Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)
День пролетел незаметно. Гольдман с интересом следил за усиливавшейся к вечеру суетой, таинственными рейдами в сторону кухонного блока (хорошо, он успел предупредить дежурных, и те изображали похвальную слепоту), ибо картошка сама собой не своруется. К ужину напряжение в отряде достигло апогея: казалось, сам воздух вокруг второго вот-вот начнет искриться, точно переполненный электрическими разрядами. Гольдман надеялся, что обойдется без крупномасштабной жопы, как характеризовал подобные ситуации невоздержанный на язык Блохин. Тем более что в нынешней операции у Гольдмана имелся секретный помощник.
«Засланный казачок» – Димка Галкин по прозвищу Галчонок из первого отряда – загадочно улыбался и при случае многозначительно дергал щекой. Гольдман подумал, что наличие своих людей в самых неожиданных местах сильно упрощает жизнь. Да еще таких людей, как Галкин. Этот в каждую щель пролезет без мыла и уболтает кого угодно на что угодно. Например, заводил второго отряда на тайную вылазку в лес – печь на костре украденную с кухни картошку.
С Димкой судьба свела его два года назад, когда тот еще был мелким тощим шкетом – не выше самого Гольдмана, зато отличался удивительно активной жизненной позицией: влезал везде и всюду с разными хулиганскими проделками. Сбежать в тихий час на пруд, чтобы ловить там лягушек? Запросто! Рассказать девчонкам из младшего отряда страшилку про жуткого лагерного призрака Черного Пионера, чтобы дети боялись выходить вечерами в туалет? Со всем возможным артистизмом! При этом поругаться с ним было практически нереально: на любые педагогические разносы Гольдмана Галкин только радостно улыбался во весь свой тонкогубый лягушачий рот и преданно ел начальство глазами. Слишком преданно для того, чтобы не разглядеть под этим утонченного ехидного издевательства. Предел гольдмановскому терпению наступил, когда Димка перешел последнюю из границ: запер своего одноотрядника – маленького и слабого Сашку Изина – в огромном шкафу для верхней одежды, запугав настолько, что тот не смел подать хоть какой-то признак жизни, так и просидев на антресолях стенного шкафа, пока его не отыскал чуть не сошедший с ума от тревоги воспитатель Гольдман.
Вот в тот вечер у них с Димкой и состоялся мужской разговор – один на один. Про жизнь и про роль в ней настоящего мужчины. И про то, что отличает веселого шутника от подонка и мрази. Гольдман говорил спокойно и даже, кажется, отстраненно. Только вот Галкин все ниже опускал голову, пряча свои вроде бы неяркие, болотного цвета, но все равно при этом совершенно бесовские глаза и медленно наливаясь краской – от ушей до кончиков пальцев на руках. После той беседы Гольдман перестал с ним общаться и целую неделю выдерживал характер. Для Галчонка, который по какой-то неясной для самого Гольдмана причине уже успел записать воспитателя в свои друзья, подобное поведение оказалось посерьезней привода в кабинет начальника лагеря или разборок на общелагерной линейке. Тогда он и поскребся в комнату Гольдмана со словами: «Не надо больше. Я все понял!» Помнится, Гольдман ему молча кивнул и закрыл дверь прямо перед его любопытным носом. Но на следующий день проклятый эпизод был полностью и окончательно забыт. А с Димкой, каждый год ездившим в один и тот же лагерь, Гольдман продолжал тихо и незаметно для окружающих дружить.
А иногда и коварно пользоваться плодами этой странной дружбы в глубоко личных целях. Вот как сейчас.
За ужином Гольдмана в который раз посетили мечты о собственном пулемете: ставишь так небрежно на стол и – короткими очередями – над головами особо крикливых. Как раз под лозунгом, начертанным слегка криво на пожелтевшем от времени куске ватмана: «Поел сам – помоги соседу!» Может, подействовало бы?
Ничего, посмотрим на вас завтра!
Выждав пятнадцать минут после отбоя (тишина и подозрительная благодать!), Гольдман направился к пункту сбора. Там уже маялся в ожидании Галчонок, периодически звучно хлопая себя по самым разным участкам тела – по вечерам здешние комары лютовали почище всяких призраков.
Доску в заборе за складом спортивного инвентаря Гольдман выломал вместе с Идрисом Айдаровым – тогдашним вожатым третьего отряда – еще несколько лет назад как раз для таких вот экстремальных ночных мероприятий. Потому что обычно к костру шагали дружной толпой в дозволенное начальством время через главные ворота, и тропа там была сродни хоженому торному тракту. Но иногда все же требовались интрига и тайна. Так что доску по мере необходимости отдирали, а на следующий день с постными лицами приколачивали обратно. А начальство старательно делало вид, что не одобряет. И усмехалось себе в отсутствующие «усы». Оно (то есть начальство) отлично умело это делать.
– Слушай, Дим, – тихонько спросил своего компаньона Гольдман, которого абсолютно не грела мысль еще пятнадцать минут служить молчаливым кормом для комаров, и хотелось как-то скрасить время вынужденного ожидания, – а тебя не напрягает прозвище «Галчонок»? Ладно, когда ты мелкий был – и вправду галчонок: шея длинная, рот большой…
– Характер мерзкий, – вежливо поддержал беседу Галкин, – голос громкий… Да нет, не напрягает. Меня дома Димычем зовут. А здесь… Ну поздняк же метаться, когда кликуха уже приклеилась. Галчонок все же лучше, чем Галка. Что я, девчонка, что ли?
Гольдман хмыкнул: да уж, девчонка! Общаясь с Галкиным, он нынче испытывал странные чувства: уж больно тот походил на Юрку. Нет, не внешне – куда худому, белобрысому и еще пока совсем нескладному Димычу до Блохина с его ростом, силой и ореолом спортсмена-пловца. Да и разница в возрасте в два с лишним года сказывалась. И главное, ничего внутри Гольдмана при виде Галчонка не ёкало – ни капелюшечки!
Зато Димка оказался веселым, улыбчивым, любознательным и всегда готовым впитывать новую информацию, обладая при этом собственным, довольно нестандартным взглядом на мир. А еще ему были интересны люди. Сразу видно – мальчик из благополучной семьи. В отличие от вечно подозрительного Юрки.
Вот и сейчас: не успел Гольдман придумать достойный ответ, как Димка уже разулыбался во весь свой лягушачий (или птичий?) рот. Из кустов прямо в их распростертые объятия, слегка подсвечивая себе дорогу фонариками и едва слышно матерясь сквозь зубы, пёр в полном составе гольдмановский второй отряд. Включая девчонок. (Которые были без фонариков, но тоже весьма витиевато выражали обуревавшие их эмоции.)
– То ли еще будет! – радостно приветствовал их Димка.
А Гольдман, отодвигая заветную доску забора и стараясь не ржать, глядя на изумленные физиономии своих ершистых подопечных (Ведь не может же воспитатель быть участником или – не дай бог! – организатором этого безобразия?! Не может же?!), спросил вкрадчиво:
– Или вернетесь в корпус, а?
После такого совершенно немыслимого подозрения в трусости пути назад у нарушителей ночного спокойствия и лагерной дисциплины точно не осталось. Тем более что тихонько подошедшая сзади Оксана заметила индифферентно:
– Если кто боится – я до корпуса провожу.
Украденная с кухни картошка тяжело оттягивала карманы.
К костровой поляне второй отряд вышел как тот петух из сказки про бременских музыкантов: «изрядно общипанный, но не побежденный». Зато заметно подрастерявший в дороге свои самоуверенность и боевой запал. Не зря же Гольдман с Димкой вели их самой трудной и запутанной тропой, то спускаясь в темный и страшный овраг с бегущим по дну ледяным ручейком, то спотыкаясь о камни на вершине небольшого заросшего величественными соснами холма. Лес, словно по заказу, вздыхал, шуршал, ухал и вообще разговаривал на тысячи голосов. А Димыч еще и радостно покрикивал:
– Не боись, мелочь! Леший в это время года не слишком опасен: жрать не будет – разве что в топь загонит! Но это ничего! Мы вытащим! Правда, Алексей Евгеньич?
Даже «Алексей Евгеньич» он произносил в точности как Юрка. К счастью, предаваться меланхолии было некогда. Пока доползли до поляны с заранее заготовленным хворостом, пока Гольдман с видом заправского колдуна-шамана разжег костер (да чего там сложного, когда хворост сухой и опыт соответствующий имеется!), пока расселись вокруг и будто завороженные слушали галкинские байки, основанные на богатейшем лагерном фольклоре и рассказах Эдгара Аллана По, пока картошка запекалась в золе, а Гольдман проводил свою коронную лекцию по переливающимся над головой созвездиям… В эти минуты так просто было представить, что нет ни костра, ни слегка подукрощенного второго отряда, ни строящего устрашающие рожи Димыча – есть только Юрка, привычно сложивший руки на коленях и внимательно слушающий про звезды. Как тогда, зимой, когда из всего неба у них на двоих имелись лишь старая лампа да банка, покрашенная черной краской, с дырочками, имитирующими созвездия Южного полушария.
К концу посиделок они были его – все двадцать четыре человека. А Димычу на следующий день явно придется отбиваться от влюбленных девчонок из второго. Впрочем, сам виноват – нечего было так блистать! И название они отряду махом придумали – там же, у затухающего костра: «Альтаир». И девиз: «Светить всегда, светить везде!» (Гольдман благородно не стал занудствовать и напоминать, что вообще-то великий поэт Владимир Маяковский имел в виду солнце.) И художники в отряде внезапно обнаружились. И желающие сочинять статьи в отрядную газету. И даже одна стриженная под мальчика девчушка, шепотом признавшаяся, что пишет стихи. А уж спали, вернувшись обратно в корпус аж в третьем часу, неугомонные гаврики так, что поднимать их пришлось буквально при помощи вылитой на головы ледяной воды. (Ладно, побрызгал слегка.) Гольдман, кстати, и сам чуть не проспал. Спасибо, Оксана разбудила.
Хорошая получилась ночь. Правильная.
*
Когда прощались – едва не плакали. Некоторые девчонки и в самом деле хлюпали как-то вдруг покрасневшими носами под прикрытием носовых платков. Гольдман, глядя на всю эту предотъездную идиллию, грустно хмыкнул: «Сволочи, сволочи! А расставаться каждый раз… Словно кусочек себя отрываешь и выкидываешь в давно заклинившую форточку жалобно пыхтящего автобуса». Домой приехал – как будто и не к себе: все чужое, непривычное. Правда, ванна и наличие пусть и коричневой, но все-таки горячей воды крайне порадовали. Не любил Гольдман общественные душевые – всегда там мерз.
Задерживаться дома не стал – постирался, собрался, выспался и поехал обратно в лагерь. Все равно в городе Юрки не было. У него эти… как их… сборы.
Вторая смена прошла вообще на «ура!». Знакомых лиц обнаружилось в разы больше. Коллектив лагеря уже успел сработаться и еще не рассорился вдрызг. (Гольдман однажды на свою беду остался на четвертую смену – вот это был ужас и воистину – террариум единомышленников! Нервы-то у людей не железные.) Вдохновение, что называется, перло со страшной силой. Погода стояла вполне пригодная для выходов на природу и даже для официально запрещенного администрацией купания в местном небольшом пруду. На День Нептуна Гольдман самолично сваял ананас из футбольного мяча, хотя в прошлом особых рукодельных талантов за ним вроде бы и не водилось. (Лампа в виде звездного неба – не в счет.) Димка Галкин, тоже отбывавший вторую смену, иногда забегал «потрепаться за жизнь», как он это именовал.
Правда, не обошлось без ЧП. Ну не может же быть такого, чтобы совсем никакой гадости! Закон всемирного равновесия. Всегда найдется придурок, решивший, что прыгнуть вниз в тихий час из окна второго этажа для свидания со своей Дульсинеей – самая лучшая мысль века. В этот раз придурка звали Севка Пасечкин, а его Дульсинею – Юленька Орлова. В результате – сложный перелом голени и практически отсеченная от тела голова виноватого во всем воспитателя Гольдмана, с которой начальник лагеря Анна Михайловна Шварц, точно ветхозаветная царевна Саломея, отплясывала танец семи покрывал. И в губы притом, что характерно, не целовала – только грозила всякими немыслимыми карами. Впрочем, в суд не подали (родители Пасечкина, видать, были в курсе, что чадо не слишком дружит с мозгами) и из лагеря с позором не выперли: воспитатели и вожатые встали за Гольдмана стеной – и это странным образом почти отогрело его сердце. Да и Аннушка покричала-покричала, а потом буркнула: «Ладно. Иди работай». И больше к этому неприятному инциденту не возвращались.
Короткий заныр домой после окончания смены снова не принес ничего особо положительного, кроме ощущения чистой кожи и чистого белья. И шанса выспаться на родном и любимом мягком диване, а не на скрипучей продавленной кровати с панцирной сеткой. Был ли в этот раз в городе Юрка, Гольдман старался не думать. Толку-то!
Зато свою третью вахту в лагере Гольдман мог бы охарактеризовать очень коротко: «Пи… Полный мрак!»
Во-первых, испортилась погода. Зарядили противные бесконечные дожди, на улице резко похолодало. Даже когда с неба переставало лить, деревья при малейшем движении ветра осыпали неосторожных любителей прогулок градом ледяных брызг. Дети, лишенные возможности с пользой потратить энергию на природе, изо всех сил доставали воспитателей и вожатых. Те, со своей стороны, свихнули все мозги, изобретая – одно за другим – очередное мероприятие под крышей. День Нептуна накрылся медным тазом. (А Гольдман так надеялся на свой свежеобретенный навык по созданию ананасов из мячей!)
Во-вторых, Галчонок вместе с родителями отправился отдыхать к морю. А Гольдман уже успел в который раз привязаться к этому языкастому чудовищу. Да и доведется ли им встретиться еще в будущем? Дальше первого отряда – традиционно тишина.
В-третьих, надежная как скала и решительная, как Жанна д’Арк, девушка Оксана после пересменки не вернулась в лагерь. Да и то – вторую вахту она с Гольдманом отстояла сугубо по личной инициативе – педотряда здесь уже не было. Гольдман даже догадывался, чем вызван подобный трудовой энтузиазм, но ничем не мог ей помочь: при всех Оксаниных достоинствах она, к сожалению, не была Юркой Блохиным. Ну и… мужчиной тоже не была, чего уж! Хотя, когда они расставались, и она, отчаянно краснея, сунула Гольдману в ладонь накарябанный на обрывке тетрадного листа номер своего телефона, ему уже не казалось, что челка до бровей и выступающие вперед зубы придают ей вид очаровательной степной лошадки. Вполне милая барышня. Но не для него.
Иногда по-настоящему хотелось, чтобы Юрка все-таки очутился рядом и чтобы можно было сигануть к нему из окошка второго этажа, как этот придурок Пасечкин. Поймал бы его Блохин? И стал бы ловить? Что за глупости, в самом деле!
А в напарники Гольдману достался молодой, мускулистый, загорелый и тупой, словно сибирский валенок, грузчик Серега. Гольдман даже сначала не поверил своим ушам, когда тот сказал:
– А я грузчиком работаю. В универсаме. На Ленина. Знаешь? Хорошее, бля, место!
Гольдмана передернуло, но он все же, сделав над собой существенное усилие, поинтересовался:
– А в наши края каким ветром?
– Так жена отправила. Говорит: «У тебя все равно отпуск. А там воздухом подышишь и подзаработаешь. А я хоть от тебя отдохну, от гада ползучего!» Она у меня веселая, Олька. Мы раньше с ней вместе по лагерям ездили, вдвоем на отряд – красота! А тут у нее мамашка приболела. Да ты не боись! Если козлить примутся, я этих сволочей живо на кулаках двадцать раз отжиматься заставлю. В обиду тебя не дам!
Вот тогда-то, укладываясь вечером спать, Гольдман и понял окончательно, что смена не будет легкой.
В-четвертых (и в-последних), старшая пионервожатая лагеря Лана Егорова вышла замуж – по великой любви и все такое. Событие само по себе светлое и радостное, когда бы не одно «но»: свадьба и «медовый месяц» выпали аккурат на проклятущую третью смену. И Лане в срочном порядке прислали замену, ибо всем известно, что «свято место пусто не бывает». Замена-то и оказалась настоящей задницей, хотя сперва Гольдман так не думал.
Ну, парень. Ну, молодой. Ну, зовут Юрий. Не Блохин – и слава богу! (Иногда у Вселенной довольно странное чувство юмора.) Юрий Лозинский – как знаменитый переводчик. Ну, работает в горкоме комсомола в отделе пропаганды и агитации. И там могут попадаться приличные люди.
Юрочка, похоже, и был как раз из тех, которые приличные. (Кстати, забавно, что чуть ли не на следующий день весь лагерь уже звал старшего пионервожатого почти нежно: Юрочка. Не Юрка, не Юрий и уж тем более не Юрий Степанович. Даже Аннушка на второй день сдалась и стала выпевать своим глубоким грудным контральто: «Ю-юрочка! Ой! Юрий Степанович!»)
Каким ветром занесло в «Турбинку» эту райскую птицу из комсомольского начальства, для всех обитателей лагеря, включая Гольдмана, так и осталось тайной за семью печатями. Сначала к нему отнеслись с закономерной подозрительностью: что это тут еще за хрен с горы? А потом расслабились: Юрочка не ввязывался в конфликты, всем улыбался, сверкая идеально белыми, точно в каком-нибудь заграничном кино, ровными зубами, участвовал в общественной жизни и не чурался посидеть с народом после отбоя за неким весьма крепким «чайком», разливаемым тайком из помятого алюминиевого столовского чайника.
Девушкам отвешивал комплименты (при этом исхитряясь не выглядеть пошляком и записным Казановой), затертых истин про светлое «завтра» избегал и вполне мог поговорить о чем-нибудь этаком, например, о вычурной лирике давно и всеми основательно подзабытого поэта Бальмонта. Или о «Заповеднике гоблинов» Саймака.
И при этом он весь был правильный, похожий на приглаженного и слегка залакированного комсомольца с плаката. Что-то вроде (Гольдман тут же принялся сочинять дурацкие стишки):
Мы в бой идем за урожай,
И ты, сорняк, нам не мешай!
Хоть в том бою не льется кровь,
Но мы спасем тебя, морковь!
Свой труд стране мы посвятим,
Программу партии решим,
Совхозу овощи дадим
И все их осенью… съедим!
Последняя фраза заставила господина сочинителя гнусно хмыкнуть и чуть погордиться собой.
Когда Гольдман впервые увидел Юрочку, то подумал: «Что-то здесь не так. Не может подобное совершенство быть настоящим!» И с тех пор его мнение ничуть не изменилось. Разве что переросло в стойкую антипатию. Гольдман и сам не мог себе объяснить причину такого положения дел.
Собственно, эти сомнения продержались аж до большого костра.
Костры в «Турбинке» любили: и общие, и отрядные, так что костровая поляна редко пустовала. Но нынче из-за подзатянувшихся дождей пришлось отложить мероприятие на целую неделю. Зато когда внезапно выглянуло солнышко и как-то почти мгновенно – за два дня – прогрело влажную землю и лес, решено было собрать общелагерный костер – душа просила праздника.
– И чтобы – с песнями! – строго велела Анна Михайловна, и трое счастливых обладателей гитар радостно закивали головами. Было точно известно: главное – начать, а там и дети подтянутся.
У костра усаживались кругами: в первый ряд – младшие отряды, дальше – по мере взросления (и роста). Гольдман со своими традиционным старшим отрядом и низким ростом оказывался чаще всего в последнем ряду: «Как маленький храбрый ежик среди больших деревьев», – шутил про него в подобных случаях Вадим. Даже разложенные кругом вместо сидений стволы сосен не спасали. Ну и ладно! Подумаешь! На гитаре он сроду играть не умел (да и не стал бы ни за что учиться, имея перед глазами образ заливающегося соловьем папеньки), привлекать к себе излишнее внимание отнюдь не жаждал и вообще в последнем ряду чувствовал себя на диво уютно. «Меня нет, я в домике». Но это не значило, что Гольдман не любил петь. Песни жили в нем, словно в какой-нибудь бездонной музыкальной шкатулке: арии из опер (в основном, кусками), отцовские и стройотрядовские барды, всяческие КСП, кое-что из запрещенного рока вроде той же «Машины времени» или «Аквариума», декадентский Вертинский и даже отдельные залетные строчки навязшей на ушах отечественной эстрады. Адская смесь! А вот поди ж ты… Он никогда бы никому на свете не признался, но одной из скромных радостей его довольно примитивной жизни было петь во время мытья посуды, совершенно не заморачиваясь, что там считают соседи за тонкой и фантастически звукопроницаемой панельной стеной. Хотя в прошлом, при посещении обязательного для всех школьного хора, их музыкальная руководительница ставила Гольдмана в первый ряд и строго говорила: «Открывай рот, но ни в коем случае не пой». Кстати, было обидно.
Он так погрузился в воспоминания, что пропустил несколько песен (хотя рот, надо полагать, привычно открывал). И очнулся только на:
Ребята, нужно верить в чудеса!
Когда-нибудь весенним утром ранним
Над горизонтом алые взметнутся паруса,
И скрипка пропоет над океаном…
Губы сами собой растянулись в ухмылке. Однажды, на очередном собрании их универовского КСП «Романтик», куда Гольдмана затащила жадная до новых впечатлений Лизавета, ему довелось услышать эту песню в исполнении автора. И будь Гольдман проклят, если у милейшего человека и тонкого лирика Владимира Ланцберга (по прозванию «Берг») в этой, самой, пожалуй, знаменитой из его песен («Ушла в народ», – грустно шутил автор) имелось хоть одно слово про дружбу!
Нет, вот это, например:
С друзьями легче море переплыть
И есть морскую соль, что нам досталась.
А без друзей на свете невозможно было б жить,
И серым стал бы даже алый парус.
А Берг пел так:
С любимым легче волны бороздить
И соль морскую легче есть на пару,
Ведь без любви на свете невозможно было б жить…
Гольдман верил в дружбу. Но ему всегда представлялось странным, что в песне речь о ней идет на примере истории Ассоль и Грея. Дружба? Люди, мы с вами точно одни и те же книги читали? Зато в пионерском лагере, где как-то не поощрялись лишние разговоры о любви (и так у деток гормоны зашкаливают – из окон, вон, вовсю сигают!), тема дружбы была – самое то. И маленьким понятно. Сближает.
Ладно, черт с ним! Пусть поют, как знают. А Гольдман станет петь так, как знает он – про любимого, с которым легче… Все легче – если только он есть.
Впрочем, даже и в таком, слегка кастрированном и несколько изувеченном, виде песня была правильная, костровая, ее полагалась петь, положив друг другу руки на плечи и покачиваясь в такт. Наверное, для более яркой демонстрации всеобщей дружбы. Гольдман не любил что-либо делать показательно и всенародно, поэтому каждый раз во время песнопений или пьянок старался пристроиться чуть на отшибе: вроде как рядом со всеми, но при этом сам по себе. Вот и нынче его, будто сыр ту самую ворону, пленил краешек дальнего полупустого бревна.
Если бы возле оказался Юрка и вдруг решил положить ему руку на плечи… Гольдман бы не возражал. Нет-нет! Совсем бы не возражал! «С любимым легче волны бороздить…» Он почти почувствовал, как на плечи опустилась чужая теплая тяжелая рука: полежала несколько мгновений, затем осторожно погладила шею в вороте футболки, скользнула сзади к волосам…
Что за черт?! Это ощущалось слишком… по-настоящему для шальной эротической грезы. Гольдман вздрогнул и, шарахнувшись в сторону, едва не свалился с бревна. Слева от него по-прежнему никого не было. А вот справа, прищурившись на яркое пламя костра, сидел Юрочка. То есть… Юрий Степанович Лозинский собственной персоной, и в данный момент его рука, отброшенная прочь ошарашенным Гольдманом, небрежно покоилась у того на колене, а пальцы… Пальцы слегка поглаживали ткань гольдмановских потертых летних штанов из бежевой плащовки.
Пару секунд Гольдман судорожно соображал: что же ему теперь предпринять? Заорать: «Помогите! Тут моего тела грязные содомиты-насильники домогаются! Товарищеский суд! Военный трибунал!» Нет, это все-таки через край. Буднично и незатейливо дать по морде? Блохин бы так и поступил. Но устраивать мордобитие у пионерского костра? За что? За то, что тебе, по правде говоря, сделали комплимент, сочтя «чертовски привлекательным»? Глупость какая!
Гольдман постарался как можно более выразительно дернуть уголком рта и, высвобождая свое колено, от которого по всему телу уже успели разбежаться волны совершенно неправильного и даже напрочь нежеланного в подобной ситуации жара, твердо рявкнул (шепотом):
– Нет.
– Упрямый, – выдохнул ему в ухо Юрочка.
– Нет, – повторил Гольдман. По шее вниз к позвоночнику побежали щекотные мурашки. – Просто не заинтересован.
Воспользовавшись тем, что после финальных аккордов гитара пошла по кругу, а потом все долго спорили, какую песню будет играть рыжая Наталка – вожатая пятого отряда, Гольдман подошел к сидевшему чуть ниже со своим четвертым отрядом Идрису Айдарову и попросил приглядеть за его детишками на обратном пути до корпуса. (Серега уехал в город на выходные.)
– Что случилось? – встревожился Идрис. – Заболел?
«Юрочка со мной случился», – грустно подумал Гольдман, а вслух страдальчески уронил:
– Мигрень.
*
С этого дня проклятая «мигрень» стала настигать Гольдмана в самых неожиданных местах. На выходе из столовой: «Алексей Евгеньевич, куда вы так торопитесь?» – и небрежное, якобы дружеское, скольжение ладони по талии. Во время репетиции концерта к празднику «экватора»: «Лешенька, а вам не кажется, что вот здесь…» – и какие-то бумаги – под нос, а губами – совсем чуть-чуть – по чувствительной мочке уха. Ночью, на тайной вожатской пьянке, при всех, как ни в чем не бывало: «Нет, девушки, простите, сегодня я танцую с Гольдманом!» Что возьмешь с пьяного человека! Вон Идрис и вовсе чью-то пышную юбку на резинке спер и цыганку изображал, цепляясь ко всем встречным-поперечным: «Дай, золотце, погадаю о твоем талане!» А Юрочка, сука, ничуть не смущаясь, протягивал ему свою мягкую ладонь и, многозначительно косясь на Гольдмана, улыбался: «А погадай, красавица, на судьбу мою! У судьбы моей глаза – как ночь, губы – как коралл, а зубы – как жемчуг!» Гольдману хотелось доказать, что зубы у него ни хрена не «как жемчуг», а как острые волчьи клыки: перегрызть окаянному Лозинскому сонную артерию и умыться его теплой кровью. Почему-то при мысли о Юрочкиной нежной шее в животе жарко заворочалось, и потребовалось срочно выскользнуть на свежий воздух. Черт! «В душ, что ли, сходить? Там по ночам вода совершенно ледяная… Да только этот… и в душе настигнет». Было даже страшно представить, как поведет себя Юрочка, которому зачем-то понадобился Гольдман, в темном и абсолютно пустом ночном душе. Во всяком случае, картинки по этому поводу разошедшееся воображение подсовывало крайне непристойные. Наутро Серега, спавший через стенку (спасибо, что не в той же комнате на свободной койке), паскудно ухмыляясь, любопытствовал:
– «Что тебе снится, крейсер Аврора?» Кошмары? Всю ночь стонал так жалобно!
А Гольдман радовался, что извел еще не весь комплект прихваченного из дома чистого белья, и все-таки шел в душ. Хоть без Юрочки – и то хлеб.
«Как он узнал? – думал Гольдман почти в отчаянии. – У меня, что ли, на лбу крупными буквами написано: «Люблю мужиков»? И номер статьи, да?»
Почему-то при этом даже мысли не возникало о провокации или еще какой-нибудь злонамеренной гадости. Юрочка выглядел искренне заинтересованным, практически влюбленным, и вел себя точно так же, как если бы, скажем, решился подбить клинья к той же Наталке из пятого отряда. Хорошо, что из всех окружавших их людей только Гольдман и мог расшифровать тайный код этих наглых заигрываний. Остальные оказались традиционно слепы и глухи: какие еще шуры-муры между двумя парнями? У нас в СССР такого разврата нет и быть не может! У нас ведь, как официально объявлено, даже секса нет! Теперь Гольдман прекрасно понимал, что чувствуют женщины, когда их вдруг начинают домогаться коллеги по работе: и по морде не дашь, ибо за мордобитие коллектив однозначно осудит, и в постель не прыгнешь – себя потом всю жизнь станешь презирать.
Не давала покоя противная мыслишка, что еще год назад он бы, пожалуй, обратил на Юрочку куда более благосклонное внимание. А что? При его-то полностью ушедшей в минус личной жизни и абсолютном неумении находить в толпе себе подобных! А сейчас… Сейчас у него был Блохин. Пусть и совершенно безнадежно. Пусть и на расстоянии. Пусть.
Жаль, что Юрочке не получалось этого объяснить. «У меня есть другой»? «Я вообще-то по девушкам»? «Ты мне не интересен»? Что? Да ничего. Говорить правду – смешно и опасно, а врать не хотелось. Гольдман избрал тактику глухого игнорирования и успешно придерживался ее вплоть до последнего дня смены.
Точнее, вплоть до традиционного прощального концерта, где он под музыку из знаменитого фильма «Не бойся, я с тобой!» изображал сцену, в которой герой Льва Дурова обучает уголовников приемам самообороны, попутно вправляя им мозги на тему высоких идеалов борьбы добра со злом. Гольдман слегка подкорректировал сценарий (ну какие, честно признаться, из его цыплят матерые урки?), превратив учеников Сан Саныча в одетых в живописные лохмотья беспризорников. Лохмотья кромсали всем отрядом из всякого барахла, выклянченного у страшно возмущенного лихим разбойничьим налетом завхоза. А дальше – дело техники. То есть гольдмановских не совсем еще утерянных познаний в славном искусстве каратэ. Причем, что любопытно, девчонки наотрез отказались довольствоваться ролями костюмеров и гримеров и размахивали руками и ногами ничуть не хуже, а порой даже и артистичнее мальчишек. Тут главное было – сдержать всеобщий бьющий аж из ушей энтузиазм и избежать ненужных травм во время постановки и исполнения номера. И еще не оглохнуть, когда их не очень слаженный, но достаточно громкий хор между прыжками и ударами то ли выпевал, то ли выкрикивал:
Свое непревзойденное оружие
С тобой соединим и победим!
Короче, после выступления Гольдман позволил себе все-таки расслабиться и выползти… скажем так: полюбоваться звездами в благословенной вечерней тишине и в полном, как он полагал, одиночестве. Их номер шел почти в финале, потом – только первый отряд и дискотека.
«А завтра уже домой», – как-то отстраненно подумал Гольдман, медленно шагая в сторону туалета. Выпасут детишек на танцульках и без него. Ничего, кстати, оказались ребята. Забавные. (Они все почему-то к концу смены обычно оказывались «ничего, забавные», и расставаться становилось откровенно жаль. Впрочем, как сказал Соломон: «И это пройдет».) Завтра – домой. В город, где живет Юрка. Не ждет – боже упаси, нет! Но живет. И это здорово.
– Да что ж ты такой неуловимый! – раздалось за спиной.
Хорошо, что Гольдман успел завершить свои дела и спрятать… все, в общем, спрятать и даже застегнуть молнию ширинки. А то, пожалуй, беленые стены туалета могли пострадать от направленной совсем не туда струи.
– Не следует так подкрадываться, – спокойно заметил он, оборачиваясь на голос. Юрочка! Какая… внезапность! – Может ведь и прилететь… на нервной почве.