Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 40 страниц)
Несмотря на достаточно заметный физический дискомфорт (учить еще некоторых и учить!), Гольдман едва не застонал от разочарования, когда внутри стало пусто. Колени и локти вдруг отказались держать вес совсем нетяжелого вроде бы гольдмановского тела, и он растянулся на скомканной простыне, с грустью ощущая, как остывает и покрывается холодными мурашками оставшееся без персонального солнца тело. Впрочем, довольно быстро тепло вернулось: Юрка прошлепал на кухню, очевидно, чтобы выбросить презерватив, а затем снова улегся на диван, подгребая к себе под бок норовящего свернуться в плотный клубок Гольдмана. Ну и кто из них теперь напоминал ежика?
– Леша… – горячие сухие губы прошлись сзади по шее, благодарно прижались к тому невероятно чувствительному (как с интересом обнаружил Гольдман) месту, где шея перетекает в плечо. – Лешенька, прости! Я…
– Все хорошо, Юр. Все просто отлично!
В этом не было ни грамма лжи, ни капли притворства. Гольдман почти до слез, до полного отчаяния, осознавал в тот момент всю поразительную скудность своего словарного запаса. Если бы он мог, то немедленно отправился бы зажигать звезды, чтобы через все небо прокричать раздиравшее его сердце безумное: «Люблю!»
– Врешь! – пробурчал Юрка, утыкаясь лбом куда-то между гольдмановских лопаток. – Ты не…
Требовалось срочно спасать балбеса, пока тот не увяз в самокопании и угрызениях совести. Гольдман развернулся к нему лицом, притянул к себе, нежно поцеловал покорно опустившиеся под его взглядом веки, скользнул губами по кончику носа, прижал к себе Юрку крепко-крепко – чтобы не вырвался, не сбежал, не исчез. А тот и не думал вырываться: улыбался, как умел только он один, терся всем своим длинным жестким телом о Гольдмана, точно большой удовлетворенный кот (хищный котяра, рысь!), в свою очередь норовил поцеловать, потрогать где придется, приласкать, погладить. Гольдман понял, что далеко не так равнодушен к достаточно бесхитростным Юркиным ласкам, как ему казалось. Даже совершенно неравнодушен!
– М-м-м!.. Сделай так еще!
И Юрка сделал. Пристально смотрел на мечущегося по подушке Гольдмана, будто на что-то очень важное, прикусывал от старания губу (чертов отличник!), шептал о чем-то тихо, вообще неразличимо от бухающей в ушах крови. Все завершилось быстро – ужасно быстро, но Гольдману было ни капельки не стыдно: слишком здорово, слишком остро, слишком… Это было утро, когда всего в его жизни вдруг стало «слишком». Практически земной рай.
Довольный не меньше самого Гольдмана Блохин улегся рядом с ним, поводил подушечками пальцев по гольдмановскому животу, размазывая стремительно остывающую сперму. Потом как-то неожиданно замер, напрягся.
– Это что еще за ядрён батон? – пальцы скользнули по груди вверх.
А-а-а… Ясно-понятно. Юрка, похоже, ни разу до сих пор не видел его вовсе без одежды. Спал-то Гольдман всегда, даже летом, в пижаме, чтобы не дай бог…
– Именно такие шрамы остаются после операции на сердце. Словно пациент сбежал со стола патологоанатома. Представляешь, как я шокирую людей летом на пляже?
– Ты мой бедный, – прошептал Юрка, обжигая дыханием корявую, бугристую поверхность шрама.
– Да ничего же страшного! – поспешил успокоить его Гольдман. Он не хотел сейчас никакой жалости. Не в этот день, когда сбывались его самые тайные мечты. – Выглядит по-уродски. Сверху еще более-менее – как шнуровка футбольного мяча. А ниже – жирный несимпатичный червяк.
– Симпатичный червяк!
Через некоторое время, сладко млея под Юркиными губами, Гольдман уже готов был с ним в чем-то согласиться. Может, кому-то нравятся… уродские червяки.
– Ты сегодня идешь на работу?
– А как же! – не без сожаления отозвался Гольдман, подумав про себя: «Придется весь день стоять… Хорошо, что уроков чистая ерунда – только два».
– Я тогда домой смотаюсь, потом ребят навещу – не простят ведь, а вечером приду. Можно?
Гольдман фыркнул. Теперь он спрашивает: «Можно?»! После… всего. Разум отказывался верить в реальность происходящего, упрямо намекал, что скоро кое-кто проснется, как и множество раз за эти годы, от заполошного ора будильника, а рядом по-прежнему не будет никого. Разве что вот простыни действительно окажутся изгвазданными – скромные прелести длительного воздержания.
– Приходи, – шалея от чувства полнейшей вседозволенности, Гольдман взял тяжелую, совершенно расслабленную Юркину руку, поднес к губам, с восторгом обцеловал каждый палец, несильно прикусил выпирающие суставы, ощутил языком соленый привкус пота между большим и указательным.
– Ты нарываешься, – заметил Юрка, стараясь не слишком загнанно дышать. – У нас там, знаешь ли, практически не имелось возможностей для того, чтобы… скинуть напряжение. Не боишься, что кое-кто… не будем тыкать пальцами… не попадет на свою драгоценную работу?
– Вечером… – мурлыкнул Гольдман, нехотя выпуская не до конца обмусоленный трофей и от души потягиваясь, – мы непременно обсудим трудности нашей с тобой… личной жизни.
«Мне надо осмыслить происходящее. Одному. Думаю, и тебе тоже».
– Завтраком накормишь? Я бы не отказался от тарелки манной каши. С вареньем.
Манная каша с вареньем… это звучало обыденно, буднично. Так, словно они каждый день вместе вылезали из общей постели и шли на кухню. Гольдман улыбнулся, затем поморщился. Ходить было все-таки совсем некомфортно.
– Имеется непочатая банка абрикосового. Некий добрый человек подкинул. Будешь?
Гольдман отлично помнил тот темный и уже почти по-осеннему прохладный августовский вечер, когда электричка вернула его из Михеевки, где он, как настоящий герой социалистического труда, привычно уже вкалывал в то лето целых два месяца кряду, обратно домой. Хотелось в ванну и спать. Есть не хотелось, да и все равно абсолютно пустой, размороженный на время длительного отсутствия холодильник не сулил никаких кулинарных изысков. Разве что чай с толстыми, вечно разваривающимися в процессе, макаронами с отверстием посередине. (В детстве Гольдмана страшно интересовала загадка этих отверстий. Он в красках представлял себе, как прилежные работницы в туго повязанных белых косынках высверливают их в длинных макаронных трубках.) Дверной замок, как назло, именно в тот момент решил продемонстрировать всю каверзность своего непростого характера: застрявший ключ ни в какую не желал поворачиваться ни туда ни сюда. Гольдман чертыхался сквозь зубы и изо всех сил старался не нарушать заповедь, сформулированную еще хитроумным д’Артаньяном в одном из романов Дюма: «С женщинами и дверьми нужно действовать мягкостью». Получалось плохо.
На шебуршание из соседней квартиры выглянула тетя Маша, неодобрительно покачала головой (Гольдмана она почему-то без всяких видимых причин активно не одобряла), но потом все-таки спросила:
– Помочь чем?
– Сам справлюсь, спасибо! – пропыхтел Гольдман. В запасе у него имелся еще один замысловатый подход: требовалось что есть мочи приподнять дверь вверх за ручку и при этом снова попробовать повернуть ключ.
– А к тебе тут мальчик забегал, – соседка и не думала исчезать в недрах своего жилья. Похоже, гольдмановские потуги доставляли ей своеобразное извращенное удовольствие. «Можно бесконечно смотреть на три вещи на свете: как течет вода, как горит огонь и как твой нелюбимый сосед безрезультатно пытается попасть в собственную квартиру».
– Какой мальчик? – Гольдман начал судорожно соображать, не позабыл ли он вдруг о некой договоренности с учениками, которые приходили к нему на дом. Да нет вроде. Все, кто собирался поступать в вузы – поступили, с остальными планировали встретиться осенью.
– Хороший мальчик, вежливый. В военной форме. Сообщил, что на побывку приехал. Вот.
Связка ключей громко брякнулась под ноги. Сердце сделало кульбит. Юрка!.. Но он же… Неужели летом? И именно тогда, когда…
– Ученик бывший, – дернул плечом Гольдман, больно прикусывая изнутри щеку. – Он просил что-нибудь передать? Письмо там или…
Тетя Маша взглянула на него свысока, и Гольдман даже на миг решил, что сейчас услышит: «Я тебе в почтальоны не нанималась!» – но та попросту развернулась и ушла, чтобы довольно скоро появиться с двумя банками ярко-золотого варенья.
– Вот, – гордо оповестила она, словно сама всю ночь напролет варила сию красотищу. – Писем нема. «А это, – говорит, – абрикосовое, так вы передайте».
– И… все? – на всякий случай уточнил Гольдман, принимая из рук соседки банки и осторожно ставя их на пол. (Целее будут.) – Больше ничего не сказал?
Она напряженно сморщила лоб под выкрашенными рыжей ядреной хной кудряшками.
– Ничего вроде… А! Сказал: «С армейским приветом!»
Гольдман ел Юркино пахнущее солнцем варенье совсем по чуть-чуть, когда сильно припирала жизнь – старался растянуть его «на подольше»: брал на кончик чайной ложки золотую каплю, иногда добавляя к ней частичку абрикоса (абрикос приходилось предварительно извлекать на блюдце и резать на порции специально наточенным острым ножом), втягивал ноздрями запах, слизывал и сладко замирал, полуприкрыв глаза. Это была ни черта не еда – это был привет от Юрки «из солнечного Таджикистана».
Одну банку варенья он даже такими экономными темпами в конце концов все же уговорил, а вот вторую открыли только сейчас. Юрка с аппетитом ел, сидя в углу на «своей» табуретке, а Гольдман отрешенно ковырялся в тарелке с кашей трясущимися от слабости руками. Думал, что после душа чуток зарядится бодростью (горячей воде в кране явно не хватало градусов), но чуда не произошло: блаженная истома не желала покидать тело, а грядущее расставание с Юркой, пусть и всего-навсего до вечера, казалось местным, но при этом не менее отвратительным вариантом ада. Гольдман едва удержал себя от того, чтобы не спросить напоследок у одевающегося в прихожей Юрки: «Ты точно придешь?» Блохин и так выглядел мрачным и чересчур сосредоточенным – похоже, его необходимость расставания тоже абсолютно не радовала. На прощание он слегка неловко, как-то по-медвежьи, обнял Гольдмана, притянул к себе, поцеловал жестким, властным поцелуем, от которого на миг перехватило дыхание.
– Ты там смотри… не слишком зарабатывайся, лады?
– Я постараюсь, – торжественно кивнул Гольдман. – Два урока – это так, ерунда.
Давным-давно никто не заботился о нем, не выказывал желания всерьез поучаствовать в его жизни. Не подходил так… близко.
– Я, может, поздно приду. Ты меня не теряй, коли что.
«Я тебя уже однажды едва не потерял».
– Не буду. Что ты хочешь на ужин?
Умом он понимал, что маячащая на горизонте пьянка с друзьями по законам жанра обязана сопровождаться закусью, даже если Юрка по-прежнему равнодушен к алкоголю, но какой-то новый, до отвращения собственнический инстинкт намекал: когда человек за полночь приходит домой – его должен ждать ужин. Наверное, Гольдману ужасно хотелось, чтобы Юрка считал его дом своим. Пусть ненадолго, на несколько часов, вечеров, дней.
– Картошечки бы жареной! – мечтательно протянул Юрка. В этот миг вся благоприобретенная взрослость сползла с него, точно неудачно прилаженная карнавально-новогодняя маска, и он опять стал тем, кем, в сущности, и был – слегка возмужавшим мальчишкой чуть старше двадцати лет.
– Будет сделано, мой генерал! – шутливо козырнул Гольдман.
Кажется, они стояли на пороге уже минут пять и никак не могли расстаться. Или это было лишь роковое стечение обстоятельств? Временная петля – на зависть всем отечественным и зарубежным фантастам?
– Ну, пока! – все-таки сказал Юрка, отступая за порог.
– Пока! – отозвался Гольдман, усилием воли закрывая за ним дверь.
День обещал быть бесконечно длинным.
*
Уроки он провел не иначе как чудом. Действительно! До уроков ли тут, если то воспоминания захлестывают с головой, то эмоции к горлу подступают, то тело… хм… напоминает – не слишком тактичным образом? Впрочем, с телом он разобрался довольно легко: садишься, скажем, в перемену, пока никто не видит, на самый краешек стула, задействовав в процессе не все травмированное седалище, а только – очень аккуратно! – правое полупопие (как данную деликатную часть тела, смеясь, именовала в свое время Лизка, коловшая больному Гольдману спасительные инъекции). Устал сидеть – встань и стой, пока ноги не отвалятся. Кстати, в крайнем случае всегда можно было небрежно облокотиться на стол, нестандартно высокий в кабинете физики, что вечно вызывало тихое неудовольствие Гольдмана, а сейчас вот вполне пригодилось – не требовалось сгибаться в три погибели, упирая в него локти.
С воспоминаниями дело обстояло куда хуже. Невероятное везение, что Гольдман не начал нести какую-нибудь нелепицу и не налажал с объяснением задач на доске. (Хотя пару раз из класса ему кто-то противным голосом указывал на ошибки в написании той или иной формулы. Оставалось с улыбкой отбрехиваться: «Учителя – тоже люди!» – и просить пардону.)
Без конца всплывали в памяти запахи, касания, слова… Хотя, конечно, слов было безбожно мало. Манная каша, на удивление, получившаяся без комков. И батон с маслом и сахаром, который Юрка запивал чаем. И сбитое постельное белье на диване. И странное ощущение, что на боках, изо всех сил стискиваемых блохинскими пальцами, к вечеру расцветут многозначительные синяки. «Интересно, продают в аптеке какую-нибудь волшебную мазь от… геморроя?» Юрка. Юрка. Юрка.
Не может быть.
После уроков Гольдман планировал задержаться и все-таки проверить проклятые контрольные. И не смог. Не потому, что процесс сидения на старом жестком стуле даже без посторонних глаз никакого удовольствия не доставлял (с этим он тем или иным образом справился бы), а потому, что прямо-таки неудержимо тянуло домой – словно моллюска в родную раковину. Туда, где каждый кубический сантиметр не столь уж большой жилплощади внезапно оказался насыщен какими-то живительными токами, туда, где было в разы легче дышать, как на улице после летнего ливня. «Ты – мой воздух». Иногда Гольдман просто ужасался собственной совершенно не маскулинной сентиментальности. Но сейчас ему было наплевать. Если бы он не подозревал, что своим жестом глубоко озадачит и, возможно, обидит Юрку, купил бы ему цветы. Должны же где-то в этом сером и мрачном, промозглом, пахнущем выхлопными газами и еще какой-то жуткой дрянью ноябрьском городе продаваться цветы? Ладно, не тюльпаны или розы, но хоть гвоздики? Где-то же их берут, когда отправляются, скажем, на юбилеи или… на похороны? Занесло… Хотя… белые гвоздики…
Короче говоря, тетради он проверять не стал. И с собой их не потащил. Несмотря на вечер пятницы и грядущие выходные. Хотелось верить, что, даже придя сегодня сколь угодно поздно, Юрка останется у него. На целых два дня. Сердце радостно бухало в груди, как сумасшедший маленький джазист, после длительного перерыва дорвавшийся все-таки до ненаглядной, давно покрытой пылью ударной установки.
Дорога домой в тот день не отложилась в памяти. Совсем. Кажется, шел мокрый, липкий снег. А может, и нет. Например, вовсю светило солнце. Или оно светило у Гольдмана под веками, когда он, вспоминая, на одну очень долгую секунду прикрывал на ходу глаза, рискуя с маху врезаться в первого же попавшегося на пути прохожего? Впрочем, всем известно, что есть такие звезды, которые присматривают за помешанными и влюбленными – даже днем. Обошлось без аварий.
Да и не случится ничего плохого с тем, кто в любую минуту попросту способен взлететь. И наплевать, что элементарная ходьба вызывала нынче не слишком приятные ощущения. Где – ходьба, а где – полеты? Для полетов, как, без сомнения, весьма куртуазно выразился бы Блохин, жопа – не главное, были бы крылья! А вот их-то Гольдман и чувствовал сегодня целый день невероятно отчетливо за своими плечами.
Дома он нетерпеливо содрал с себя несколько слоев мешающей зимней одежды и в одних трусах рухнул на так и не заправленный с утра диван: замотаться в одеяло, засунуть нос в подушку, тереться, точно упившийся валерьянкой, озабоченный мартовский кот, о сбившуюся простынь, всеми порами впитывая все еще сохранившиеся (как ему чудилось) на ней запахи их с Юркой страсти. Безумно удивительным казалось вот это самое «их с Юркой». Будто бы действительно из переплетения двух абсолютно разных жизней возникло таинственное, непостижимое «мы». От счастья и тайного ужаса («А вдруг это все закончится так же внезапно, как и началось»?) хотелось натуральным образом скулить и даже выть, запрокинув голову к потолку.
В итоге он все-таки взял себя в руки и занялся делами: перестелил белье, с совершенно неприличной улыбкой представляя, как уже скоро они снова сделают его… слегка грязным; прибрался на кухне, с трудом очистив кастрюлю от присохшей к ней за день упрямой манки (на то, чтобы замочить посуду, утром соображения не хватило); попробовал читать, но не смог не то что запомнить – разглядеть ни строчки. Телевизор Гольдман и не пытался включать – не вариант. Да и отвык от него, честно признаться, за эти два года… без Юрки. Черный экран между довольно редкими приступами уборки обреченно покрывался толстым слоем пыли, на котором впору было пальцем рисовать чертиков или писать матерные слова.
Часы показывали только восемь – время совсем детское. Юрка сказал: «Я приду поздно». Это значило, что он в любом случае придет.
Проиграв борьбу с собой, Гольдман полез в нижнее отделение письменного стола. Там у него хранились зачитанные буквально до дыр Юркины письма. (Самые первые, кстати, и впрямь расползались на сгибах от частого перечитывания.) Универсальное, мать его, лекарство от одиночества.
Гольдман перекладывал их, улыбался, хмурился. Один раз болезненно поморщился: это было именно то, которое пришло после долгого молчания. Он тогда чуть с ума не сошел – отсутствие послания в почтовом ящике могло означать что угодно: от отвратительной работы почты до… того самого страшного, мысли о чем он упорно гнал от себя прочь. Ведь наши войска уже ушли из Афгана, и теперь хотя бы об этом не стоило переживать. Впрочем, как ни крути, граница оставалась границей, а погибнуть можно, и всего-навсего переходя улицу на зеленый – чтоб ему! – сигнал светофора. Писем не было. Привычные сердечные средства не спасали. БГ пел, перебирая тонкими нервными пальцами струны акустической гитары:
Но никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги – это только ступени
В бесконечные пропасти – к недоступной Весне!
А потом пришло вот это… послание, и Гольдман вскрывал его трясущимися руками. (У него и вообще-то руки иногда подрагивали после той давней операции на сердце, а тут он с трудом мог удержать стандартный листочек в клеточку из школьной тетрадки.)
«Здравствуйте, Алексей Евгеньевич!
Простите, что так долго не писал. Подхватил какую-то (зачеркнуто) гадкую болячку, кажется, век провалялся в больнице: температура и все такое. Истыкали всего – сидеть больно, ходить больно. Ненавижу врачей и больницы! (Основательно зачеркнуто.) Теперь уже все хорошо, и я снова в строю. Только похудел, говорят. Ничего, отъемся. Вот увидите: домой приеду – не узнаете.
Как вы там? Сильно детишки мучают? Надеюсь, вы им спуску не даете.
Ваш Юрий Блохин».
«Ваш… Юрий Блохин». «Ваш». «Ваш». «Мой. И я – совсем твой. Если позволишь. Если я тебе нужен».
Гольдман вытаскивал листки из потрепанных конвертов, разглаживал на коленях, перебирал, смаковал бисерные буковки сухих строк. И представлял, как Юрка все это пишет, склонив голову к правому плечу, прикусив от усердия кончик языка.
А потом… Письма, хоть и поднакопилось их довольно много, кончились. В последнем Юрка написал:
«Скоро буду дома. Увидимся. Помните? Вы обещали».
Гольдман помнил. Он еще тогда подумал, что если всерьез начнет ждать, то задохнется от полноты эмоций раньше, чем услышит долгожданный звонок в дверь. Или не менее долгожданный телефонный звонок – без разницы. И запретил себе… все.
Тишина. Пустота. Хрупкий холод ожидания. «Я спокоен…. Я абсолютно спокоен… Я айсберг…» «А ты такой холодный, как айсберг в океане!..» – периодически насмешливо прорывался сквозь эту навязчивую тишину откуда-то из чужих радиоприемников надрывный голос Пугачевой. Спасибо Алле Борисовне… («за наше счастливое детство») за точность формулировок!
Так что сегодняшнее «явление Блохина народу» и впрямь – без всякого притворства – застало врасплох. Ничего! Мама всегда уверяла: «От счастья не умирают!»
Гольдман посмотрел на часы. Они бесстрастно показывали: двенадцать тридцать пять. Полночь. И похоже уже, как принято говорить, за полночь. Даже для очень поздних визитов, пожалуй, совсем не время. Он устало закрыл глаза и, мысленно сосчитав до ста, отправился на кухню разогревать успевшую остыть до совершенно безвкусного состояния жареную картошку. С луком. Кажется, невзирая на качественную (и, можно сказать, любовную) обжарку, лук бессовестно горчил. Или это все же был не лук?
Гольдман, не торопясь, убрал со стола, вымыл посуду, долго вытирал давно сухие руки кухонным полотенцем.
С душем решил не заморачиваться – силы как-то вдруг кончились.
Юрка не пришел.
====== Глава 21 ======
«Ну погоди, ну не плачь, Минуточка,
Ну не плачь, мой мальчик-пай,
Ведь любовь наша – только шуточка,
Ее выдумал глупый май…»
Александр Вертинский
*
– Представляешь, с каких-то жалких трех стопариков закосел и вырубился прямо за столом. А эти ка-а-злы и не подумали разбудить!
– Надеюсь, уснул все же не мордой в салате? – холодно полюбопытствовал Гольдман. Его как-то не сильно впечатлило Юркино похмельное раскаяние. Если честно, он никогда не понимал и даже слегка опасался людей, которые не держат своего слова – от них можно было ожидать чего угодно.
– Леш, – Юрка просительно прикоснулся к его плечу, – ну чего ты такой? Форс-мажор же, ну клянусь! «Осознал свою вину, меру, степень, глубину», – процитировал он любимейшего гольдмановского Филатова. Помнил, засранец!
– Я тебя ждал.
Когда Юрка стоял так близко, вздыхал тяжело и смотрел влажными серыми глазами, обижаться было до чертиков трудно.
– Ну что мне теперь – на колени перед тобой встать, а?
Гольдман мгновенно вообразил: Юрка на коленях. Осторожно (или наоборот – решительно?) тянет за «собачку» молнии на джинсах – вниз, вниз! – а потом… Дыхание перехватило. Он помотал головой. Не сейчас!
– Не надо на колени. Просто больше так не делай.
«Иначе однажды я элементарно тебя не дождусь – сдохну под порогом, как старый больной пес».
– Я… Лешка!
Гольдману казалось: он мог бы до конца жизни смотреть, как эти красивые яркие губы нежно произносят совсем еще недавно запретное – страшнее любого табу – слово «Лёшка».
– Ужинать будешь или не судьба?
– А картошка еще жива или ты всю сожрал?
Остатки картошки Гольдман утром вышвырнул в помойное ведро – чтобы та лишний раз не напоминала.
– Свежую пожарю. Ну так как?
– Пожарь.
Гольдман чистил картошку прямо в раковину и чувствовал лопатками Юркин взгляд. «Не был бы таким огнеупорным – уже расплавился бы. Или зажарился до хрустящей корочки – ничуть не хуже картошки».
Будто услышав его мысли, Юрка одним движением подобрался почти вплотную, обнял сзади за талию, прижал к себе, словно боясь потерять.
– Ты чего вдруг, Блохин? – строгим «учительским» голосом поинтересовался Гольдман, про себя усмехаясь собственной внезапно проснувшейся вредности.
– Я тебе помогаю, – как можно невиннее отозвался Юрка, коварно прикусывая мочку его совершенно беззащитного перед агрессией уха. – Помогаю чистить картошку.
– Помощничек! – пробурчал Гольдман, откровенно тая в медвежьих (или все-таки рысьих?) объятиях. «Главное – палец себе не отрезать!»
– Леш, а может, хрен с ней, с картошкой?
Чего и следовало ожидать. Кот озабоченный! «И это ты его таким делаешь». Черт!
– Думаешь, я уже настолько успокоился после твоих пьяных закидонов?
– Ну я же извинился… – «Извинился он!» – Лёша, ты все еще сердишься?
Почему-то Гольдману показалось, что «сердишься» – совсем не то слово. Но он не стал объяснять это глупому Юрке. Повзрослеет – поймет. Или не поймет. Тут уж ничего не попишешь.
Картошка так и осталась лежать в раковине и жалобно сохнуть с полуспущенной шкуркой, словно полураздетая и брошенная дамочка легкого поведения.
До ерунды ли, когда вместо крови по жилам течет расплавленное золото? Пожалуй, он может привыкнуть к Юркиным поцелуям. Впрочем, нет. Абсурд.
– Пойдем в комнату. Только еще хоть раз возьмешь меня на руки – врежу.
Юрка честно попытался сделать вид, что поверил. Получилось не очень. Гольдман про себя поклялся как-нибудь на досуге немного повалять зарвавшегося Блохина при помощи некоторых не слишком болезненных, но довольно эффективных приемов из восточных единоборств. Не всерьез – так. Нашел себе, тоже мне, маленького!
А потом мысли исчезли. Любые. В принципе. Будто их и не было.
Гольдман, к слову, никогда не думал, что у него такая большая квартира. Просто огромная. От кухни до дивана – пара сотен километров, если исчислять в поцелуях. Странная мера длины? Кому как.
Однако диван при этом все равно случился непредвиденно: подвернулся под ноги, заставил, гад, споткнуться, упасть, бессильно распластаться на нем под дерзкими Юркиными руками. Правда, в эту секунду в сознании Гольдмана внезапно произошло-таки просветление. Он вдруг понял, что не хочет, как в прошлый раз – носом в подушку, хотя вряд ли выйдет по-другому: Юрка уже основательно поплыл и настроен был весьма бесцеремонно – не до тормозов с последующими нежностями. Конечно, принято считать, что с милым – рай и в шалаше, то есть… под милым – в какой угодно позе, но… Видимо, несмотря на все заверения в обратном, никуда не делись вчерашняя горькая обида и целая бессонная ночь ожидания. Между прочим, не совсем ясно, какого черта снизу постоянно должен быть он. Гольдман вознамерился возмутиться и начать качать права, но в этот момент Юрка как-то по-особому выдохнул на поясницу, коварно прикусил где-то возле копчика, провел пальцами по ребрам – и всё стало абсолютно неважным.
Гольдман еще успел удивиться, почему до сих пор полагал, что его диван в сложенном виде слишком тесен для двоих? В этот раз он вовсе не ощущался тесным. Создавалось странное впечатление, будто они с Юркой обитали на этом диване всегда: спали, ели, смеялись, занимались любовью, пересекали Великий Океан, словно на какой-нибудь одомашненной версии «Кон-Тики». А еще диван был жестким, с выпирающими под локтями и коленями пружинами, и ужасно скрипучим. Гольдман, старательно душивший шершавой наволочкой подушки собственные стоны, от души понадеялся, что соседи хотя бы не свяжут этот надсадный скрип с появлением в квартире Юрки.
– Леша… Лешенька…
Было почти… прекрасно. И в то же время мучительно хотелось большего. Ну же!
Чтобы достичь пика, потребовалось всего-то несколько резких движений рукой. Рядом расслабленно дышал Юрка. Вроде бы – полная гармония. «Ты ведь об этом и мечтал, нет?» – «Да, об этом. Или нет?»
Юрка благодарно боднул его в плечо.
– Ты как?
– Нормально, – отмахнулся, глядя в потолок, Гольдман. – Жить буду.
Ну и как тут отвечать? Впрочем… «Наше счастье – в наших руках». Либо в следующий раз готовиться самому, учитывая наклевывающееся… свидание, либо все-таки учить Юрку. В глубине души Гольдман по-настоящему жаждал хоть раз в жизни не быть учителем. По крайней мере, в постели. Но… «Хочешь рассмешить богов – поведай им о своих желаниях». Кстати, о желаниях… Имелась у него некая нездоровая тяга к истине.
– Юр… А где ты… ну… научился, что надо делать? – «Хреново, прямо скажем, научился, но все же».
Юрка завозился у Гольдмана под боком, сдержанно хмыкнул. Смущенный Блохин?
– Ну… Там была одна… На медпункте. Катька. Слабая на передок баба. Всем давала, кто просил. И это… в жопу тоже. А мне же нужно было узнать. Вот и… Да и… Леш, ну это же просто… Ничего не значит, правда.
«Разумеется, ничего. Фи-зи-о-ло-ги-я. И не другой мужик, как-никак». Наверное, Гольдман должен был чувствовать себя польщенным. В конечном итоге именно его «прекрасное тело» являлось главной целью этих смелых экспериментов. Все ради него. Должен был, должен был чувствовать хотя бы благодарность. Однако ничего подобного не чувствовал. Лишь тупую боль, словно какой-то древний чернокнижник ковырял его восковое сердце тонкой ржавой иглой.
– Я понимаю, Юр.
Самый ужас заключался в том, что он действительно понимал. И про восемнадцать лет, когда хочется постоянно и все равно кого – иначе можно элементарно свихнуться. Как гласит народная мудрость: «Стоит даже на фонарный столб». И про то, что секс и любовь – абсолютно разные вещи. Теперь об этом писали даже в «СПИД-Инфо» – в каждом новом номере. И там же (он такое почему-то особенно ненавидел) – про «секс для здоровья».
– Вы хоть с этой… Катькой резинками пользовались? Не хватало только тебе от нее какую-нибудь гадость цепануть.
– Естественно, с резинками. Леш, ну что я – вообще тупой, не соображаю? Да и у Катьки с этим строго было – она все же медработник, а не блядь привокзальная.
«Ха! Как будто медработник не может быть… блядью!»
Ржавая игла, засевшая в восковом сердце, никак не желала убираться. Почему? Что сейчас не так? Вот ведь Юрка рядом – ластится, как здоровенный котенок, дышит куда-то в подмышку и, кажется, согласен на второй заход. И в их распоряжении – еще целые сутки, даже с хвостиком – почти все время мира. А чтобы диван не скрипел – можно на полу. И…
«Язык мой – враг мой».
– Юр, а ты не думал о том, чтобы по-другому, а? – Гольдман сам поразился, насколько неуверенно прозвучал его голос.
Вынырнувший из-под его руки Юрка взглянул недоуменно.
– По-другому – это как?
– Ну… Мы могли бы меняться.
Гольдман готов был поклясться, что после этих слов в комнате похолодало градусов на двадцать. Если смотреть внимательно (а он именно так и смотрел), становилось заметно, как потемнели Юркины глаза, а губы сжались решительно и словно бы… непреклонно. Даже слегка брезгливо.
– Извини, но… Нет, – Юрка отчаянно помотал головой. – Нет. Извини.
Не то чтобы смена ролей являлась для Гольдмана непременным условием любых серьезных взаимоотношений. Жили же они с Вадькой – и особо не заморачивались. Гольдман много раз хотел поменяться, да Вадька, смеясь, отказывался. Говорил: «Мне и так нравится!»
Но вот это категоричное «Нет!» почему-то заставило вздрогнуть. Будто для Юрки было очевидно: настоящий мужик – всегда сверху, а тот, кто снизу – слабак, девчонка. Та же баба, только с членом.
– Почему?
– Потому! Ты мне еще предложи… это… – голос у Юрки стал нехороший, злой.
– Что именно? – уточнил Гольдман.
– В рот взять, вот что!
Гольдман закрыл глаза. Как же все запущенно-то, а?
– Юр, ты это всерьез? То есть если бы я тебя сейчас о чем-нибудь таком попросил, ты бы взял и ушел? После… всего?