Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 40 страниц)
– Сначала – в очередь, – с важным видом знатока велел, расстегивая пуговицы на своем модном золотистом полупальто, Юрочка. – Вот меню. Выбирай! Здесь все вкусные. А пить что будешь?
Гольдман заказал кофе и «Мясную» пиццу. Юрочка – чай и пиццу «По-неаполитански». Гольдман, усмехнувшись, полюбопытствовал, чтобы только не стоять, ожидая готовности заказа, в тяжелом молчании:
– Вот интересно: с мясом – понятно из чего. С курицей – тоже. С морепродуктами – можно догадаться. А «по-неаполитански»? Неужели из неаполитанцев готовят? И где же их находят в нашем городе, расположенном от Италии на почтительном расстоянии?
Юрочка расхохотался звонко и весело, будто Гольдман отпустил бог весть какую блестящую шутку, и отозвался:
– Да уж! В твоей интерпретации звучит напрочь по-людоедски! Зато в ней есть маслины. Ты любишь маслины?
Гольдман пожал плечами:
– Никогда не пробовал. Это съедобно?
– Дам тебе укусить, – заговорщически подмигнул Юрочка. – Смотри! Там, в углу, как раз столик освободился! Беги занимай!
Столик оказался удобным: не на проходе, в отдалении и от кухни, и от динамиков, из которых лилась сладкозвучная итальянская музыка – самое то, чтобы поговорить. Впрочем, вот это «поговорить» изначально вызывало у Гольдмана полнейшие разброд и шатание в мыслях. О чем тут разговаривать? «Привет! Не хочешь ли ты предаться со мной разнузданному разврату?» «Привет! Я бы с удовольствием тебе вставил!» «Хэлло! Не изволите ли лечь со мной в койку?» Во всех вариантах получалось гадко.
Однако Юрочка не дал ему погрязнуть в сомнениях: притащил обе пиццы, смеялся, травил анекдоты, вспоминал о своей двухгодичной давности поездке в Болгарию через «Спутник».
– Руководителем группы, представляешь? А группа-то – сплошной молокозавод. Господи! Тут главное было – найти место, где ночевать. Они же все – друг с другом и в разнообразнейших комбинациях. Сосед мне попался – зашибись. Как нажрется вечером, так какую-нибудь деваху в номер тащит. Витька Дробыч. Гад. Коронная фраза у него имелась. Едем где-нибудь на экскурсии, а эта скотина как заорет: «Жрать давай!» Все ржут. Уроды. И комсомолом их не припугнешь. Какой нынче комсомол?!
Ел он вкусно: откусывал, тщательно пережевывал, облизывал губы, заинтересованно следил за Гольдманом, когда тот все-таки решился увести с его тарелки похожую на черный виноград половинку маслины и, кривясь от отвращения, сжевать.
– Неужели правда никогда не пробовал? Да брось ты, Алешенька! Не может того быть! Не в дремучей ведь деревне живешь.
– Я – обычный школьный учитель, – отмахивался Гольдман. – Мне, знаешь ли, не до деликатесов.
К концу трапезы взгляд Юрочки все чаще и чаще стал залипать на гольдмановских губах, а Гольдман понял, что… вовсе не против, чтобы на нем «залипали».
– Пойдем ко мне, – просто сказал он. Сказал – и не почувствовал ничего. Хотя нет. Пожалуй – облегчение. Вот все и озвучено. Ну, в самом деле, не к Юрочке же идти – у того жена.
– Пойдем, – кивнул Юрочка, с лихорадочной поспешностью наматывая на шею какой-то удивительно мягкий длинный шарф бежевого цвета.
Было сыто, тепло и страшно. Хотя по законам жанра (Гольдман ощущал себя классическим прощелыгой, собравшимся совершить адюльтер) дорога должна была тянуться бесконечно, фактически все завершилось гораздо раньше, чем он оказался к этому готов: автобус прибыл через полминуты, путь до автобусной остановки и от автобусной остановки занял минут десять – никак не больше. Почему-то вспомнилось, как они с Блохиным добирались пешком под снегом из Кукольного театра аккурат тем же маршрутом, и Гольдман чуть не отменил свидание к чертям хрюнячим, но вовремя удержался. «И… что потом?»
Едва они переступили порог гольдмановской квартиры, Юрочка обхватил его за шею, прижался, жарко задышал в ухо.
– Как же долго я ждал! Але-е-шенька!
Гольдману страстные объятия Лозинского почему-то показались жалкой пародией на то, как обнимал его тут же, на этом самом месте, вернувшийся из армии Юрка. При воспоминании о последовавшем дальше вся кровь бросилась ему в лицо, и он еле-еле подавил стон.
Видимо, Юрочка принял эти трепыхания на свой счет, потому что начал лихорадочно избавляться от верхней одежды, периодически норовя коснуться Гольдмана везде, куда дотягивались его ловкие руки. А руки и впрямь были ловкие… И нежные… И Гольдман старательно отогнал от себя мысль, что это были не те руки.
Диван он застелил загодя. («Считайте меня оптимистом!») Созданием романтической обстановки (свечи, вино, сыр-икра-конфеты – даже если бы всю эту буржуйскую роскошь было бы реально где-то раздобыть в нынешнее время) не заморачивался – как-то не вытанцовывалась у него в воображении сцена классического соблазнения относительно Юрочки. Решил в кои-то веки побыть циником. Может, соглашаясь пойти к нему, Лозинский и ожидал неких заверений в любви и признаний в безумной страсти, но у Гольдмана таковых не имелось. «Да – да. Нет – нет». Все очень просто.
Юрочка в стенку не вдавливал, на постель не швырял. (Носом в подушку. Как же! Гольдман не забыл.) Раздевался изящно, будто перед зеркалом. Не отрываясь, смотрел на Гольдмана, когда тот поспешно (чтобы не сдохнуть со стыда) стягивал с себя джинсы. Лег первым, напомнив томной позой не то обнаженную маху Гойи, не то какую-нибудь из Венер позднего Возрождения.
Красивый.
Гольдман сел рядом на диван, провел рукой по бледному, лишенному и намека на остатки летнего загара телу. Услышал короткий рваный выдох. Мускулов у Лозинского не водилось, равно как и лишнего жира – обычный, вполне подтянутый молодой мужик. Довольно привлекательный, если ни с кем не сравнивать.
– Алеша, может, ты тоже ляжешь?
«Может, и лягу».
Почему-то ему чудилось, что он должен не на подушку положить свою голову, а на плаху. Фу! До чего же отвратительно дешевые аналогии!
Рот у Юрочки оказался шальным и ласковым. Язык – умелым. Не исключено, что душа Гольдмана негодовала и даже корчилась в муках, но вот тело… тело радостно вопило: «Да, да! Еще!»
Юрочка улыбался, глядя снизу вверх, щекотал беззащитный гольдмановский живот пушистой золотистой челкой и плевать хотел на жуткие шрамы на гольдмановской груди. А еще, будучи опрокинут на спину, не протестовал, выгибался, покорно подставляя шею под поцелуи, ничего не имел против принимающей позиции и вообще в постели вел себя на удивление раскованно и щедро. Не мужчина – мечта! И все-таки, выходя на самый пик, Гольдман малодушно позволил себе крепко зажмурить глаза и, запрокинув до боли голову, представить в своих руках другое тело: сильное, длинное, мускулистое – а за пару секунд до конца выдохнуть сквозь зубы:
– Юрка!
И окончательно сорваться, услышав в ответ благодарный стон.
– Алешенька, а ты, как выяснилось – огонь! А притворялся таким скромнягой-девственником!
– «Tempora mutantur et nos mutantur in illis», – хмыкнул Гольдман, вспомнив свое, еще университетское, увлечение божественной латынью. «Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними». Но не настолько же, черт!
Было неловко. Было бесконечно странно. Хотелось замотаться с головой в одеяло и впасть в кому. Лет на сто. Или наоборот – повторить. Или…
– Я пойду, – деловито сказал, глянув на часы, Юрочка и начал одеваться. – Олеся ждет.
– Недавно женился? – спросил Гольдман, просто чтобы поддержать светскую беседу и, не дай бог, не выдать охватившего его облегчения.
– В июне отметим ситцевую. Год.
– А… Она в курсе?
Юрочка проказливо улыбнулся, словно ему было не тридцать, а всего-навсего тринадцать лет:
– Естественно, нет. Считает меня милым бесхребетным раздолбаем от номенклатуры с кучей бесцеремонных друзей. Знаешь, я ведь еще и стихи пишу. То есть совсем пропащий.
– А мне напишешь? – поинтересовался Гольдман. Не то чтобы его так уж волновали Юрочкины вирши, но надо же было хоть чем-то заполнить тишину, пока благовоспитанный хозяин провожает гостя до дверей.
– Разумеется! – опять сверкнул белозубой улыбкой Юрочка. – Но не сегодня, ладно? Сегодня я уже опаздываю на семейный ужин.
«Скатертью дорога!»
– Конечно, – Гольдман учтиво наклонил голову, поправляя на плечах накинутый на манер королевской мантии старый клетчатый плед. – Звони, если что.
– Уж будь уверен: позвоню! – Юрочка стремительно клюнул его в губы и вышел, не оглядываясь и даже не бросив: «Пока!»
Закрыв за ним входную дверь, Гольдман устало, точно столетний старец, доплелся до разворошенного дивана и плюхнулся на него, чувствуя, как все тело сотрясает крупная дрожь, а в животе сворачивается холодный склизкий ком. Вообще, ощущения напоминали классическую картину отравления. Однако, к сожалению, Гольдман отлично понимал: съеденная нынче вечером пицца здесь совершенно ни при чем. Тошнило его от самого себя.
«Ну что? Эксперимент по хождению «налево» можно считать завершенным?» – «Шиш! Это еще только начало. Только начало».
*
Лозинский позвонил в пятницу – напросился в гости на субботу. Ну как «напросился»… Не то чтобы Гольдман был сильно против. В общем и целом скорее «за». Уставший от сложных переживаний организм требовал «продолжения банкета»: чтобы душевные раны зализали, зацеловали, занежили. И это касалось не одних ран. Конечно, было бы просто здорово добавить к вкусу их с Юрочкой свиданий капельку – самую чуточку! – сладкой мести: «Ты со мной – так, а я тебе за это…» Но не получалось мести. Не получалось возненавидеть глупого, запутавшегося Блохина. Не получалось отпустить.
Такая вот отвратительная штука – любовь. Почище жвачки, с какого-то хрена застрявшей в волосах. Тут уж – только вместе с волосами. Только вместе с сердцем. Сердце, кстати, вело себя на редкость пристойно. Во всяком случае, до вызова «скорой» дело так ни разу и не дошло. Хотя свои сорок капель валокордина Гольдман употреблял регулярно. «За всеобщее здоровье!» И в больнице в феврале полежал – во избежание. Вот ведь… Не удалось-таки умереть от разбитого сердца и насладиться с небес зрелищем рыдающего на его одинокой могилке раскаивающегося Юрки… Хотя какие там небеса! В ад их, проклятых содомитов, на вечные мучения!
– Алеша, ты все еще со мной?
– Разумеется.
«С кем же еще».
Когда тебя так прекрасно ласкают, нежат и – да! – зацеловывают. Когда тело поет и рассыпается искрами. Когда чувствуешь себя сумасшедше живым.
А потом стоишь часами под душем, чтобы смыть… стереть жесткой мочалкой прикосновения чужих ласковых рук.
Определенно, злость на Юрку решила бы кучу гольдмановских проблем.
После всего он напоил Лозинского чаем. С сухариками. Сухарики давным-давно научила делать мама. Хлеб иногда оставался и грозился вот-вот испортиться, а голубей она не любила, называла «помоечными птицами». Так что остатки хлеба резались на небольшие квадратики, высыпались на противень и сушились в духовке до золотистой корочки. Самые вкусные, по мнению Гольдмана, получались из «Подмосковного» батона за восемнадцать копеек. Впрочем, черный «Бородинский» тоже был ничего себе.
Лозинский чай с домашними сухариками пил в охотку, сладострастно облизывался, сверкал над краем чашки теплыми карими глазами. Жареной картошки ему Гольдман не предлагал, не говоря уже об оладиках или манной каше с комками. (Он таки выучился варить ее именно с комками, хотя и по-прежнему считал ужасающим извращением. Но… Юрка любил.)
За чаем Лозинский, утомленный и удовлетворенный, по-видимому, не самым отвратным сексом в жизни, позволял себе расслабиться и даже пожаловаться на судьбу и на время, в котором им обоим довелось жить:
– Нет, ну чем этим гадам мешал комсомол? Все нормально же работало. Шестереночки крутились. Молодежь, опять же, была охвачена. А теперь? Это же кошмар какой-то, Алешенька! Панки, хиппи, любера, эти… как их… металлисты. Сплошь неформалы! И как их прикажешь контролировать?
– Кому контролировать? – притворялся наивным валенком Гольдман.
– Ну хотя бы Министерству культуры… Ты фильм «Легко ли быть молодым» видел? А «Маленькую Веру»? Это же просто натуральная порнуха!
Гольдман не удержался – хрюкнул по поводу настолько вопиющего ханжества.
– Слушай, родной, а ничего, что мы тут с тобой только что довольно успешно нарушали одну из статей нашего любимого УК? Поклонники «Маленькой Веры», пожалуй, при случае обозвали бы извращенцами именно нас.
– Ну ты и сравнил! – возмутился Юрочка, заливаясь краской – не то от обиды, не то от негодования, не то от внезапно нахлынувшего стыда. (Гольдман, правда, как-то очень сильно сомневался в способности Лозинского испытывать стыд.) – Мы… мы… у нас…
Гольдман посмотрел на него пристально. Произнесет или нет? В последнее время у него образовались достаточно странные взаимоотношения с тем самым словом.
– Ну? И что, по-твоему, у нас?
Юрочка не смог. Не вытянул момента. Впрочем, извернулся не без изящества:
– У нас же тихо, не на людях. Не при целом зале.
– Юр, а вот ты, когда за границу ездил, неужто ни разу на порнуху не сходил… полюбопытствовать?
Юрочка снова покраснел. В конце концов, это было даже… умилительно. Задницу подставлять или там ртом ласкать – не смущался, а тут – просто юная девственница.
– В Югославии. Это называлось «пойти на эротику». «Оказаться в Югославии и не сходить на эротику!» – вопили наши бабы. В полном составе группой и поперлись, представляешь? Там сюжет такой… затейливый: к зрелой даме приезжает молоденький племянник, и она его соблазняет. А потом он уже… со всеми. А потом его невеста тоже… со всеми. Бли-и-ин! Алешка! Там та-а-акой мальчик! Я бы с ним… И та-а-акой священник!.. Я бы и с ним… Что вечером в отеле было!..
Гольдман расхохотался.
– Неужели в «Маленькой Вере» не нашлось «та-акого мальчика», чтобы тебя заинтересовать?
Юрочка демонстративно скривил физиономию.
– Наши актеры, которые играют алкашей и всяческих моральных уродов… Какие мальчики, ради бога!
– А по мне, – продолжая подхихикивать, заметил Гольдман, – главный герой там – весьма ничего!
Юрочка задумался, вспоминая.
– Ну вообще-то… Блондин… голубые глаза… Да, ничего так… А тебе понравился?
– А я «Маленькую Веру» даже и не смотрел, – невинно отозвался Гольдман. – Не хожу в кино в последнее время.
– Так чего же ты мне мозги паришь?!
– Ты смешной.
В качестве мести Юрочка уволок его на диван и там продемонстрировал довольно много приемчиков, позаимствованных в заграничной порнухе. Собираться после второго захода пришлось в авральном порядке. Юрочка суетился, промахивался ногой мимо штанины и матерился себе под нос, изрядно веселя Гольдмана, вялой тушкой валявшегося на диване.
– Я в следующую субботу приду? – поинтересовался от двери уже полностью одетый Лозинский.
– Не знаю. У меня там в школе какое-то мероприятие намечается, – Гольдман потянулся, хрустнув суставами. – Может, давай через субботу?
– Как скажешь, – голос Юрочки прозвучал немного разочарованно.
Гольдман попробовал изобразить сожаление.
– Работа! А в воскресенье у меня дела – никак не отменить.
Не было никаких дел. Да и мероприятий в субботу – тоже. Была острая потребность разобраться наконец в себе. Понять: это уже зависимость вроде наркотической, или у него еще имеются шансы сберечь хотя бы жалкие остатки чувства собственного достоинства.
*
Пять дней, начиная с воскресенья, он старательно излучал спокойствие и ощущал себя каким-нибудь древним стоиком. Коллеги взирали на него с подозрением, а дети – с легким испугом. Кажется, и те и другие ожидали чего-то нехорошего от внезапно утратившего способность улыбаться и вообще ярко реагировать Гольдмана. В пятницу Сколопендра притащила в учительскую фотографии со свадьбы Блохина – и вся работа над собой полетела к чертям. Фотографий – чтоб их! чтоб их! чтоб их! – было много: похоже, у кого-то из новобрачных имелся некий друг-фотограф. Судя по количеству изображений Елены Прекрасной (ныне, очевидно, Блохиной), друг был именно с ее стороны. А Юрка прятался от фотообъектива, словно резидент иностранной разведки: тут – ухо, там – затылок, здесь – кусочек профиля. Но на одной они все-таки очутились рядом и даже анфас за богато накрытым столом. («И откуда, интересно, – отрешенно подумал Гольдман, – люди берут сегодня продукты для праздничных столов? Со всех родственников, что ли, собирали дань в виде талонов?») Молодая буквально светилась и выглядела абсолютно довольной жизнью, поднимая бокал с чем-то темным (учитывая обстоятельства, оставалось надеяться, что с морсом), а Юрка… Гольдман едва удержался, чтобы не выхватить из рук Сколопендры черно-белый снимок и не провести кончиками пальцев вдоль Юркиного лица – такого родного и знакомого, до последней трещинки на губах. Только вот несчастливого. Совсем несчастливого. Упрямый жесткий рот, серьезный взгляд, смешно и как-то наивно торчащие уши.
«Что, не весело тебе, хороший мой, а? Как же ты так, Юрка? Как же ты теперь всю жизнь будешь… с ней? Или вовсе не с ней, а со своим ребенком? Ты сам-то веришь, что «стерпится-слюбится»? Или, что, как в «Покровских воротах»: «Живут не для радости, а для совести»?»
– Гольдман, вы как, в порядке?
Рука, уже потянувшаяся было к фотографии, упала на колено. Будьте же вы вовек благословенны с вашим зорким снайперским глазом, Нелли Семеновна! То-то сейчас бы появился повод к сплетням, если бы некий преподаватель внезапно принялся страстно тискать трясущимися пальцами кусок плотной глянцевой бумаги! А ведь был к этому ужасающе близок. Ах, как близок! До дрожи по всему телу.
– Вы в порядке?
– Натюрлих, Маргарита Павловна!
Нелли Семеновна благосклонно кивнула в ответ на очередную цитату. Видимо, тоже уважала «Покровские ворота».
Вечером Гольдман позвонил Юрочке. К счастью, трубку взяла не жена Олеся (нервы и так звенели туго натянутыми струнами), а сам Лозинский.
– У меня завтрашний день освободился. Придешь?
Тот отозвался практически мгновенно, точно всю неделю только и делал, что ждал гольдмановского звонка:
– Конечно, Алешенька. Во сколько? – и добавил тихо, почти неслышно: – Я скучал.
На своем конце телефонного провода Гольдман до крови прикусил губу.
*
Последние дни апреля, май и июнь прошли для Гольдмана как в тумане. Страну лихорадило. Народ не отлипал от экранов телевизоров. В очередях, которые теперь приходилось выстаивать даже для того, чтобы купить хлеба, старушки в по-деревенски повязанных ситцевых платках с важным видом перебирали имена: Горбачев (он же «Михал Сергеич»), Ельцин (он же «наш Борис»), Павлов (он же «собака Павлов»), Чубайс (он же «Рыжий»), Гайдар – обсуждали итоги референдума и распределение гуманитарной помощи, а также обретение чудотворных мощей Серафима Саровского. Гольдман мечтал о затычках в уши.
Школьная зарплата катастрофически быстро заканчивалась. Учителям нечего было предложить для модного нынче бартера. Юрочка во время традиционных «посткоитальных», как их про себя обозвал Гольдман, чаепитий жаловался на бедственное положение чиновников от культуры и на роковое непонимание со стороны жены. Стихов он Гольдману, похоже, так и не написал, чему тот искренне радовался. Еще не хватало!
Пили появившийся с чего-то вдруг на прилавках отвратный турецкий чай, больше смахивающий на пыль и труху, сметенные грязным веником с расфасовочного конвейера. Казавшийся еще совсем недавно довольно посредственным на фоне вожделенных индийских «слонов» «Грузинский, первый сорт», теперь вызывал острые приступы ностальгии, будто далекая, но, увы, недостижимая мечта.
В Грузии творилось черт знает что. Гольдман взял себе за правило хотя бы раз в две недели звонить Лизавете и интересоваться: «Ну как вы там?» На что подруга неизменно отвечала: «Не дождетесь!»
– Может быть, вам переехать? Назад в Питер. Или хоть к нам, сюда.
– Куда мы поедем, Лешенька? У Альки тут семья, его дом.
– Лиз, а вдруг?..
– Да не переживай ты, Лешка! Грузины – люди горячие, южные, кровь – огонь! Полыхнет да потухнет. Там хорошо, где нас нет. А кто у них нынче у власти, лично мне – по барабану.
Однако в гости уже не звала. И это еще сильнее настораживало. Прямо скулы сводило от невозможности плюнуть на все и рвануть в бывшую братскую республику – разобраться на месте. «Вот утрясутся мои дурацкие проблемы, и летом… Непременно. Непременно. Где бы только денег-то на билет туда-обратно взять?»
Денег не было не то что на «туда-сюда», а порой даже на лишний проезд в трамвае. Гольдман уже приспособился жить на мерзком турецком чае и на картошке – во всех ее проявлениях. Юрочка привык пить чай с сухарями, но иногда в качестве вклада в трапезу приволакивал какие-то странные, не нашего вкуса, шоколадки, которые неизвестно откуда волшебным образом возникали в его судьбе.
Кстати, невзирая на то, что происходило вовне, Юрочка был постоянен и неизменен, как восход или закат: приходил по субботам (изредка, правда, встречи все же переносились на воскресенье или же отменялись вовсе), втягивал в томные поцелуи и горячий секс, почти мурлыкал после, называл нежно «Алешенькой» и с брезгливой гримасой на физиономии тянул на кухне отвратительный чай. Гольдман не знал – радоваться ему или огорчаться подобной стабильности. С одной стороны, стабильность в эти дни явно стала товаром редким и дефицитным, с другой… он никак не мог отделаться от ощущения, словно смотрит некий бесконечный сериал, из тех, что так любили обсуждать в учительской их школьные дамы. Только вот, в отличие от того, что клепали в далекой жаркой Бразилии, ему досталось кино, в котором было много постельных сцен и ни слова про любовь.
Иногда (но в последнее время – все чаще) Гольдману снился странный, болезненный сон. Будто прилетает по его душу стеклянная птица Кай, долго кружит над ним, раскидывая вокруг игривые солнечные зайчики и то и дело вскрикивая жалобным голосом. А потом взмахивает посильнее мощными крыльями, и из них вниз, на Гольдмана, начинают сыпаться острые зеркальные перья-осколки. Он закрывает голову руками, пробует увернуться, спрятаться, но не тут-то было! А они все падают, падают, режут кожу, запутываются в волосах. И вот уже алая кровь укутывает его всего своим нежным шелковым покрывалом, обещая тепло и покой, и лишь в сердце, в самой его глубине, таится холодный, льдистый осколок. И ноет от боли глупое сердце, и бьется, пытаясь избавиться от него, но тщетно… Проснувшись после этого сна (а вернее, вынырнув из него, точно Юрка – со дна бассейна), Гольдман с трудом приходил в себя, какое-то время всерьез изучая собственные руки на предмет порезов. Разумеется, их не было. А вот осколок в сердце сидел самый натуральный. Сидел, зараза, и никуда не планировал убираться. И ничего не попишешь! Вот такой ты, Алешенька, хреновый птицелов!
Лета он ждал как манны небесной. «Не можешь разобраться с зеркальными осколками – смотри на звезды». Звезды ему помогали всегда: и когда погиб Вадька, и когда не стало мамы. Брезжила тайная надежда, что помогут и теперь. Да к тому же, если лето будет жарким, вдруг да удастся наконец отогреться. (И растопить проклятый осколок…)
И земляника. Гольдману почему-то почти смертельно хотелось лесной земляники. В Михеевке водились целые земляничные поляны. Просто становись на колени и тихонечко ползи себе вперед, стараясь особо не давить неуклюжими конечностями алые сочные ягоды. Литровая банка таким макаром набиралась достаточно быстро. (Ежели комары за это время не сожрут.) А потом можно было несколько дней наворачивать землянику на завтрак с парным деревенским молоком, за которым пройдоха Амбарцумян не ленился мотаться по утрам на своем бывалом скрипучем велике.
Последнее событие учебного года, о котором объявили на итоговом педсовете, тоже добавило острого желания поскорее покончить со всем… предлетним: Нелли Семеновна уходила на пенсию и по данному поводу устраивала «отвальную». На память от коллектива ей подарили букет гвоздик («Ну, это еще рано, мои дорогие! Я пока что не умерла!») и монументальную керамическую вазу с жуткими розочками на боку.
Гольдман чувствовал, как его мир – пусть и не тихий и уютный, но устоявшийся и привычный – рушится прямо на глазах. В личной жизни могла твориться какая угодно фигня, но на работе он уже много лет подряд встречал одни и те же лица и обретал в этом некое успокоение. Даже отбытие в прошлом году на заслуженный отдых директрисы Веры Павловны и появление на ее месте довольно молодого амбициозного мужика Ивана Николаевича (тут же получившего от коллег прозвище «Дядя Ваня») не нанесли его мироощущению серьезного урона. Но Нелли… Решительная, колкая, резкая, смелая порой до безрассудства и настолько же кристально честная, с ее язвительными репликами на тухлых педсоветах и молчаливой поддержкой в любое другое время…
– Не хмурьтесь, Гольдман! Вам не идет.
– Но… как же так, Нелли Семеновна? Вы же еще совсем…
– Гольдман, не стОит. Я, право же, ценю и все такое, но… Восемьдесят два – это возраст, когда уже пора перестать «сеять разумное, доброе, вечное» и подумать о душе. Мои друзья – все на кладбище. А я вот… зажилась.
Гольдман беспомощно проглотил уже готовый сорваться с губ протест. С ее стороны это было не лукавством, не женским кокетством, а простой констатацией факта. Поэтому он ограничился нейтральным, зато искренним:
– Мне будет вас не хватать.
– Ничего. Вы стойкий. А я… Чует мое сердце: сейчас опять начнут каждый год переписывать историю. Уже начали. И это хорошо! – она улыбнулась, пустив по лицу лучики морщинок. – Только я, видите ли, уже не успеваю за ними. Старость.
– И кто теперь вместо вас?
– Найдут кого-нибудь. Правда, нынче с нашими зарплатами в школы не больно-то рвутся. Хотя истфак, говорят, ежегодно выполняет план по выпуску молодых специалистов. Но ничего. В крайнем случае Иван Николаевич знамя подхватит.
– А он что, тоже историк? – удивился Гольдман. Покамест директор зарекомендовал себя лишь как неплохой, довольно обиходистый хозяйственник, удерживающий школу на плаву в эпоху всеобщего развала.
– Насчет «тоже историка» не знаю, – откликнулась Нелли. – Но диплом имеет. Даже кандидатскую, кажется, успел защитить. Что-то там о руководящей роли партии в эпоху гражданской войны.
Гольдман понимающе усмехнулся.
– Иногда… – добавила, вдруг помрачнев, Нелли Семеновна, – мне бывает страшно жаль, что дядина шашка, хранившаяся в нашей семье, сгинула где-то посреди Великой Отечественной. А вы что думаете?
– Выживем, – пожал плечами Гольдман. – Две войны пережили – и это переживем.
– Переживите, Гольдман. На вас одна надежда. И школу не бросайте, ладно? Кто-то же должен и в это время… учить.
Гольдман почувствовал, как защипало в глазах, и, чтобы скрыть нежданно подступившие слезы, наклонился и галантно приложился губами к сухой, морщинистой, покрытой пигментными пятнами женской руке. Руке, которой, по его мнению, при определенных обстоятельствах удивительно пошла бы тяжелая блестящая дядина шашка.
*
Так что в Михеевку Гольдман уехал в полном раздрае, тщетно пытаясь залечить душевные раны сначала одуряюще пахнущей лесной земляникой, потом – черникой и малиной, а в августе – грибами, которых в этом году, к его вящей радости, было видимо-невидимо. Внезапно поперли белые и рыжики, подосиновики и обабки. Маслята мариновали уже не литровыми, а вовсе трехлитровыми банками, делая запасы на зиму. Да и брали на заготовку только маленькие – со шляпками не больше пятикопеечной монетки. Синявки же вообще за грибы не считали, ленясь даже и наклоняться за ними, не то что складывать в корзину.
Замечательное вышло лето. В меру – солнца, в меру – дождей. Наблюдать ночью звезды было одним сплошным удовольствием. Вода в речке нагрелась быстро и долго не остывала. Гольдман иногда ходил купаться в компании коллег, мучительно травя себе душу воспоминаниями о том, как они с Юркой однажды в мае сидели как раз вот на этом берегу. И какой Юрка тогда был юный, в чем-то ужасающе наивный и почему-то очень свой.
Порой Гольдман остро жалел, что не залез в сумочку к Сколопендре в тот день, когда она приносила в школу фотографии с блохинской свадьбы. Непорядочно? О да! Но не плевать ли, в самом деле? Целых шесть уроков потертая темно-зеленая сумка «под крокодила» простояла на подоконнике, и незаметно выудить из нее пухлый коричневый конверт получилось бы без проблем. И пусть Гольдман почувствовал бы себя жалким вором, зато… Зато у него сейчас имелся бы свой Юрка – на фотографии, вложенной между страницами толстого еженедельника. А счастливую новобрачную Гольдман бы отрезал. Ничего! Рука бы не дрогнула. Но засмущался, видите ли. Воспитание, видите ли, не то. Воровать, понимаете ли, скверно. Ай-ай-ай, дорогой товарищ!
И что теперь? Только крошечная голова улыбающегося Юрки, безжалостно выстриженная из выпускной фотографии, где весь его десятый «Б» во главе с классным руководителем и прочим педсоставом красовались в торжественно-траурных овалах на сером гранитном фоне. Гольдман хранил ее в кошельке, в непригодном ни для чего иного малюсеньком карманчике, и страшно боялся потерять и это свое нелепое сокровище.
Хотя вынимал он Юрку из тайника редко, почти никогда – упорнейшим образом тренировал силу воли: один день без Юрки, два дня без Юрки, три дня… Три получалось нечасто. Но он стремился к совершенству, точно спортсмен, безустанно работающий над улучшением результатов. К сожалению, даже мысли о спортсменах в конце концов приводили к Юрке. Оставалось лишь уповать на то, что «время лечит», и на проверенную веками мудрость царя Соломона, у которого, говорят, внутри перстня имелась надпись: «И это пройдет».
Общение с природой, кстати, в этом плане создавало неплохой эффект. Медитативный. Идешь себе, идешь… грибы, ягоды… Как в старом мультике про дудочку и кувшинчик, отчего-то любимый Гольдманом в детстве настолько, что выучился практически наизусть: «Одну ягодку беру, на другую смотрю, третью примечаю, а четвертая мерещится…»
Солнце еще не задевало краем верхушки сосен (вышел Гольдман, отсыпавшийся после ночного дежурства у телескопа, нынче поздно, успев пообедать, и боялся, что проплутает до темноты), а руку уже оттягивала тяжелая, переполненная грибами корзинка.
«Будет сегодня на ужин жареха, – подумал Гольдман, тщетно пытаясь убрать с вспотевшего лба влажные пряди отросших за лето волос. Те не поддавались и с упертостью, достойной лучшего применения, лезли в глаза. – А белые можно посушить на чердаке общаги. Сварю зимой грибной суп. Мама варила раньше. Язык проглотишь! Или картофельные котлеты с грибным соусом. Должен же быть рецепт картофельных котлет и грибного соуса в этой толстенной «Книге о вкусной и здоровой пище», а?»
Возле крыльца на обшарпанной зеленой скамейке сидел Эдька Амбарцумян и курил. А вернее, нервно тискал в пальцах с некрасивыми обкусанными ногтями какую-то жалкого вида папиросу, сильно смахивавшую на печально знаменитый «Беломор». (Впрочем, Гольдман не слишком разбирался в сортах курева.) И физиономия, кстати, у Амбарцумяна выглядела паршиво… Кажется, именно про такое и принято говорить: «На нем лица не было».