Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 40 страниц)
Гольдман осторожно, чтобы не рассыпать добычу, поставил корзину на землю, присел рядом с Эдом.
– Эй! Что случилось?
Амбарцумян посмотрел на него сквозь старомодные очки в тяжелой пластмассовой оправе странно, словно только что заметил.
– А ты не знаешь?
– Откуда? – удивился Гольдман. (Под сердцем заворочалось что-то нехорошее – из разряда плохих предчувствий.) – Я нынче с утра спал, а после – по лесам шарашился. Вот… – он кивнул на корзинку.
Эд на гольдмановские трофеи даже не взглянул, хотя обычно навернуть за компанию грибочков был не дурак. Запустил обе пятерни в черную курчавую шевелюру, ожесточенно дернул.
– Переворот в стране, Лешка, блядь!
– Какой переворот? – не понял Гольдман. Перевороты – это было нечто из области давней истории – про царей там, цариц, заговоры. Или, скажем, про Чили с ихней хунтой.
– Какой-какой! – зло огрызнулся Амбарцумян. – Военный. Сурьмин в город прозвонился. Говорят, танки на улицах. По телевизору – сплошное «Лебединое озеро».
Информация с трудом укладывалась в голове. Гольдману все еще казалось, будто его разыгрывают: глупо, совсем по-детски. Переворот, танки… У нас такого просто не может быть!
– Эд, это точно?
Сердце подкатило к горлу и теперь тяжело билось там мерзким ледяным комком. «Только приступа мне не хватало!» К счастью, стеклянный флакончик с валидолом привычно обнаружился в кармане джинсов.
– Точно, Леш. Точнее не бывает! – Амбарцумян с отвращением сплюнул и остервенело раздавил недокуренную папиросу подошвой своей старомодной сандалии. – Да ты сам сходи просветись. Телевизор кажет, разумеется, как всегда, дерьмово, но суть уловить можно.
Гольдман на миг прикрыл глаза. Юрка! Чертов Блохин! Если в городе и впрямь танки, не стоит и сомневаться: Юрка в эту заварушку влезет всеми четырьмя конечностями. Потому что… Потому что у некоторых в жопе сплошная «Пионерская зорька»! Или шило. А еще инстинкт самосохранения отключен намертво! Намертво… В этих гребаных переворотах первыми всегда гибнут такие, как Юрка. Что же делать?
Что угодно, лишь бы не сидеть в этой дыре, не имея возможности хоть как-то повлиять на ход проклятых событий!
Так: забежать в комнату, взять ключи от дома, деньги… ну… руки там помыть – и на станцию. В городе можно будет найти этого балбеса, задержать, защитить…
– С грибами разберешься? Я сейчас на станцию.
– Леш!
– Мне надо, Эд. У меня там…
– Леш, электрички не ходят. Автобусы тоже. Мы уже узнавали.
– Что-нибудь придумаю.
Рука Эда тяжело легла на плечо.
– У тебя там кто? Девушка?
Гольдман кивнул. Не объяснять же, в самом деле, про Юрку!
– Я попробую попутку словить.
– Леш, не кипишуй! Какие нынче попутки? До тракта – часа три бодрого хода. Ты просто не дойдешь.
– Велосипед у тебя возьму. Дашь ведь?
– Не дам. Ты по дороге загнешься тупо и бессмысленно, а мне потом со своей совестью еще жить. Лучше попытайся позвонить.
– У нее… – мучительно сглотнул Гольдман, с трудом пропихивая в гортань очередную ложь, – у нее телефона нет.
(Хотя про телефон все было чистой правдой. Или… Может, уже и нет… Он ничего не знал о теперешней Юркиной жизни.)
– Друзьям позвони. Общим знакомым. Хотя бы выяснишь, как оно там.
Гольдман обреченно кивнул, сдаваясь. Похоже, на данный момент это было единственное, что он мог сделать.
Связь барахлила. Гольдману казалось, он почти до крови стер указательный палец, монотонно накручивая старый скрипучий пластмассовый диск перемотанного синей изолентой черного телефонного аппарата. Межгород не отвечал. Автоматический набор срывался.
У них с Юркой не водилось общих знакомых (разве что кто-то из бывших блохинских одноклассников, но Гольдман не помнил их телефонных номеров), поэтому он решился звонить Лозинскому. Уж тот-то совершенно точно в курсе всего происходящего в городе!
Наконец, минут через сорок, соединение все-таки произошло, и трубка разразилась глубокими длинными гудками. Теперь требовалось, чтобы Юрочка оказался дома. Какой сегодня день недели? Гольдман уже сто лет не смотрел в календари – просто плыл по течению. «Счастливые календарей не наблюдают»?
Когда в ухо ударило нервное:
– Алло! – он чуть не заорал от облегчения.
– Юрочка?
– Алеша, это ты? Ты где?
– Я все еще в Михеевке. Еле до тебя дозвонился, – в это время в трубке угрожающе затрещало, и Гольдман испугался, что связь сейчас снова исчезнет, а он так ничего и не узнает. – Ты мне скажи: как там у вас? Говорят, танки на улицах?
– Беспокоишься? – голос Лозинского потеплел и стал похож на растопленный мед. Юрочка явно решил, что переживают именно из-за него. Ну и ладно! Плевать! – Не надо, не беспокойся. Все у нас в порядке. Были танки. Прошли через окраину и скрылись в неизвестном направлении. В городе тихо. Ни военных, ни волнений. Милиция, впрочем, патрулирует весьма активно. Полагаю, на всякий случай. Без перегибов.
– Точно нет волнений? – переспросил Гольдман, чувствуя, как его понемногу начинает отпускать. – Ни толп, ни баррикад?
– Да ты что! Мы же не столица какая-нибудь! Нам ли на баррикады?!
«Ну не тебе, однозначно», – довольно злобно подумал Гольдман, а вслух сказал:
– Спасибо, Юр! Спасибо.
– Да не за что! Ты когда домой?
– Как всегда, к сентябрю.
– Буду ждать. Скучаю.
Гольдман тоже заверил, что скучает, и положил трубку.
Когда в коридоре нарисовался потерявший его встревоженный Амбарцумян, Гольдман сидел на полу возле тумбочки, на которой стоял телефон, и размазывал по щекам глупые, не дающие облегчения слезы.
====== Глава 23 ======
«Потому что не надо срывать цветов
И в клетках томить птиц,
Потому что нельзя удержать любовь,
Упав перед нею ниц».
Александр Вертинский
*
В августе у Блохина родился сын. Гольдман узнал об этом на первом предучебном педсовете. Огромная – чтоб ее! – деревня! Он и не понял, кто принес новость в школу. Кто-то, кто столкнулся на улице, кто видел. (Юрка с коляской. Мальчика назвали Иван. Ванька. Хорошее имя. «Главное – редкое».)
Гольдман подумал: нужно было остаться в Михеевке. Почему бы и нет? Эд уговаривал. От души уговаривал! И покоем соблазнял. И огородом с картошкой и кабачками. И возможностью кандидатской. (Гольдман в прошлом, еще до болезни мамы, всерьез мечтал о том, чтобы двигать большую науку.) И даже статьями в заграничных журналах. «Лешка! Ну что ты там забыл?»
Что забыл? Это выглядело слишком похоже на бегство. К тому же: «И школу не бросайте, ладно? Кто-то же должен и в это время… учить». Когда-то мама, смеясь, называла его последним романтиком. Наверное, в восемнадцать такое определение смотрелось довольно… мило. Вовсе не то что в тридцать.
Ну и пусть! От себя все равно не убежишь.
За окнами рваными злыми клочьями на фоне абсолютно по-летнему безмятежного неба носились обрывки туч. Дождь собирался с самого утра – и никак не мог собраться.
Вот и лето прошло,
Словно и не бывало…
И жизнь так же, да?
Иногда он казался себе ужасающе старым. Этакий почти тысячелетний Мафусаил. Хотелось просто-напросто лечь и уснуть – и ни о чем не думать. Кто сказал, что с возрастом приходит мудрость?
Вечерами Гольдман бродил по улицам, зарываясь носками кроссовок в уже успевшие нападать, невзирая на календарное лето, листья, и всматривался в лица прохожих: вдруг?.. ну… вдруг? Юрки среди них не было.
Да и неизвестно, в общем-то, где обитали нынче счастливые супруги со своим пополнением. Не в общаге же с Юркиными родителями, право слово! Вроде бы у Елены Прекрасной с жилплощадью дела обстояли чуток получше? Или нет?
– Алексей Евгеньевич, может быть, вы уже обратите на нас свое благосклонное внимание?
Почему-то директор всегда выражался именно так: «Мы, нам, о нас», – имея в виду, естественно, себя любимого. Нелли Семеновна в таких случаях, скривив губы, комментировала: «Мы, Николай Второй». Гольдман остро ощутил ее отсутствие на этом педсовете.
– Я весь внимание.
– Первого числа ваш класс дежурит по школе. Учтите: это огромная ответственность!
Гольдман кивнул, стараясь выглядеть серьезным и ответственным. А не так, словно ему хочется послать начальство на всем известные три буквы. (Хотя хотелось. Невыносимо.) «Общение с Блохиным не прошло бесследно для тебя, дорогой товарищ. Вон материться начал…» Это действительно представлялось странным: раньше Гольдман ненормативную лексику откровенно не любил и даже брезговал. Он и сейчас… не любил. Но изредка стал срываться. Точно хоть таким нехитрым образом напоминал себе и мирозданию, что когда-то они с Юркой были рядом. Очень близко. Можно сказать, вместе. Или лучше не говорить?..
– И еще: пожалуйста, проследите, чтобы хотя бы в этот день дети оделись прилично! Никаких джинсов, намазанных глаз и коротких юбок. Совсем распустились!
Гольдман в очередной раз кивнул. Хотя лично ему «эти джинсы», а также короткие юбки и косметика на старшеклассницах ни капельки не мешали. Подумаешь! Всяко лучше, чем убогие коричневые форменные платьица с фартуками или плохо сидящие синие школьные мальчишечьи пиджаки. Это если не вспоминать о тех печальных временах, когда формы у парней были серыми и выглядели словно мешки из-под картошки… Он бы и сам ходил на работу в джинсах, но тут «Дядя Ваня» оставался непреклонен: учитель – образец для подражания и опора общества! Его внешний вид всегда должен быть безупречен.
Ну вот, кстати:
– И вы, Алексей Евгеньевич, с вашим фрондерством мне тут заканчивайте! Извольте носить костюм с галстуком, как положено!
– Кем положено? – не удержался Гольдман. «Язык мой – враг мой!»
– Мной! Или вы не согласны?
Гольдман нового директора раздражал, хотя и не понимал: чем? Во всяком случае, выговоры (пока что устные) весь минувший год на него сыпались точно из рога изобилия. То календарные планы не вовремя сданы (И задержал-то на два дня!), то журналы неправильно заполнены («Потому что точка – точка! – Алексей Евгеньевич, обозначает вовсе не отсутствующую отметку, а наличие ученика на уроке! Есть «н» и есть точка! Не ваше любимое «нб.», а простое, ясное «н»! А как вы пишете месяц? Его надо писать римской – римской, а не арабской! – цифрой!»). Причем, что характерно, прилетало в этаком стиле исключительно Гольдману. Видимо, остальные преподаватели столь роковых ошибок при заполнении журналов не допускали.
– Вообще, Алексей Евгеньевич, у вас в этом году девятый класс – выпускной. Это очень ответственно!
Господи-боже-ты-мой! Как же Гольдман скучал по прежней директрисе! Верочка Пална, душечка-голубушка! На кого же вы нас, горемычных, покинули?!
…Первое сентября они пережили. С грехом пополам и очередным устным выговором: любимейшая гольдмановская головная боль – Сашок Иванов исхитрился явиться на праздничную линейку с выбритыми висками и гордо стоящим «ирокезом» цвета классической «зеленки». (Не ей ли, кстати, красился?) Правда, в школьной форме, что, так сказать, не умаляло, а, скорее, подчеркивало.
Пришлось изображать раскаяние, опускать глаза и мямлить. («Казнить нельзя помиловать», да?)
«Достало! Как же меня все достало! В планетарий, что ли, сходить?»
В планетарии он не был лет сто. Похоже, еще со времен своей собственной школы. Хотел выбраться с Юркой – полежать, держась в темноте за руки под звездами – да не срослось. Так что место вполне подходящее – никаких призраков прошлого или мрачных воспоминаний. Может, и класс вытащить? А СашкА в наказание назначить ответственным за культпоход. Не все же одному Гольдману отдуваться за чье-то неуемное стремление к самовыражению!
– Почему мне постоянно кажется, Алексей Евгеньевич, что вы совсем меня не слушаете?
«Потому что так оно и есть?»
– Я вас слушаю.
Жизнь агрессивно наезжала по всем фронтам, да еще и норовила засосать с хрюканьем, точно древний пылесос, собранный на оборонном заводе из запчастей от танка.
Поход в планетарий, куда они все-таки выбрались с детками в октябре, положения не спас – только усилил, пожалуй, чувство безысходности: было скучно, пыльно и отчего-то стыдно. Не вызывало сомнений, что вверху – вовсе не звезды, а так… дырки в черной ткани. Даже та его давняя самодельная лампа, которую он подарил когда-то Юрке на Новый год, имела больше общего с настоящим звездным небом, чем этот… фарс. Чуда не произошло. Утешало одно: детям в итоге понравилось. И то хлеб!
– Алексей Евгеньич! А давайте в Геологический музей сходим! Говорят, там клево! Целый скелет динозавра, представляете?
– Не! Лучше в мединститут! Там можно на трупаки позырить! И на всяких уродцев в банках!
– Фу, Зырянов! Извращенец!
– Лучше в пожарную часть. У меня кореш ходил с классом. Так им дали даже по машинам полазить. И по шесту съехать!
– Ха! По шесту! Ты чо, Панченко, желаешь стать звездой мужского стриптиза?
– Да ну вас! Лучше бы в кино! «Сердца трех» – полный отпад!
– Да там опять эти «гардемарины»! Бе-е! И опять про любовь!
– Тупица! Это по Джеку Лондону!
– Ну и что? Будто бы наши умеют снимать!
«Сводить их, что ли, и в самом деле в кино?»
В последнее время он совсем забросил своих подопечных: уныло выполнял необходимый для галочки «прожиточный минимум», писал какие-то липовые отчеты… Тут не только зеленые «ирокезы», тут скоро незапланированные беременности у детей начнутся. У них сейчас все «про любовь». Гормоны, чтоб их!
Если уж сам классный руководитель… допрыгался… Как есть гормоны!
Воспоминания о прошлой зиме по-прежнему обжигали сердце крутым кипятком. И ничего с ними не удавалось сделать. Вроде бы жил себе поживал, даже добра какого-никакого наживал (новые джинсы, например, или кроссовки – Юрочка фирменные «Адидасы» подсобил за пристойную сумму), а затем вдруг – р-раз! – и накрывало на ровном месте. Хоть стихи пиши, хоть на луну вой.
С Юрочкой отношения перетекли в стадию привычно-удобных. Не осталось больше по их поводу мучительных сомнений или тайной брезгливости. Встречались без восторга, падали в койку без бурной страсти, проводили там время не без приятности, разговаривали после «ни о чем». Обоих это устраивало. Иногда Юрочка пропадал с радаров. Гольдман знал: это означало, что у Лозинского – очередной любовник. Где он их отыскивал, своих амантов, Гольдман и не пытался выяснить. Все равно романы рано или поздно перегорали, и Юрочка возвращался в гольдмановскую постель (точнее, все на тот же скрипучий диван), словно в объятия законной супруги.
Кстати, с законной супругой у Лозинского откровенно не ладилось. Гольдман, который так и не сподобился завернуть к любовнику «на огонек» и быть представленным Юрочкиной спутнице жизни лично, все чаще слышал жалобы на то, что «Олеся не понимает», «Олеся опять ни с того ни с сего закатила скандал», «Леся вообще с глузду двинулась!»
Если честно, сочувствовать не получалось. На месте Олеси Гольдман Юрочку давно бы уже убил за совершенно неизбывное блядство. «Ты пойми: я же не с телками ей изменяю! Мужики – это же абсолютно другое! Ну не могу я себя переделать! А люблю только ее. Ну и тебя, Алешенька, конечно!»
От слова «люблю» Гольдмана корежило, как от звука острых птичьих когтей, скребущих по стеклу. Птица с хрустальными перьями и стальными когтями… Заткнулся бы ты, Лозинский, в тряпочку!
А под Новый год супруга его все-таки бросила. Юрочка явился весь в слезах и соплях. Или как там в дурацкой песенке, которая сегодня звучит из каждого утюга? «Вся в слезах и губной помаде?»
– Представляешь? Она меня предала! Ударила по самому больному! Сейчас, когда мне и так трудно…
Предполагалось, что Гольдман примется утешать, но тот лишь молча подливал Юрочке в рюмку принесенную бедным страдальцем с собой модную нынче водку «Распутин».
– Нет, ты мне скажи: как же так можно? Алешенька! Ведь я отдал ей все, что у меня было! Ни в чем ей не отказывал! Открыл душу! Верил, что мы – друзья! А теперь она грозится делить квартиру…
Кончилось дело тем, что Гольдман уложил пьяного Юрочку на диван – отсыпаться, а сам долго гипнотизировал взглядом стоящую на столе бутылку с несимпатичным бородатым мужиком на этикетке. Водки там еще оставалось вполне достаточно, чтобы хоть на вечер утопить в ней собственные печали. Не умел Лозинский нормально пить, несмотря на все свое боевое комсомольско-номенклатурное прошлое, и этим странно, как-то карикатурно, напоминал совсем другого Юрку. Словно отражение в кривом зеркале.
Гольдман отрешенно повертел бутылку в руках и убрал в холодильник – Лозинскому на утренний опохмел. Про себя он точно знал: не научился до тридцати топить печали в спиртосодержащих продуктах – не стоит и начинать.
*
Встречу Нового, девяносто второго, года Гольдман проигнорировал. На фиг! А от Юрочки он довольно ловко отбился, изобретя некую вечеринку с друзьями далеко за городом. И – ах, да! – «только для своих». «Сплошные физики, которые ни разу не лирики. Тебе будет неинтересно». Спал. Никаких елок, телевизоров. Никаких «оливье» и мандаринов. Никакого шампанского. Просто еще один день. Когда-то так уже происходило в его жизни. Когда-то он был блаженно, великолепно, спасительно одинок. «Все возвращается на круги своя».
В феврале позвонила Лизка. Закрутившись с учебой, очередными директорскими придирками, выходками драгоценных девятиклассников (две девицы подрались из-за мальчика из десятого «А» прямо на уроке у Сколопендры, весьма основательно расцарапав друг другу физиономии и вырвав по несколько клоков волос; сцена была – восторг!), он как-то выпустил подругу из виду, тем более что вроде бы никаких зловещих известий из бывшей братской Грузии в последнее время не поступало. А еще он свято верил: в случае, если все-таки обрушится нечто страшное, Лизка исхитрится подать весточку. Хотя бы позвонить.
И вот она позвонила. Гольдман чуть трубку не выронил, задохнувшись от липкого ужаса, когда услышал знакомый, слегка искаженный помехами голос:
– Леша! Лешка! Ты здесь?!
Почему голоса по междугородней связи всегда звучат так, словно человек пытается докричаться до тебя без всякого телефонного аппарата? Вот стоит себе Лиса «на холмах Грузии» и орет в рупор… «Ле-е-еша! Ле-е-ешка! Ты зде-е-есь?!»
– Здесь, Лисонька! Как ты?
– Все нормально! В гости к вам собираемся. Встретишь?
– По правде в гости? – уточнил Гольдман. Все это выглядело как-то… совсем внезапно. А любых неожиданностей и внезапностей он в последнее время научился опасаться.
– По правде! Родителей проведать, внука им показать. Не выберутся ведь. У мамы давление – ей самолетами запретили. Тимка уже большой – справимся.
– А Алекс с вами?
– Нет, папа у нас останется дома – денюжку на наши каникулы зарабатывать. Так ты встретишь?
– Еще бы! – Гольдман почувствовал, как его накрывает теплой волной. Лизка! Тимыч! Надо же! – Когда вас ждать?
– Мы билеты планируем где-нибудь на середину марта взять. Все равно дома сижу – никак на работу не устроюсь. Я тебе позвоню там по срокам. Спасибо, Леш!
– Лиз, при чем тут «спасибо»? Вы же моя семья.
Он и сам не знал, почему вдруг брякнул вот это «семья». Наверное, потому что это была та самая пронзительная истина, чище которой разве что воздух на горных вершинах. Никого ближе. Никого роднее. А общие кровь или там фамилия... Да бог с ними!
Гольдману всегда казалось, что все эти «узы крови», «кровное родство» – очень сильное преувеличение. Словно какой-то темномагический заговор из тех, что сейчас за скромную сумму с удовольствием наведут на указанного вами человека разнообразнейшие колдуны, ворожеи и экстрасенсы. Можно даже по почте, без личного контакта: «У нас с тобой один генетический набор – мы обязаны друг друга любить!» Ну да. И папенька, бросивший сына и уехавший на поиски лучшей жизни, и любящая бабушка, которая между внуком и сыном выбрала сына. (Гольдману хотелось все же верить, что сына, а не жаркое, свободное от навязшей на ушах советской идеологии пространство Земли Обетованной.)
А вот, скажем, Лизка, которую ничего такого с ним не связывало: ни кровь, ни гены, ни общая семейная история. Просто была рядом, когда в жизни Гольдмана происходило что-то по-настоящему ужасное: обнимала, делилась теплом, выслушивала, давала советы, кормила пирогами, героически колола антибиотики и ничего взамен не требовала. Просто была.
Или Вадим. Который тоже просто был. Приносил свет, радость, вошел в состав души куда очевиднее, чем какой-нибудь троюродный брат по матери, живущий где-то далеко, в славном городе Калуга.
Или Юрка. Чертов Блохин! Влез под кожу – и никак его оттуда не изъять, даже при помощи наисерьезнейшего хирургического вмешательства. Ближе собственного вдоха.
– Конечно, Лизонька, встречу. О чем разговор?! Домчим с ветерком!
*
Пятнадцатого февраля Гольдман пошел на кладбище, к Вадиму. Такой у него образовался ритуал: в день вывода наших войск из Афганистана ходить проведывать своего Вадьку.
Нынче пятнадцатое выпало на субботу – не самый удачный день недели. Как назло, из-за заболевших коллег на Гольдмана свалилась чертова куча замен. По городу бродил грипп. Уроки заканчивались в три, до Ивановского кладбища он добирался на неторопливо пыхтящем автобусе. Хорошо еще, если успеешь прокопать дорожку к затерянной среди других серых памятников могиле. Когда-то она располагалась почти с края. А теперь Гольдман и сам порой сомневался – в том ли направлении идет? Слава богу, неподалеку недавно поставили здоровенный памятник безвременно убитому при переделе неправедно нажитой собственности местному авторитету: фигура в полный рост из красного гранита. От нее следовало двигаться налево и немного вверх – к раскидистой старой яблоне. Весной Вадькина могила укрывалась ковром из белых лепестков. А нынче была белой от снега.
Гольдман вообще-то не являлся таким уж ярым поклонником кладбищенских ритуалов. Ни годовщины смертей своих близких не отмечал, ни родительского дня. Элементарно приходил, когда выпадало свободное время (обычно не чаще пары раз в год), убирал мусор, протирал памятники влажной тряпкой, подновлял бронзовой краской надписи, выпалывал наглые и на удивление стойкие сорняки. Осенью сметал сухие листья.
Впрочем, за Вадькиной могилой приглядывали его родственники – там никаких особых дел по большей части и не было. Принести гвоздику (если удастся – белую, красных Вадим не любил), положить сверху на холмик, попытаться хоть чуть-чуть согреть ладонями холодный серый мрамор. Никогда не удавалось. Камень – и есть камень. Всего-навсего знак, чтобы не потерять. Хотя, честно говоря, это как с молитвами в храме: почему-то считается: там бог их услышит лучше. Гольдману вечно казалось, что бог (или все-таки Бог?), пускай он где-то и существует, не может слышать избирательно. Дескать, «этот бормочет что-то себе под нос, а тот добрался до секретной правительственной телефонной линии. Ему и дадим!» Бог либо глух на оба уха и не слышит никого, либо слышит всегда и всех – однако вот помочь не всем может. (Или не хочет?) А храмы здесь и вовсе ни при чем – так, поддержка для слабых духом.
То же и с кладбищем. Вадьки там нет – только камень. Только давным-давно мертвый прах в цинковых объятиях гроба. Вот тот – да, нетленен. Проклятый груз 200.
На кладбище мы приходим не для мертвых – для самих себя. Как сами для себя создаем ритуалы.
В этот раз Гольдман припоздал – долго не было автобуса. На остановке «Кладбище» он вышел один: не нашлось других дураков – плутать по колено в снегу в сумеречных тенях. На заднем плане мелькнула мысль, что можно было все передвинуть на воскресенье. Вадька бы ни в коем случае не обиделся. Вадька был не таков, чтобы обижаться из-за ерунды.
Но после Лизиного звонка на сердце почему-то сделалось совсем муторно, и одиночество, от которого он столько времени довольно успешно, как ему казалось, избавлялся при помощи работы и Юрочки, накрыло тяжелой удушливой волной.
К счастью, путь к цели оказался вовсе не таким уж и сложным. Кто-то навещал Вадькиного соседа – старика Пантелеймонова, на чьей могиле недавно, вероятно, этой осенью, установили массивный деревянный крест.
«Вот и еще один знак будет», – подумал Гольдман, старательно отряхивая варежками от снега покрытую тонким слоем льда металлическую скамейку и круглый столик рядом с Вадькиной оградкой, хотя и не собирался тут сидеть – промозгло, да и ни к чему. Сам холмик раскапывать не стал – завтра снова нападает. Снег выглядел мягким и теплым, точно пуховое одеяло. А Вадька не любил мерзнуть. Положенную на снег белую гвоздику в сгущавшихся сумерках не сразу удавалось разглядеть. Ну и ладно. В конце концов, цветы мы приносим тоже для себя.
Гольдман достал заранее припасенную чекушку, неловкими, мгновенно застывшими пальцами избавил ее от крышки при помощи верного перочинного ножика с синей пластмассовой рукояткой. (Вадька и подарил когда-то… давно, в прошлой жизни.) Зачем-то, испытывая перед самим собой легкий стыд за вот эту всю сентиментальную чепуху, сказал:
– Ну… будем!
Водка огненным водопадом рухнула по непривычному к таким издевательствам пищеводу аккурат в завопивший от ужаса желудок. Гольдман крепко зажмурился и, ухмыльнувшись, занюхал выпитое рукавом. «Дай-то бог, чтоб не паленая!»
Вадим серьезно смотрел на него с уже истертого временем овала. У Гольдмана не было этой фотографии, и он каждый раз удивлялся, встречая взгляд такого вот нового, солидного, словно враз повзрослевшего Вадьки. Может быть, снимок сделали как раз перед армией.
Почему-то внезапно подумалось: на этом фото Вадиму на четыре года меньше, чем сейчас тому же Блохину. А ведь тогда они казались друг другу такими взрослыми! И перед ними лежал весь мир.
«– Лешка, ты только никогда не жалей о… вот об этом всем! Лешка! Никогда не смей жалеть!
– Вадька, дурак! Какое «жалеть»?! То, что между нами… Вадька! Я же люблю тебя! И буду всегда любить. Ты лишь возвращайся, слышишь?
– Конечно, вернусь!
Отчаянно прикушенные в поцелуе губы – до крови. (Наверное, к утру посинеют. Или нет?) Следы поцелуев и пальцев на теле – словно попытка оставить несмываемый знак. Задыхающиеся слова прощания:
– Это же ненадолго! Всего на два года. Лешка, ну чего ты?!»
«Всегда» и «ненадолго» – страшные, как выяснилось, понятия! И при этом – сплошная ложь!
«До чего же мы были храбрыми! – думал Гольдман, допивавший, морщась от отвращения, неправильными мелкими глотками плескавшуюся в бутылке огненно-льдистую гадость. – И до чего же глупыми! Не боялись говорить о любви. Совсем не то что сейчас. А представляешь, Вадь, я тут пластинки купил… «Голубые береты» поют афганские песни. С пластинок. Теперь можно. Представляешь? Еще немного, и о вас напишут книги».
Едва различимый в опустившемся на снег густом вечернем сумраке Вадим смотрел серьезно и, казалось, соглашался: «Еще бы! Обязательно напишут! Такое напишут!.. И мемориалы сварганят».
Гольдман вообразил торжественно-пафосные речи на открытии этих самых мемориалов, и его передернуло. Разве все мемориалы мира способны вернуть Вадима? И тех… других?
«Леш, ты сильно-то не грузись. И вообще, иди домой. Замерзнешь».
«Вот и пообщались».
Гольдман засунул пустую чекушку обратно в карман (не бросать же ее здесь, на кладбище) и, стараясь не оступаться мимо еле заметной тоненькой тропинки, двинулся к выходу на центральную аллею кладбища. Освещения от установленных там фонарей вполне хватало, чтобы не чувствовать себя заблудившимся впотьмах. К тому же зимой в городе никогда не бывает по-настоящему темно – слишком хорошо снег отражает любой коснувшийся его свет. А страх перед кладбищем, ходячими мертвецами и иными «ужастиками», какие ныне крутили в видеосалонах… Гольдман всегда считал, что мертвых не стоит бояться – бояться стоит живых. А живых в это вечернее время на кладбище уже и не было никого. Только снег – и тени.
*
Лизавета с Тимом прилетели в субботу четырнадцатого, днем. В воздухе, словно именно в честь их приезда, пьяно пахло весной. Сияло солнце, резко, пронзительно голубело небо, ворковали на припеке пригревшиеся голуби. Бродячие псы щурили слезящиеся от слишком яркого света глаза.
Гольдман встречал долгожданных гостей в аэропорту. Да не просто так, а на машине. С машиной выручил Юрочка. Послушал бухтение Гольдмана о неподходящем к случаю расписании автобусов и дороговизне редких – буквально на вес золота – такси и небрежно поинтересовался:
– А моя тебя чем не устраивает?
– Твоя? – не понял Гольдман.
– Моя машинка. У меня во всех отношениях приличная «шестерка», между прочим. Отвезу-привезу. Когда твои прилетают? В субботу? Тем более. Даже с работы не придется отпрашиваться.
Гольдман смотрел на Лозинского, прикусив от обалдения губу.
– У тебя есть машина?
– Давно. Только бензин, зараза, дорогущий! Поэтому я на ней по городу стараюсь не таскаться – мне и общественного транспорта по уши хватает. Как из своей жопы мира перебрался, так и живу теперь в центре. Работаю – в центре. Ты, в общем-то, тоже рядом.
– Я оплачу бензин.
– Дурак ты, Алешенька, – грустно вздохнул Лозинский. – Та-а-кой иногда дурак. И не лечишься, что характерно.
В зал ожидания Юрочка с ним не пошел – остался в машине.
– Зачем я тебе там? Друзей и родственников лучше встречать индивидуально. Чужие лишь мешаются. Потом нас познакомишь.
Порой Гольдману казалось, что он совершенно не знает своего любовника. Столько уже вместе и вдруг – на тебе! Аттракцион неслыханной щедрости!
Лизку он увидел издалека: в ярко-бирюзовом пуховике, черных брюках, заправленных в высокие сапоги на умопомрачительных каблуках, по-европейски – без головного убора, с одетым в красно-синюю курточку Тимуром – в правой руке и явно тяжелой дорожной сумкой – в левой. Мелкий, сосредоточенно сопя, тоже волок тряпичный пакет с игрушками. «Каждый несет собственную часть поклажи. Мужик!» – подумал Гольдман и восхитился, какой, оказывается, Тимыч вымахал большой. Прямо-таки огромный! И уже ходит!
– Лешка, – укоризненно поморщилась Лизавета, когда он поделился с ней своими неуемными восторгами, – ему в конце месяца четыре года стукнет. Он не просто ходит, но уже вовсю на коньках катается!
– Уже четыре? Надо же, как быстро растут чужие дети! – Гольдман мысленно прикинул: а ведь точно! В тот год, когда родился Тим, Юрка только-только ушел в армию. Как же давно! Целая чертова жизнь.
– Не кисни, Лешка! – Лизавета бросила на пол свой багаж и, не выпуская руки сына (исчезнет в человеческом водовороте – ищи его потом!), тесно прижалась к Гольдману. – Помнишь, как в фильме? «Не бойся. Я с тобой!»
– Этого-то я и боюсь! – фыркнул Гольдман, вспоминая бородатый анекдот времен их студенческой юности. За что получил от Лисы шутливый подзатыльник.
– Совсем тут без меня распустился! Всякий страх потерял! Ничего, я тебя воспитаю в духе молодого строителя коммунизма!
Лизкины губы скользнули по щеке, дыхание пощекотало мочку уха. Гольдман поежился и улыбнулся. Жизнь, определенно, налаживалась.