показывали немудреное представление и давали вволю поплясать под сияющей разноцветными лампочками елкой в компании массовиков-затейников. А в этом году выездная елка почему-то не случилась, зато решено было праздновать Новый год в школе. Общими усилиями собрать ма-а-аленький такой концерт, а потом… та-дам! ДИСКОТЕКА! (Чтоб вы провалились, уважаемая Вера Павловна, со своими педагогическими экспериментами!) «От каждого класса – всего по одному номеру. Разве это много? Вот Петечка из седьмого «А» ходит в музыкальную школу – пусть сыграет на флейте!» У тех учителей, кто воочию представил себе концерт, состоящий из петечек, играющих на флейтах, и машенек, читающих жутчайшие стишки про Новый год, волосы на голове натурально встали дыбом. В том числе и у Гольдмана. Положение требовалось спасать, тем более что завуч по воспитательной работе, меланхоличный географ Александр Николаевич, похожий на вопросительный знак, радостно заявил, что у него имеется превосходный сценарий, одобренный райкомом комсомола… Тут у Гольдмана самым болезненным образом заломило зубы и началась изжога. Пришлось брать дело в свои руки.
Наверное, в действительности все это оказалось к лучшему. В жизни Гольдмана совсем не осталось места ни для Юрки Блохина, ни для странных желаний и снов. Добраться бы до подушки, а там – уже и утро. Кстати, Блохин на Гольдмана в который раз обиделся – его участвовать в представлении вообще не позвали. Все потому, что ближе к концу четверти Юрка исхитрился вдрызг разругаться с русичкой (она же литераторша), и та прошипела прямо в гольдмановский нос: «И пусть ваш разлюбезный Блохин готовится идти в ПТУ! Или в колонию для малолетних преступников!», словить несколько «пар» по английскому и прогулять военно-патриотическую игру «Зарница» всего лишь потому, что ему «влом было страдать херней» (по его собственной формулировке). А отдуваться за все блохинские фокусы приходилось классному руководителю. Так что закономерно, что однажды Гольдман не выдержал и устроил Юрке кровавые разборки полетов. В результате чего «пары» по английскому заткнули хилыми, но троечками, за «Зарницу» Юрка долго и упорно отрабатывал ответственному за данное мероприятие энвэпэшнику, приводя в порядок противогазы, а вот с озверевшей русичкой Надеждой Петровной договориться не удалось никакими способами: от отработок она высокомерно отказалась, на предложения написать реферат или выучить два-три дополнительных стихотворения только презрительно фыркнула – Блохину светил за четверть «неуд», а Гольдману – очередной вызов «на ковер» к начальству. Потому, когда Юрка заикнулся, что тоже – так уж и быть! – может поучаствовать в новогоднем концерте (девятый «А» ставил сценку под залихватскую песенку Успенского «Бабушка пирата»), Алексей Евгеньич со всем своим педагогическим достоинством изобразил ему неприличный кукиш и поднес прямо к блохинскому носу. Глядя в гордо удаляющуюся Юркину спину, он вынужден был признаться самому себе, что из парня получился бы недурной пират или – вот ведь закидоны режиссерского воображения! – весьма фактурная пиратская бабушка. Стоило лишь представить Блохина в высоких черных ботфортах, в обтягивающих штанах (почему-то джинсах), в расстегнутой на груди рубахе с пеной кружев по вороту и на рукавах… (Пламенный привет Сирано?) А еще – в алой косынке на голове… И с золотой серьгой – в ухе. Черт! Заверните мне этого, пожалуйста!
Идея с пиратами пришла к Гольдману совершенно случайно, когда он, наверное, в сто двадцать первый раз взялся перечитывать «Одиссею капитана Блада». В конечном счете, почему бы и нет? Новый год, маскарад, раздолье для всяческих инсценировок. Можно даже подцепить к этому безобразию играющего на флейте Петечку и танцующую умирающего лебедя Танечку. Пусть танцует в рваной тельняшке и с повязкой на одном глазу. Как ни странно, предложение Гольдмана многие из коллег встретили с энтузиазмом. Кажется, не он один болел в детстве «Островом сокровищ». Получив благословение от самой директрисы, Гольдман принялся за дело, с головой окунувшись в проблемы сценария, костюмов и фонограмм. Школьные художники не разгибаясь рисовали декорации (и страшно радовались, когда их ради этой благой цели снимали с какого-нибудь урока).
Обиженный Юрка наплевал на совместные занятия и вообще делал вид, что они не знакомы. Гольдман не без удовольствия рассматривал в журнале блохинские оценки: по всем предметам, кроме русского и литературы, во второй четверти выходили вполне себе твердые трояки. Не зря они с Юркой практически два месяца пахали как проклятые! Ничего! Лиха беда начало! После каникул он из этого оболтуса душу вытрясет. А пока… Пока пускай пыхтит себе под нос. Ежик.
Концерт прошел на ура. Только завуч с русичкой, сидевшие рядом, почти синхронно кривили губы в недовольных гримасах, а если все же и пытались улыбаться, то удавалось им это… не очень. Что до Веры Павловны, то, похоже, директор двадцать седьмой пару раз даже смахнула с глаз набежавшие от смеха слезы, чем повергла наблюдавшего за ней из-за кулис Гольдмана в легкий шок. Завуч по воспитательной работе Александр Николаевич задумчиво теребил очередной вырвиглазный галстук цвета зеленый электрик и, очевидно, размышлял, как ему лучше преподнести сие безобразие в своем отчете по внеклассным мероприятиям. Глаза сидящего на последнем ряду Блохина были скрыты сумраком, хотя Гольдман сильно подозревал, что Юрка примитивнейшим образом завидует тем, кто все-таки оказался в гуще событий. А особенно – Стасу Смирнову, игравшему того самого пирата: маленький, чернявый, в резиновых сапогах с бумажными отворотами тот резво скакал по сцене, размахивая чрезвычайно страшным, вырезанным из картона турецким ятаганом, и залихватски подкручивал намалеванные театральным гримом шикарные черные усы. Девчонки, занятые в массовке, умирали от восторга.
Не обошлось без накладок. На выступлении седьмого «А» вырубился микрофон, и у солиста едва не случился микроинфаркт, но класс не растерялся, и финал пиратской песенки про «малютку леди» допевали уже довольно слаженным хором. В сценке из Стивенсона у восьмого «А» рухнула нарисованная бочка, в которой прятался Джим Хокинс. Актеры на голубом глазу воткнули ее на место, так и «не заметив» шокированно озирающегося по сторонам Джима. Ну и еще кое-что – по мелочам.
«Пострадавший отделался легким испугом!» – подумал Гольдман, слушая, как сводный хор пиратов средней школы номер двадцать семь вдохновенно выводит всей силой молодых здоровых глоток:
Когда воротимся мы в Портленд,
Мы будем кротки, как овечки.
Но только в Портленд воротиться
Нам не придется никогда.
Гольдман подозревал, что когда-нибудь ему еще аукнутся эти «кроткие овечки», но, определенно, не сегодня. Сегодня он был абсолютно счастлив. Как там? «Мавр сделал свое дело»? Гольдман сделал свое дело, Гольдман может…
– Алексей Евгеньевич! – завуч Ираида Александровна возникла на его пути внезапно, точно одна из макбетовских ведьм. – Вы-то мне, дорогой, и нужны!
Гольдман понял, что слинять просто так мавру никто не даст. И всем пофиг, сколько времени он спал в последние несколько дней. Сейчас Родина призовет – и кирдык.
– У Семена Степановича жуткий гипертонический криз, – (Гольдман перевел это для себя, как «некто злоупотребил запрещенными спиртными напитками, пока прочие, не щадя живота своего, корячились на сцене»), – и необходимо кому-то вместо него последить за дисциплиной на этой ужасной дискотеке. А вас так уважают дети!
Гольдман хмыкнул. Ну да, после того как он три недели заговаривал этим чудовищам зубы, орал на них, льстил им и железной рукой строил ровными рядами, они, как ни странно, действительно к нему прониклись. Во всяком случае, обтискан и обцелован счастливыми девчонками он по окончании сегодняшнего представления был с чувством и от души. Однако не вызывало ни капли сомнения и другое: никакое уважение пополам с искренним восхищением не помешают нынче старшеклассникам оттянуться по полной, наплевав на возможные последствия и дежурных преподавателей. Но… Куда ты будешь отступать, капитан Флинт, если позади нет даже необитаемого острова?
– Конечно, я присмотрю, – со вздохом кивнул Гольдман, тайно надеясь, что ему это когда-нибудь зачтется. («На том свете – угольками!»)
В физкультурном зале уже вовсю гремели неизвестно откуда притащенные усилители (выданные начальством на концерт Гольдман собственноручно отволок в учительскую и запер там), а из подключенного к ним магнитофона весело и незатейливо вопили Modern Talking:
Cheri, cheri lady
Going through a motion
Love is where you find it
Listen to your heart
Дорогая, дорогая леди,
Сроднившаяся с привычкой
Всюду находить любовь,
Прислушайся к своему сердцу!
«Люблю, когда немцы поют на английском, – подумал Гольдман, – всё у них абсолютно понятно. Не то что в исполнении носителей языка». Он не был великим полиглотом, но языки всегда давались ему легко.
Гольдман и сам бы с удовольствием потанцевал с ними – своими чересчур взрослыми детьми. Когда-то, хоть это и было в незапамятные времена, он умел и любил танцевать. Вадим смеялся и называл его: «Лешка – король дискача». Теперь же, пожалуй, ощущение давящих на плечи прожитых лет, груз серьезной ответственности и забота о том, что скажет потрясенное начальство в случае подобной оказии, оказались сильнее подергивающихся в зажигательном ритме диско локтей и коленей.