Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц)
Перед отъездом они пришли проститься: отец и бабушка. Бабушка держалась прямо, но шла плохо – едва переставляла ноги. Обняла Лешку в прихожей и долго стояла там, прижимая к себе. Лешка отчетливо слышал, как колотится ее сердце, и не думал ни о чем.
Отец общался с мамой в комнате и, кажется, опять ругался. Выйдя, провел рукой по Лешкиным волосам, сказал хрипло: «Ты… держись тут! За матерью приглядывай!» – «Без сопливых в бане скользко! – злобно отозвался Лешка, выворачиваясь из бабушкиных объятий. И для верности добавил подслушанное у знакомых по новому двору: – Иди ты на хер!» Никогда в жизни он не разговаривал со старшими таким тоном и не употреблял подобных выражений. Но то – со старшими. Его всегда, с самого детства учили, что старших нужно уважать. А эти двое были никакими не старшими. Они были предателями. Лешка читал о таких в книгах про войну. И если для бабушки он еще мог найти оправдания, то для отца… «Лешенька!» – шокированно пробормотала бабушка Вера Моисеевна. «На хер!» – громко повторил Лешка и ушел в ванную, закрыв за собой дверь на шпингалет. (В комнате дверей не было.)
Потом выяснилось, что отец оставил ему самое, по его словам, ценное – свою гитару. На добрую память.
(Надо же! А он-то недоумевал: откуда в их доме отцовская гитара! Вот и вспомнилось…)
*
Юрка слушал внимательно. Пожалуй, даже слишком. Едва лишь Гольдман закончил рассказ, перед ним словно сам собой материализовался стакан крепкого сладкого чая. Вообще-то, сладости было, кажется, чересчур, но в тот момент она пришлась как нельзя кстати. Во всяком случае, когда на дне чашки остались одни чаинки, руки перестали трястись, а щеки – неметь.
Оказывается, иногда воспоминания могут удивительно выматывать – точно сдача большого количества крови или какой-нибудь марафонский забег.
– Сходите умойтесь. Полегчает, – как ни в чем не бывало велел Блохин. И Гольдман пошел.
Потом пытались смотреть телевизор, но ничего доброго днем не показывали. Юрка благородно уступил Гольдману его же собственный диван, Гольдман укрылся пледом и как-то незаметно для себя уснул. Последнее, что он успел отметить уже расплывающимся сознанием: Юрка стащил с полки книгу и уставился в нее, покусывая нижнюю губу и почему-то не переворачивая страниц.
Спал Гольдман, похоже, долго, потому что, когда проснулся, было уже темно. Юрка чем-то брякал на кухне – видимо, готовил ужин.
Чувствуя себя ужасно помятым и удивительно отдохнувшим, Гольдман направился туда. На голубом пламени газа булькала в кастрюле картошка, и Блохин сосредоточенно тыкал в нее вилкой.
– Вроде сварилась, – пробормотал он, не оборачиваясь.
Гольдман ощутил, что зверски голоден. Обед они, определенно, пропустили. Хотелось верить, что Юрка сообразил что-нибудь зажевать, а не стерег его сон натощак.
Впрочем, пока исходящую паром картоху раскладывали по тарелкам, Юркин живот урчал так выразительно и жалобно, что все сомнения на сей счет мгновенно рассеялись: не ел, терпел, чтобы сесть за стол вместе.
Губы Гольдмана сами собой расползлись в блаженной и, надо думать, абсолютно идиотской улыбке.
Юрка подозрительно на него посмотрел.
– Сон приснился хороший, – соврал Гольдман.
Ужинали они в молчании.
А потом Юрка помыл посуду и потащил Гольдмана на улицу – любоваться звездами.
Гольдман не стал высокомерно пыхтеть, что в городе звезд почти не видно из-за яркого электричества, и вообще они здесь совсем не те. Особенно учитывая, что вид на августовское небо с ближайшего, уже погруженного во мрак стадиона был совершенно божественным. И к тому же им повезло попасть под звездопад.
– Персеиды – метеорный поток, – авторитетно заметил Юрка.
А Гольдман, усмехаясь, толкнул его локтем в бок и строго велел:
– Желание загадывайте, товарищ астрОном!
Звезд падало много – хоть зазагадывайся. Юрка смотрел в небо и молча шевелил губами. А Гольдман смотрел на Юрку. И в эту ночь у него не было больше ровным счетом никаких желаний.
====== Глава 15 ======
«Мы – птицы певчие. Поем мы, как умеем».
Александр Вертинский
*
Укладываясь спать, Юрка сказал:
– Мне на работу завтра. К восьми. Вы не вставайте – я сам как-нибудь.
– А как же совместный утренний забег?
Учитывая давешний гольдмановский позорный провал на спортивном поприще, прозвучало жалко.
Юрка сделал вид, что не обратил внимания.
– Мне завтра все силы понадобятся. Понедельник же – поступление товара. Поэтому бегите без меня.
Гольдман подумал, что один никуда не побежит – не интересно.
Но утром поставил будильник на семь, чтобы успеть накормить вечно куда-то опаздывающего Блохина завтраком. Юрка поднимался тяжело: пытался спрятаться под одеялом, посылал очень далеко и совсем нелитературно и даже лягался, когда Гольдман, рассвирепев, дернул его за пятку. Впрочем, яичницу с гренками умял довольно бодро и к выходу стал вполне похож на человека.
– Чтоб я еще раз с тобой по ночам на звезды ходил смотреть, – изрек Гольдман, наблюдая, как Юрка завязывает шнурки на своих кедах. (Сказать по правде, обнажившийся во время этой непростой процедуры кусок блохинской спины выглядел прямо-таки обалденно. Совершенно обалденно.)
– Да куда же вы денетесь! – как-то весьма беспечно отозвался разогнувшийся Юрка, и у Гольдмана потеплело на сердце. В самом деле, куда он денется! Позовут – пойдет. «Хоть на край земли, хоть за край!» – как пели удалые цыгане в рязановском «Жестоком романсе». Только бы позвали.
– Вот, возьми, – нарочито безразлично буркнул он, чтобы скрыть накатившее внезапно смущение.
– Это еще что?
– Со зрением плохо? Ключи. Ты же теперь вроде как здесь живешь. Тебе понадобятся. Мало ли, может, мне куда-то нужно будет уйти.
Ключи были еще мамины: на двух сцепленных между собой колечках, с крошечной стилизованной фигуркой узкоглазой девушки, вырезанной руками каких-то северных умельцев из моржового бивня.
– Вы мне даете ключи от своей квартиры? – кажется, на Юрку напал ступор, хотя Гольдман никак не мог понять, с чего вдруг такая бурная реакция на вполне себе бытовой момент.
– Да. Это запасной комплект. Кто приходит первым – готовит ужин. Договорились? – и он едва ли не силой впихнул связку ключей в Юркину ладонь.
– Да, – как-то странно глядя на Гольдмана, выдохнул Юрка. – Да, Алексей Евгеньич. Конечно. Спасибо! А сегодня у вас дела? Поздно будете?
– Давай так, – Гольдман позволил себе немного расслабиться, – если я куда-нибудь соберусь вечером – оставлю записку на зеркале. Вот тут, – он ткнул пальцем в мутное стекло.
Давно ему не доводилось писать подобных записок – с тех пор, как слегла мама. Ощущение было необычным.
– И ты, если захочешь без меня прогуляться – тоже пиши письма. Мало ли какая ерунда может случиться с телефонами.
– Хорошо, – по-прежнему слегка заторможенно кивнул Юрка, опуская ключи в карман. – Ну… я пошел?
– Удачи! – сказал ему вслед Гольдман и, закрывая дверь, запоздало сообразил, что не объяснил про коварно заедающий порой верхний замок. Ладно, оставалось надеяться, что хоть на первое время тот не станет демонстрировать Юрке свой норов.
Хотелось верить, что постепенно Юрка привыкнет к весу чужих ключей в кармане. Зато теперь у него всегда будет укрытие на случай чего. На случай чего? Гольдман не желал об этом думать.
Но не думать не получалось.
Даже вытащенные на свет божий из ящика стола бланки календарных планов на новый учебный год, которыми он честно пообещал себе заняться в последнюю неделю отпуска, так и лежали пустыми, хотя он изо всех сил всматривался в разлинованное тонкими черными линиями белое пространство листа.
План? Да. У него, кажется, имелся один план. Аккурат на текущий день. Что там у нас нынче на календаре? Понедельник? День тяжелый, знаем! Вот, стало быть, нормальный календарный план – понедельничный.
Вечером. Часов в семь. Придется Юрке самому сегодня готовить ужин!
Или нет. Гольдман встряхнулся и отправился за продуктами в магазин. В конце концов, до вечера у него имелась еще масса времени.
*
– Тебе чо надо?
Гольдман брезгливо поморщился. От человека, стоявшего в дверях, исходил целый букет разнообразных отвратительных запахов: от перегара до давно немытого тела. С легким оттенком машинного масла или еще какой-то дряни для смазывания станков. Этот, пожалуй, был самым приличным.
– Здравствуйте, Федор Васильевич. Меня зовут Алексей Евгеньевич Гольдман. Я – классный руководитель вашего сына.
– Та-а-к… – войти внутрь Гольдмана не пригласили. Похоже, законы гостеприимства обитателей комнаты номер триста три на незваных посетителей не распространялись. Ну и ладно! Не больно-то и хотелось. – Что эта… сволочь опять натворила?
Было видно, как Юркин отец проглотил уже готовое вырваться вместо «сволочи» куда более крепкое слово, но в последний миг удержался. Все-таки классный руководитель сына – это почти официальный представитель власти. А с властью лучше не ссориться. По крайней мере, без особой нужды. Гольдман стиснул зубы. Теперь он как никогда отчетливо понимал желание Юрки уйти по возможности дальше из этого… дерьма. И страшно корил себя за то, что так долго тянул с визитом.
– Юра здесь абсолютно ни при чем. А вот у вас, Федор Васильевич, наклевываются серьезные неприятности.
– Да ты чо?! У меня неприятности?!
Он двинулся на Гольдмана, выдавил того на середину коридора, под свет одной из немногих в этих краях неразбитой лампочки, и как-то сразу над ним навис. Впрочем, над Гольдманом периодически кто-нибудь да нависал – и это его не особенно трогало. Тем более что Юркин отец был хоть и чуток выше среднего роста, но все же значительно уступал по данному параметру своему сыну. И вообще… Нездоровый образ жизни человека ничуть не красит. Да уж…
А под глазом у Федора Васильевича Блохина, между прочим, переливался всеми оттенками радуги – от сине-фиолетового к зеленоватому – совершенно роскошный фингал.
– У меня неприятности?! А не у этого малолетнего ублюдка, который на отца свово родного руку поднял?! Да я! Да я его – в милицию!..
Гольдман слушал не перебивая, опасаясь только, что обитатели соседних комнат пожелают насладиться бесплатным представлением. Но, видимо, подобными воплями в здешних краях уже никого нельзя было удивить.
Дождавшись, пока волна негодования слегка схлынет, он шагнул вперед, навстречу побагровевшему от гнева Блохину-старшему, и сказал, стараясь звучать как можно весомее:
– Про то, откуда у вас эта… гадость, ничего не знаю и знать не хочу. А вот побои, нанесенные вами вашему сыну, были в тот же день зафиксированы в травмпункте, о чем у меня имеется справка. И если что-нибудь похожее произойдет еще хотя бы раз – будьте уверены! – я отнесу эту справку в милицию и лично стану ходатайствовать о возбуждении против вас уголовного дела. Надеюсь, вам все понятно, Федор Васильевич?
В то же мгновение коридор сотряс полный негодования рык:
– Ах ты ж, мелкая гнида! Да я тебя!..
Гольдман почувствовал себя Давидом, стоящим перед Голиафом. Не тем великолепным гигантом, созданным великим Микеланджело, о котором столь красочно написал в своем романе Ирвинг Стоун, а обычным, неказистым пастушком, вышедшим со смешной пращой против непобедимого чудовища. «Все дело в том, – пояснила тогда мама, обсуждая с маленьким Лешкой этот эпизод из далекой, богатой на события истории его предков, – что у Давида было за что сражаться. Он не мог позволить себе страх. За его спиной находились те, кого он любил».
Гольдман сейчас тоже не мог позволить себе бояться. Глядя на прущего на него разъяренного мужика довольно внушительных габаритов, он только как можно выше задрал подбородок и громко, раздельно проговорил:
– А вот это уже будет нападением на представителя системы народного образования при исполнении. И, кстати, я не помню, чтобы мы с вами пили на брудершафт.
Последнее стало явно лишним – он и сам это отлично осознавал. Да и первая половина фразы отдавала идиотизмом. Но, как ни странно, именно она заставила Юркиного отца притормозить на полпути.
Похоже, есть в нас некие кнопочки, которые при должном умении могут сработать в самой неожиданной ситуации. Например, детское убеждение, что все учителя – суть представители страшной и могучей власти, а неподчинение им всегда ведет к наказанию – мгновенному и ужасному.
– Да ты!.. Да я!..
«Заевшая пластинка».
– Вы меня поняли, Федор Васильевич? Еще хотя бы одна жалоба от вашего сына, и соответствующие органы немедленно будут поставлены в известность.
То, что Юрка никогда не пойдет подавать заявление в милицию, исходя из каких-то своих, совершенно непостижимых для Гольдмана представлений о том, «что такое хорошо и что такое плохо», вполне имело право остаться их личной маленькой тайной. А в качестве сдерживающей угрозы – ничуть не хуже других. С силовой стороной дела Юрка и сам прекрасно справится. Но так, чем черт не шутит, папашка действительно несколько поутихнет.
Взирая на Гольдмана почти потрясенно, как на какого-нибудь внезапно докопавшегося до него начальника цеха, пообещавшего буквально ни за что лишить квартальной премии, Блохин-старший молча кивнул.
Гольдмана подобный молчаливый знак согласия всецело устроил. Глядишь, и немножко легче станет Юркина жизнь, когда тот надумает вернуться под отчий кров. А в том, что Юрка надумает, он абсолютно не сомневался.
Напоследок Гольдман выдал самым мрачным и весомым тоном, напоминая себе сурового следователя из какого-то очередного отечественного детектива:
– Имейте в виду, я буду следить за вами! – и гордо пошел прочь, стараясь, чтобы все еще пялящийся ему в спину Блохин-старший не заметил, как новоявленного Давида от пережитого стресса колотит крупная дрожь.
«Надо было назвать меня Давидом. Алексей – какое-то нееврейское имя…»
*
«Лишь бы хуже не сделал…» – в который раз подумал Гольдман, открывая дверь в квартиру своим ключом. Эта мысль всю дорогу от общежития билась у него в висках, не давая спокойно дышать. Тут ведь будто в медицине: «Не навреди». А навредить в столь тонком вопросе, как межчеловеческие отношения, проще простого. Кстати, именно за это он особенно не любил свою работу классного руководителя: необходимость – даже обязанность – ежедневно и ежечасно лезть в чужую частную жизнь, не имея, по сути, ни прав, ни возможностей хоть что-то в ней изменить.
Может, бог даст, хоть на этот раз что-нибудь все же получится. Ради Юрки он бы и в милицию потащился, если бы всерьез верил, что подобное обращение действительно поможет. Верно говорил Юрка: такие чудеса случаются только в детективах.
В доме пахло голубцами, которые Гольдман днем, накануне визита в общагу к Блохиным, стараясь унять расходившиеся нервы, накрутил из совершенно отвратительного фарша, скорее напоминавшего по вкусу жеваную бумагу вроде той, что школьники во все времена с великим азартом пуляли на уроках, используя вместо трубочек полые шариковые ручки.
А еще пахло салатом из свежих огурцов и помидоров. Со сметаной. В детстве Гольдман искренне считал, что нет на свете ничего вкуснее помидорного сока, смешанного со сметаной. Он даже за всеобщим застольем просил наливать ему, как взрослому, в маленькую рюмку с золотым ободком божественный помидорно-сметанный коктейль. Никакая «Кровавая Мэри» в более зрелом возрасте не доставляла ему, по правде сказать, подобного удовольствия. Удивительно, что сам он почему-то, оставшись один, такой салат уже не готовил.
Из комнаты проникновенно пел Розенбаум:
Под ольхой задремал
Есаул молоденький…
Гольдман порадовался, что однажды, обнаружив в любимом магазине «Мелодия» только что вышедшие в свет три пластинки Розенбаума, не поленился влезть за ними в свалку и приобрел весь комплект.
– А я тут без вас музыку слушаю, – улыбнулся ему навстречу странно домашний Юрка в мамином клетчатом фартуке с оборками. – Ничего ведь?
– Ничего, – кивнул Гольдман. – Все правильно. Нравится?
– Поет – зае… зашибись!
Гольдман отвесил обнаглевшему Юрке символический подзатыльник (ладонь почти ощутила шелковистое касание казавшегося на вид колючим короткого ежика волос) и пошел мыть руки. Не терпелось заодно смыть с себя и липкий запах общаги пополам с чужим перегаром, но это он решил оставить на вечер. Есть хотелось прямо-таки безбожно. Но еще больше хотелось просто любоваться на Юрку, сидящего за кухонным столом, и на какой-то миг дать себе обмануться – поверить, что так оно и будет между ними. Не сейчас – после – когда-нибудь.
– Откуда у нас вдруг появились огурцы с помидорами?
– Я принес. Хорошие. Сегодня привезли.
– Юр, не надо было. Что ты свои деньги тратишь… – Гольдман сказал и понял, что сморозил глупость.
Юрка взглянул обиженно.
– Я вам что тут, какой-нибудь… нахлебник, да? Мне их, как своему, подешевле уступают, в счет зарплаты. Не разорюсь.
– Прости. Все время забываю, какой ты взрослый и самостоятельный.
– Да ладно, проехали.
Но сам продолжал уже без всякого энтузиазма колупаться в голубцах, стараясь не смотреть ни на Гольдмана, ни на злополучный салат в старой фаянсовой тарелке с синими незабудками.
– Юр, я был неправ. Извини.
– Да что там! – Юрка встал, бесцельно прошелся по крохотной гольдмановской кухне. (Три шага – в одну сторону, три – в другую. Гольдману даже пришлось подтянуть под себя свои не слишком длинные ноги, чтобы не мешали.) – Я ведь для вас кто? Ученик. Школьник. Чего тут непонятного! Вы мне вон про Димку своего из лагеря рассказывали. Нормальный, стало быть, пацан. Может, и про меня ему – тоже. И я – нормальный. Да?
– Нет.
Гольдман испытывал отчаянную потребность как-то объяснить про свои настоящие чувства, про то, что именно Юрка значит для него... Но вот конкретно этого-то объяснить и было нельзя. А что тогда можно?
– Подобрали, выходит, как щенка бездомного? Приютили? Жалеете, кормите? Добрый, да?
– Юр, я не добрый. О чем ты сейчас? У меня, кроме тебя, вообще ни одного друга больше нет.
– Врете! – убежденно выплюнул Юрка. – У вас целая толпа друзей. Эд из обсерватории. Тот, который в театре, кто билеты вам бесплатные доставал. Еще где-то…
Хотелось подойти сзади, обнять. Прижаться щекой к спине. Ничего было нельзя. Только сидеть ровно и смотреть, не отводя глаз, когда взгляд столкнется с другим, прозрачно-рысьим.
– Юр, это никакие не друзья. Так, приятели. С ними… выпить хорошо. О делах потрепаться, понимаешь?
– Не понимаю, – дернул плечом Юрка, отворачиваясь к плите и со скрежетом передвигая с конфорки на конфорку тяжелую кастрюльку с наготовленными впрок голубцами. – Я еще маленький, чтобы такое понимать.
– Юр, я не вру, – («А если и вру – то совсем немножечко, правда».) – Я еще никому ключей от своей квартиры не давал.
Юрка даже обернулся, с недоверием вскидывая светлые брови.
– Да ну! У вас же девушка есть. Я видел.
Видел он! Товарищ смотрящий!
– Мы расстались. Лизка в апреле замуж вышла. И в Ленинград укатила.
Гольдман подумал, что выдавать полную, неотредактированную версию их с Лизкой отношений сейчас было, пожалуй, рановато. Хотя так получилось, что он надавил на жалость. «Бедный я, бедный, все меня бросают. И ты тоже!»
– А у нее ключи были? – на всякий случай уточнил, начиная слегка оттаивать, Юрка.
– Нет.
А ведь действительно не было. В самом деле, почему? Потому что есть друг и… друг?
А может быть, просто потому, что Лизкина жизнь, к счастью, никогда не выкидывала таких фортелей, чтобы требовалось искать убежища в недрах гольдмановской квартиры. Кто теперь скажет?
Юрка для приличия посопел, а затем сменил гнев на милость.
– Жрать-то мы будем?
Ужин прошел в дружеском молчании. Пару раз Юрка вскакивал и скрывался в комнате – переворачивал пластинку или ставил новую. (Судя по тому, как шевелились его губы в перерывах между едой, Гольдман заподозрил, что слушает он все это уже не по первому кругу. Зацепило.)
– Юр, а тебе какая песня больше понравилась?
Вопрос, конечно, получился глупым. Гольдман и сам всегда терялся, когда его о чем-то подобном спрашивали. Словно песня – как Родина или любимая женщина – должна быть одной-единственной.
Но Юрка еще находился в том возрасте, когда мир состоит из двух цветов: черного и белого. И никакой градации между ними. Его вопрос не напряг. С минуту Блохин задумчиво теребил мочку порозовевшего от тепла и вкусной еды уха, а потом твердо ответил:
– Про Афган. Такая… про настоящих мужиков песня. Понимаете?
Гольдман почувствовал, как дернулось сердце. Оно у него – это чертово сердце – куда точнее погодного барометра реагировало на происходящее вокруг. Сейчас стрелка замерла на отметке «Дождь. Ветер». Ливень. Гроза. Потоп. Конец света. Вадька!
«Я хочу доказать самому себе, Лешка, что я мужик. А не то, чем нас назвали бы, если бы знали».
«Дурак! По-твоему, я – не мужик? Меня с моим диагнозом даже на «Зарницу» не пускают – перестраховываются».
«Леш, ну при чем тут это? Помнишь, как поется? «Только две-е, только две зимы-ы, только две, только две весны-ы отслужу… отслужу как надо и вернусь!»
«Кретинский кретин! Оттуда люди в цинковых гробах возвращаются! С орденом «За храбрость» посмертно!»
«Лешик! Ну не переживай ты так. Я выживу. А ты будешь меня ждать. Ведь будешь?»
«Вадька! Нашел время! Убери лапы! Буду, куда я денусь?»
«Лешка! У нас так мало осталось этого времени! Ну чего ты сегодня такой колючий?»
«Побриться не успел!.. Вадька, не ходи никуда!»
«Как это не ходить, когда у меня уже повестка на руках?..»
«Ну хотя бы не просись сам… туда. Вадька, если ты умрешь…»
«Ничего я не умру. Наполучаю медалей и орденов – все тебе отдам. На память».
Память. Вот и наполучал.
Вадька…
Гольдман выдержал проводы и традиционную пьянку с застольными песнями. Выдержал прощание у военкомата. Даже помахал напоследок рукой. А потом сломался: лег – и не смог встать. Лежал, уставившись в стенку.
Мама встревожилась:
«Лешенька, может, «скорую»? Где болит?»
«Нигде не болит, мамочка. Так, ерунда».
На следующий день он соскоблил себя с дивана и махнул в военкомат – требовать, чтобы его призвали… туда. Что у него гражданский долг и комсомольская совесть.
Его развернули назад ни с чем, сказав вдогонку: «За такой диагноз, как у вас, юноша, люди бешеные деньги платят».
Гольдман едва не заплакал. Удержался. И назавтра записался на прием к первому секретарю райкома комсомола. Вот пусть только попробуют его не выслушать! Пусть только попробуют!
Его выслушали. Первый секретарь – рыжий вихрастый парень по фамилии Завальнюк – долго внимал пламенным речам Гольдмана, потом лично отстучал на здоровенной пишущей машинке письмо. «Комитет комсомола Ленинского района рекомендует Гольдмана Алексея Евгеньевича как настоящего комсомольца, готового выполнить свой интернациональный долг в Вооруженных силах Советского Союза». И расписался, а затем поставил сверху солидную печать.
В военкомате Гольдман шмякнул заветное письмо на стол самому главному – военкому – и потребовал направить его для несения нестроевой службы в братский Афганистан. «Там же не одни солдаты нужны, да? Я и в госпитале могу, если что». Он бы даже сортиры тогда согласился чистить. Есть же в этой проклятой пустыне сортиры!
Военком – седой грузный мужик, похожий на постаревшего пса породы боксер – молча выслушал гольдмановские страстные речи и вызвал к себе главного врача. Та посмотрела на Гольдмана как на безнадежно больного психического пациента и выдала все, что думает о его сердце, порочных клапанах и годности к нестроевой где бы то ни было, а особенно – в местах боевых действий.
Военком резюмировал: «Понял? Свободен. Больше не приходи».
Ночью Гольдман плакал в ванной, включив на полную мощность холодную и горячую воду.
Ничего из этого он не стал рассказывать Юрке. Нечего грузить человека чужим циничным опытом. Успеет еще набраться своего. Да и с печальными историями у них нынче как-то… перебор.
Вместо этого просто согласился:
– Да, в Афгане – настоящие мужики.
Юрка, казалось, не заметил гольдмановского выпадения из реальности. Кивнул в ответ на несколько запоздалую реплику, одним глотком допил остывший чай.
– А вам, Алексей Евгеньич, какая песня больше всего нравится?
Гольдман вспомнил Лизку и их давние посиделки на этой самой кухне.
– Про уток. Знаешь?
– Не-а. На пластинках она есть?
– Увы, не записали.
– Вот ведь гадство! – очень искренно огорчился Юрка. – А вы мне напойте!
Гольдман хмыкнул.
– Ты даже не представляешь, о чем просишь! Вот так, без всякого аккомпанемента, взять и запеть… Это будет звучать… ужасно. Словно коту наступили на хвост.
– Ха! Вы еще не слыхали, как наши пацаны во дворе орут после пивка! Все окрестные коты дохнут от зависти. Ну, Алексей Евгеньич!..
Гольдман посмотрел в умоляющие серые глаза, на растянутые в просительной полуулыбке губы – и сдался.
– Ладно. Черт с тобой, гнусный ты шантажист, Блохин! Только, чур, я посуду в это время стану мыть – вместо музыкального сопровождения. Мне хоть не так страшно будет.
– Да бросьте! Страх вам не ведом!
«Еще как ведом, Юрка…»
Он зачем-то прокашлялся, прочищая горло. Потом тщательно намылил посудную тряпку хозяйственным мылом и отрегулировал температуру воды, точно от этих привычных действий зависела чья-то жизнь.
В плавнях шорох… и легавая застыла чутко…
Голос предсказуемо сорвался. Кажется, так отчаянно он не нервничал даже на своем первом уроке, который пришлось проводить в школе. Хотя там и было… Весело было, прямо скажем.
Ай да выстрел!.. Только повезло опять не мне…
Черт! Наждачная бумага, а не голос. Как там говаривал Карлсон? «Спокойствие! Только спокойствие!»? Всего лишь представить, что они с Юркой сидят у костра, и кто-то хорошо знакомый перебирает пальцами гитарные струны.
Вечереет… и над озером летают утки…
Разжирели. Утки осенью в большой цене…
В конце концов, разве дело в отсутствии или присутствии абсолютного слуха или выдающихся вокальных данных? Просто… Юрка просил песню. Пой! А еще… то главное, что хотел объяснить ему Гольдман, но ни за что на свете не решился бы это сделать своими собственными словами. На что еще нужны поэты, как не озвучивать наши самые тайные, самые важные мысли…
Я помню давно учили меня отец мой и мать:
Лечить так лечить, любить так любить,
Гулять так гулять, стрелять так стрелять…
Гольдман поставил на сушку последнюю чашку и устало оперся руками о край влажной раковины. В голове все еще слышался рокот гитарных струн. Все-таки самовнушение – великая сила. «Тебе бы в актеры идти, Лешенька!» – смеялась мама, когда в детстве он, завернувшись в покрывало, стянутое с кровати, изображал какого-нибудь рыцаря или античного героя, размахивая пластмассовой линейкой вместо отсутствующего меча. В актеры бы тебе, Гольдман! На родную эстраду…
– Алексей Евгеньич, у вас все в порядке? – осторожно полюбопытствовал сзади Юрка.
– Лучше не бывает. Пойдем в комнату.
– А песня – отличная. И поете вы здорово. И зачем прибеднялись?
– Добрый ты человек, Блохин.
– Я не добрый, я справедливый.
Гольдман совсем не запомнил, что показывали по телевизору в тот вечер. Кажется, передачу «Спокойной ночи, малыши».
*
Юрка прожил у Гольдмана почти неделю. Если точнее – шесть дней. А потом вернулся домой. Сказал: «Спасибо!» – и попытался отдать ключи. Гольдман не взял. «Пусть будут у тебя на всякий случай». – «На какой это всякий?» – «Ну… Вдруг я свои дома забуду и дверь захлопну. Со мной такое бывает. Мы, звездочеты, люди рассеянные…»
Без Юрки дом опустел. Гольдман долго и мучительно привыкал к тишине. К тому, что не надо никого ждать на ужин. Что не с кем обсудить мысль из только что прочитанной книги. Не с кем посмеяться. Наверное, как-то так чувствовали себя изгнанные из рая Адам и Ева: вот миг назад у тебя был весь мир, а вот – его уже нет. И приходится заново учиться жить.
Гольдман не позволил себе скатиться в депрессию. Написал календарные планы. Провернул генеральную уборку. Постирал-таки Юркино постельное белье. (В самом деле, сколько можно!) Перебрал лекарства и выкинул те, у которых уже истек срок годности. (В запасах обнаружились еще доисторические, что когда-то выписывались маме. Огромные зловещего вида ампулы и металлическая коробочка со шприцем. Гольдман с содроганием вспомнил, как учился собирать это чудовище, как впервые его стерилизовал, как тряслись руки, когда пришлось ставить первый укол. Как тренировался перед тем на батоне. Как мама улыбалась бескровными губами: «Добрый Лешка-Айболит!..») Ампулы он завернул в старое кухонное полотенце и расколотил молотком, прежде чем вынести их на помойку. Все-таки, как ни крути, наркотик. Мало ли! А шприц оставил. На черный день. Вдруг какая гнусная болячка привяжется! Хотя, конечно, лучше бы этих черных дней и вовсе не было. Что-то он слабо представлял, как будет делать уколы самому себе. Лизка-то сегодня далеко-далеко…
Словно почувствовав, что о ней думают, позвонила из Ленинграда Лиса. Вроде бы просто так позвонила, но Гольдман по голосу понял: с новостями. Внутри что-то сжалось. Он крайне не любил всякие неожиданности. Нынче его трусливый организм слишком устал от войн и потрясений и прямо-таки умолял о мире и покое.
Пару минут Лизка трепалась о том о сем. («О природе, о погоде», – как говаривала баба Настя.) А потом выдала:
– Поздравляю тебя, Лешка! Скоро ты станешь дядей!
Гольдман медленно стек по стеночке на пол. Нет, вообще-то, строго говоря, ничего необычного в том, что у влюбленных людей, вступивших в брак, может родиться ребенок, не было. Даже наоборот – вполне закономерный итог брачных отношений. Но почему-то Лизка у него совсем не стыковалась со словом «мама».
– Ну ты даешь!.. – наконец выдавил Гольдман. – Внезапненько…
– Пф-ф! – фыркнула подруга. – Первый триместр миновал. Алька уверяет, что все идет как по учебнику. А он в нашей семье – главный медик.
– Кто уверяет? – не понял Гольдман. Голова у него нынче варила… не очень.
– Алекс – муж мой. В миру – Алька. Не стану же я его в постели «Алексом» величать!
Гольдман одновременно усмехнулся и поморщился.
– Лиса, избавь меня от интимных подробностей!
– Лешка, ты какой-то чудной сегодня! Что, не рад моим новостям?
– Рад! Еще как рад! Молодцы вы, ребята! Поздравляю и все такое!
Лизавета явно расслабилась.
– То-то же! Я мальчика хочу. А Альке, похоже, все равно. Утверждает, что любого ребенка будет баловать как сумасшедший. Нет, ну почему вы, мужики, настолько странные, а?
– Да кто же нас знает! Как самочувствие у тебя, подруга?
– Тошнит, – пожаловалась Лизка. – Вообще, ощущения оригинальные. Но это еще ничего. Вот завтра живот на нос полезет, и Алька меня бросит.
– Дура ты дурова! – попенял Гольдман. – У него же солнце встает исключительно с твоей стороны. Бросит он тебя, как же!
Лизка благодарно посопела. Не было заметно, чтобы под ее сомнениями имелись хоть какие-то серьезные основания. Вероятнее всего, просто нервы. И желание, чтобы пожалели, почесали за ушком. У всех случается, даже у суровых мужиков. Что уж говорить о слабых беременных женщинах, только что переживших первый триместр!