Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)
Молчание засасывало в себя, как черная дыра. «Если он помолчит еще минуту, то «скорая» мне уже не поможет».
– Нет. Ничего такого, – а по глазам читалось: «Попробовали бы вы!» Ну да! С настолько разными весовыми категориями!
Хвала всем несуществующим богам за Юркину честность!
– Тогда… Может быть, мы продолжим дополнительные занятия? Вот здесь, в школе, чтобы тебе было проще.
– Скажите еще: «Не страшно»!
– А тебе страшно? – Гольдман позволил себе усмехнуться. Ежик!
– Еще чего!
– Это радует. Ну так как? Юр, это нужно не мне, это нужно тебе. Это твое будущее.
Он мечтал услышать: «Ну что вы, Алексей Евгеньич! Давайте как прежде – у вас!» И боялся: «А иди ты на… пидор!»
Несколько долгих минут (со временем нынче творилось что-то совсем странное) Юрка пристально смотрел Гольдману в глаза, а потом наконец кивнул:
– Идет. Завтра в шесть?
*
Гольдман стоял у окна своей крохотной подсобки и думал, что зря не научился курить. Сейчас бы пригодилось. Еще как пригодилось!
Он едва не сдох за этот день. Сперва – суета и подготовка к выпускному, порхающие девчонки в «боевой раскраске», длинных – как на подбор – «взрослых» платьях и туфлях на каблуках. (Однако перед танцами у половины красавиц каблуки оказались заменены на нечто более удобное и практичное. А главное – привычное.) А прически! Локоны и локончики, в обязательном порядке уложенные как-то вот этак… Серьезные мальчишки, все, как один, в костюмах и даже с галстуками, правда, в основном, плохо повязанными. Мальчишки, явно считающие минуты до того момента, когда можно будет избавиться от этих «удавок» и прочей парадной «сбруи» и хряпнуть где-нибудь в пустом классе дешевой гадости вроде «Трех семерок», или что там нынче употребляет современная молодежь?
Затем было торжественное собрание, бесконечные речи. Гольдман тоже высказался в том смысле, что «смело мы в бой пойдем», то есть «вперед, в светлое будущее!», стараясь не смотреть на Блохина, который, как назло, нагло улыбался в четвертом ряду аккурат рядом со сказочно прекрасной Аленой Самойловой.
Потом, кажется, был концерт. Гольдман не видел и половины, хотя и принимал самое непосредственное участие в его подготовке. Глухо давило где-то за грудиной, а в голове болталась одна-единственная фраза: «Ну вот и все». Наконец-то наваждение, преследовавшее его почти два года, исчезнет, сгинет, оставив после себя только медленно сходящую на нет привычную боль воспоминаний. Может быть, когда-нибудь и доведется встретиться, например, столкнувшись на улице, и Юрка скажет: «Здрасьте, Алексей Евгеньич, как у вас дела?» И не отведет в сторону своего прямого, честного взгляда. А Гольдман ответит ему: «Все замечательно, Юра, просто отлично. А у тебя?» И пропавший было из гольдмановских снов Вадька опять придет, чтобы обнять и молча положить голову на колени.
В последнее время все у них с Юркой было хорошо. Хорошо и отстраненно. Просевшая было успеваемость Блохина постепенно вернулась в норму, стоило им возобновить совместные занятия, а Юрке – снова взяться за ум и вспомнить, что выполнение домашних заданий – не роскошь, а насущная необходимость. Встречались в школе по средам и пятницам. А воскресенье из обычного их графика само собой выпало – школа-то закрыта. Потребовалось увеличить нагрузку на неделе. Блохин ворчал, но справлялся и в гости к Гольдману не напрашивался. А тот и не предлагал. «Мы не будем говорить об этом».
Кто варит свой мед,
Тот сам его пьет…
Когда сегодня Юрка получал аттестат, в голове мелькнуло: «Не стыдно будет детям показать». Приблизительно одна треть всех оценок – четверки, остальное – твердые тройки. И даже три пятерки (тут Гольдман улыбнулся, перебрав в памяти: физкультура, музыка и труд).
…Внизу бумкала музыка. Стало быть, начались танцы. Вот и славно. Можно на некоторое время забиться в собственную норку, сделать вид, что тебя нет. Нет. Весь вышел. Сидит себе глупый заяц в темноте и совершенно не думает о том, как там, внизу, Юрка Блохин обнимает своими сильными руками какую-нибудь прекрасноволосую деву в платье из омерзительно розовой парчи. И о том, что эти руки должны обнимать вовсе не ту самую абстрактную деву, чтоб ей провалиться!
Каково это было бы: ощутить властное, абсолютно не нежное касание больших шершавых ладоней на своих ребрах? Прижавшись щекой к жесткому каркасу грудной клетки, услышать, как колотится там, совсем близко, чужое сердце? Поймать губами прорывающееся сквозь стиснутые зубы дыхание?
Гольдман, уймись. Ты бредишь!
Он запустил пальцы в волосы и со всей дури дернул. Боль обожгла, но это практически не помогло. «Все кончено, – решительно сказал себе Гольдман. – Пора отпустить то, что никогда не было твоим».
Я люблю Вас, моя сероглазочка, –
пропел он себе под нос. Сигарет все равно не было.
– Золотая ошибка моя.
Вы – вечерняя жуткая сказочка,
Вы – цветок из картины Гойя.
В такой интерпретации все терзания и душевные муки даже ему самому начинали представляться надуманными и смешными, словно кукольными. Сплошной литературой. Разве не в этом смысл набеленного лица и прорисованной поверх него черным гримом маски страдающего Пьеро? Ах да! И не забыть изобразить на щеке слезинку – будто последний, завершающий штрих.
Дверь в подсобку приоткрылась, пропуская внутрь робкий проблеск света, а точнее – едва разбавленный светом полумрак, который все равно показался Гольдману неприлично ярким. Кого там черти приволокли?
– Алексей Евгеньич, вы здесь?
Конечно. «Горе побежденным!» Ведь так? Юрка. Горе мое. Напасть моя. Кто сказал, что будет легко? Хотелось завернуться в пыльную штору, спрятаться, согнувшись в три погибели, под столом, умоститься на одной из полок стеллажа – рядом со старыми учебниками. Трусость? Пускай. Иногда это всего-навсего инстинкт самосохранения.
Гольдман хмыкнул. Мечты, мечты! Только слепой не разглядел бы его силуэт на фоне окна. И уж никак не мог подобным образом проколоться Юрка с его зоркими рысьими глазами.
– Я здесь, Юр. Прихожу в себя.
«Однако не судьба, ведь правда? Всё мое – у тебя. Куда мне идти?»
– Это хорошо, – непонятно пробормотал Юрка, зачем-то закрывая за собой дверь и даже тщательно защелкивая шпингалет.
Гольдман внезапно почувствовал себя в ловушке. Что там еще за тайны мадридского двора?
Он прижался к подоконнику (сзади врезался жесткий деревянный край) и стал пристально следить за высокой фигурой, спокойно, неторопливо направлявшейся к нему сквозь паутину ночных теней. В этот момент он почему-то представлялся себе глупой мухой, увязшей в желтой сосновой смоле, что через тысячи лет превратится в драгоценный янтарь. Но страха, как ни странно, не было. Лишь ожидание, возбуждение и горячая черная кровь, пленной птицей бившаяся в висках.
Юрка обогнул некстати попавшийся на пути стол, привычно чуть не уронил стул (он почему-то вечно запинался о всяческую мебель), но даже не дернулся на противный звук, с которым деревянные ножки проскребли по полу. У Юрки имелась цель, и остановился он, только подойдя к этой цели вплотную. Причем «вплотную» вовсе не являлось в данном случае оборотом речи. Куда там! Никаких метафор. Гольдман вдруг ощутил его дыхание на своем лице. Оно пахло чем-то сладким (торт?) и чем-то крепким, градусосодержащим (водка? спирт?).
«Что же тебя так шарахнуло, мальчик мой, что заставило нарушить свою самую главную внутреннюю заповедь: никакого алкоголя?»
А после стало не до вопросов, пусть и не произнесенных вслух. Юркины губы, такие родные, вымечтанные горькими одинокими ночами, решительно и жестко прижались к его губам.
Гольдман пропал, развоплотился. Нет, с точки зрения банальной физиологии, все прошло четко, как по нотам: сначала – соединение ртов, стремительно перешедшее в яростную схватку, потом – чужие зубы, до крови прикусившие нижнюю губу, потом – горячий язык, подчиняющий, ласкающий, утверждающий свои власть и право и словно даже за что-то наказывающий; зарождающееся где-то за немеющими скулами и ушами тепло, медленно, но верно сползающее в живот, сворачивающееся там тугим клубком, почти болезненно оседающее в паху. Чего там, физиология не подкачала.
А вот душа…
Или что еще у нас имеется помимо тела?
Душа рванулась ввысь, в небо, но уперлась, будто воздушный, наполненный гелием, первомайский шар, в серый пыльный потолок возле погашенной и потому совершенно безопасной для шара лампы дневного света. А затем шар исчез. Только где-то далеко-далеко взорвалась и перестала существовать очередная галактика.
– Леша!.. Леша!.. Лешенька!.. – внезапно губам стало холодно, а сердцу – горячо.
Шепот вливался в уши, растекался по венам, обволакивал, точно шелест падающей с черных веток золотой осенней листвы.
Юркины пальцы до боли стиснули плечи, приводя в чувство, возвращая на грешную землю, на жесткий деревянный подоконник. Гольдман потрясенно осознал, что не помнит, когда Юрка успел усадить его на этот чертов насест и почти вплотную втиснуться между разведенных в стороны коленей. «Если он попросит – я ему дам, – промелькнула отстраненная мысль. – Прямо здесь».
Гольдман вглядывался в Юркино лицо и практически ничего не видел, кроме алой полоски губ и потемневшего рысьего взгляда. Взгляда хищника перед прыжком.
Это было оно, то самое, о чем Гольдман упрямо не давал себе даже мечтать. Тот первый шаг, которого он так упорно страшился и который внезапно сделал совершенно очевидно сошедший с ума Блохин: ни о чем не задумываясь и не боясь.
Хорошо быть Блохиным!
Глядя Юрке в глаза, Гольдман повел плечами, стряхивая с себя неожиданно ослабившие хватку руки.
– Юр…
– Ты должен был меня оттолкнуть, – пробормотал наконец, стараясь аккуратно дышать сквозь стиснутые зубы, Юрка.
– Должен был, – кивнул Гольдман. Не возразишь!
– Должен был сказать, что я все неправильно понял. Что ничего такого между нами нет и быть не может. Что ты будешь жаловаться в милицию или в комитет комсомола. В конце концов, врезать мне посильнее – чтобы отстал. Ты умеешь, я знаю.
Спорить было бессмысленно. Сбесившееся тело кричало: «Моё! Моё! Мне!» И разум, что характерно, в кои-то веки оказался с ним всецело солидарен.
– Юр, ты сам-то понимаешь, что делаешь?
– Теперь понимаю. Гораздо лучше понимаю, чем все эти полгода, когда думал, что потихонечку схожу с ума.
Пальцы Гольдмана – абсолютно сами собой – нашли Юркину лежащую на подоконнике руку, осторожно погладили напряженную кисть.
– А ты сходил с ума?
– Дрочить в открытой кабинке общажного душа на своего учителя – признак сумасшествия? Блядь, Лешка! Я напрочь чокнулся.
Кажется, именно в такие минуты и стоит вопить во весь голос знаменитую фразу из гётевского «Фауста»: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!» Потому что… Кому тут нужна в обмен одна завалящая душа?
Гольдман лишь на миг представил… все это, и его накрыла волна совершенно неконтролируемого жара. Захотелось вот прямо сейчас, сию секунду, совершить нечто такое, о чем он потом, спустя совсем короткое время, станет смертельно жалеть.
Наглый рысь безошибочно уловил момент вопиющей человеческой слабости, и на его губах промелькнула слегка неуверенная ухмылка.
– Леш, скажи, только честно: ты хочешь меня?
– Хочу.
Отнекиваться, когда твое «хочу», ощутимо оттягивающее узкие брюки, можно буквально потрогать руками – по меньшей мере глупо.
– Давно?
– Давно.
Содержательный у них выходил диалог!
– И?..
– И ничего не будет, Юр. Ни-че-го.
– Леш, ты… Вообще, что ли?
Горячие ладони обхватили гольдмановские щеки, зажали, будто в тисках, заставляя смотреть прямо, не отводя глаз.
Он бы и не отводил. Никогда не отводил. Если бы не вчерашний разговор с Пашкой, который – настырный, черт! – зачем-то отловил, заболтал, завлек в гости «на чашечку кофе».
«Чашечка кофе» незаметно перетекла в «по рюмашечке» вишневой настойки, изготовленной совершенно бесподобной мастерицей – Пашкиной мамой («Лилечка Санна» – как она всегда велела ее называть). Гольдман довольно быстро поплыл, отрешился от проевших плешь учебных проблем, от размышлений о грядущем выпускном, о Юрке Блохине, который уже завтра – к счастью или наоборот? – перестанет считаться его учеником, и вот тогда можно будет… Попытаться уже что-то сделать. Ну… почему бы и нет? Хуже-то, чем уже есть, не получится однозначно.
– А Артура помнишь? Как не помнишь?! Артур Березович же!..
Гольдман пожал плечами. Что-то такое помнилось, да. Тихий мальчик в тяжелых, не шедших ему очках, так и не научившийся отвечать ударом на удар. Это не он ли собирал из спичек модель средневекового замка? Гольдман, с какой-то радости однажды оказавшийся у Артура дома, был впечатлен.
– И что Артур?
– Так сел наш Артурчик! Представляешь? Всерьез сел.
Гольдман не представлял. Хотя время, конечно, меняет. Но чтобы так? Спичечный замок… Дивный морок легкого опьянения мгновенно слетел – словно его и не было.
– А за что сел?
Обычно свободный и донельзя раскованный Пашка почему-то покраснел, ханжески поджал губы, неодобрительно тряхнул блондинистой шевелюрой.
– Так… по той самой. За мужеложество. Тьфу ты! Даже вслух говорить мерзко!
– Херня какая-то! – не выдержал Гольдман. – Ведь херня же! Паш, ну какой из Артура… мужеложец? – (Не повернулся язык цинично произнести «пидор».) – Он в Таньку Яновскую был влюблен все старшие классы. Таскался за ней, как щенок, разве что тапочки в зубах не приносил. А она об него ноги вытирала – со смаком.
– Маскировался, сука! – хохотнул Пашка. – Скрывал свою гнилую сущность! Статья-то – вполне определенная.
– «Был бы человек, а статья найдется…» – Гольдман встал. – Ты будто с другой планеты, Паш!
– Леш, ты куда?
Внезапно сделалось противно почти до тошноты. Или это настойка на сей раз оказалась с брачком?
– Пойду я, Паш. Завтра день тяжелый. Выпускной.
– Ну… иди… – как-то растерянно отозвался Пашка. – Увидимся еще. Лето-то длинное!
– Увидимся, – кивнул Гольдман, выпадая за дверь. А про себя подумал: «Если я выживу».
…Кажется, выжить не удалось.
Жар Юркиных ладоней – на щеках, губы еще помнят вкус самых необходимых на всем белом свете губ, глаза смотрят прямо в глаза – напротив, и…
– Юр…
– У вас… у тебя кто-нибудь есть? Этот… как его?.. – прекрасные сладко-винные губы Юрки скривила гримаса отвращения.
Вот тут и надо было наконец солгать. С абсолютно честным видом выдать: «Да. И он – все, что мне нужно». А Гольдман не сумел. Просто не сумел – и все.
– Нет. Никого нет. Кроме тебя.
С тем же успехом он мог написать «Люблю!» на небе огненными буквами.
Взгляд Юрки загорелся и стал еще более рысьим.
– Ты меня не прогонишь.
– Прогоню. Потому что это неправильно.
– Для тебя неправильно?
– Для тебя. Ты поэкспериментируешь и поймешь, что ошибался. Что у тебя есть Лена.
– У меня нет Лены. Мы расстались еще весной. Она себе… другого нашла. Студента.
– И ты переключился на меня, – реплика планировалась как вопрос, но прозвучала как утверждение.
– Нет! – с возмущением. – Это не…
– Будешь уверять в неземной любви?
Гольдман чувствовал, что истекает кровью. Когда вот так – сам себя – буквально по живому… Если он только произнесет это слово! Если только произнесет...
Юрка молчал. «Молчи, мой хороший, молчи! Дай мне спасти нас обоих от нас самих».
Юрка молчал.
====== Глава 18 ======
«В последний раз я видел Вас так близко.
В пролеты улиц Вас умчал авто…»
Александр Вертинский
*
Чертов Блохин мог переупрямить осла и заставить сомневаться в себе даже Макиавелли. Каждый раз, якобы случайно встречаясь с ним на улице, Гольдман рассыпался в пепел под пристальными взглядами и мечтал о том, чтобы заткнуть уши, спасаясь от расплавленным золотом втекавших в голову горьких слов. Хорошо хоть целовать больше не пытался. (И где? Возле школы или у подъезда? У молочного магазина?)
Короче, Гольдман от него сбежал – и ни секунды не сожалел об этом своем не самом храбром поступке. Как и о том разговоре в подсобке.
«– Так что, мы расстанемся?
– Расстанемся.
– Почему?
– Потому что… Мы живем не в то время и не в той стране. И я не стану рисковать твоей жизнью. Своей – ладно. Твоей – нет.
– А есть где-то там та страна? Ну, где…
– Наверное, есть. Должна быть, Юра…»
Ему очень повезло тогда, что Блохин ушел. Заметил, судя по всему, как Гольдман, болезненно морщась, трет левой рукой грудь – и ушел. Правда, бросил через плечо: «Это еще не конец!»
А Гольдман из последних сил улыбнулся ему вслед: «Конец, Юра, конец». И потом явил прямо-таки бездну артистизма, делая вид, что не замечает, как Юрка – тайно-тайно! – провожает его домой по утреннему городу.
Зато теперь он отсиживался в Михеевке в духоподъемной компании Эда Амбарцумяна, наслаждался летом, запахом трав, комарами, ягодами и давно забытым ощущением близости к звездам. (Сколько Эд ни сманивал его в «солнечники», Гольдман оставался непреклонен: звезды – и все тут.) Кстати, Амбарцумян был просто совершенно неприлично рад его появлению: у них этим летом, похоже, возникли серьезные проблемы с кадрами. Вероника Семеновна отправилась нянчить очень сильно долгожданного новорожденного внука. Павел Иванович отбыл на очередную престижную конференцию в Алма-Ату. Остальные носились по обсерватории, загруженные работой по самые уши. Да и за нагрянувшими на практику студентами требовалось кому-то надзирать. Вот Гольдмана к ним и приставили. А Гольдман что? Надзирал в свое удовольствие. После трех смен подряд прошлогоднего пионерского лагеря это было так, цветочки. (Главное – не замечать влюбленных взглядов девиц в количестве шести штук. И чего они только в нем нашли? Экзотику? Леди, прибывшие в колонии, норовят отдаться туземцам? Лучше бы Эда осчастливили. Или того же Сурьмина.)
«– Алексей Евгеньич, вы – в магазин? А я вот… за хлебушком.
– Юр, зачем ты так?
– Что – так? Ты все за себя решил. А я – взрослый. И тоже в состоянии решать за себя.
– Тупик.
– Посмотрим».
Он ничего не подарил Юрке на восемнадцатилетие, просто не рискнул. Испугался тогда, что подарок полетит прямо в рожу, что окажется нарушено хрупкое равновесие, установившееся между ними этой последней школьной весной. «С днем рождения, Юра». – «Спасибо, Алексей Евгеньевич». Трус! Ах, какой же образцово-показательный трус! Так боялся поднять глаза, вглядеться попристальней, быть заподозренным… в чем? Именно в том, что мешало спать ночами, придавая привычному уже чувству вины терпко-сладкий оттенок? Вот и добоялся. Проглядел. То, что бушевало в Юрке эти месяцы, рвалось наружу неровным дыханием, нежеланием соприкасаться даже ладонями при самом нейтральном рукопожатии, хриплым – больше обычного – тембром голоса. Заткнули вулкан пробкой! Думали, он от подобных смешных действий утихнет?
«– Алексей Евгеньич, может, хоть в дендрарии погуляем, а? Лето, все цветет…
– Я уезжаю завтра, Юр. Собираться пора. А впрочем…
– Куда собираться? Опять в лагерь?
– В Михеевку. Эд там страдает от нехватки персонала.
– Мне к тебе не приезжать, да?
– Лучше не надо. Да и экзамены у тебя вступительные на носу.
– Я не буду поступать. Не в этом году.
– Юр, мы же вроде все обсудили!..
– Я в армию осенью пойду. Леш, ну ты чего?!
– В Афган, да?
– В Афган не получится, я спрашивал. Не берут они почему-то. Говорят: «Просись на границу – там смелые нужны».
– Юр, не делай этого.
– Ты мне – не отец. И уже больше не учитель. Ты мне никто, слышишь?!»
«Слышишь?» Гольдман слышал. Каждую проклятую ночь звезды разговаривали с ним Юркиным голосом. Когда-то было здорово читать «Маленького принца»: «Ты посмотришь ночью на небо, а ведь там будет такая звезда, где я живу, где я смеюсь, – и ты услышишь, что все звезды смеются. У тебя будут звезды, которые умеют смеяться!»
А теперь…
Ему казалось… нет, даже не казалось... Он просто отчетливо знал, что где-то там, в неизведанных еще глубинах космоса, существует звезда по имени Юрка, которая общается с Гольдманом во тьме, треплется не умолкая – на тысячи голосов. И это ни фига не мило. Потому что ночью хорошо бы хоть изредка спать, а не выслушивать свою бессонную совесть. Ужаснее всего было, когда снова и снова всплывал этот их последний разговор про армию.
…Июнь, солнце просвечивает сквозь молодую яркую листву, утки с деловым видом расчерчивают уже слегка подернувшийся по краям ряской пруд под склоненными ивами, мамы с колясками, мальчишки на велосипедах, шелест шагов и шин по гравию дорожек, звонкие удары ладоней по взлетающему прямо в небо волейбольному мячу (рядом резвится компания студентов), смех, что-то невнятно-хриплое из магнитофона (неужели Владимир Семенович?), гудки машин – за кованой чугунной оградой, запах цветов, запах стоялой воды, запах Юркиной кожи – чистый, свежий, с нотками пота и вездесущей хлорки…
«– Юр, это… из-за меня?
(Так страшно услышать: «Да». Так больно услышать: «Нет», – и не поверить.)
– Нет. Я давно так решил. Хочется же…
(Доказать всему свету, что ты – настоящий мужик? Вадька вон уже… доказал.)
– …мир поглядеть. Успею еще в книжках закопаться.
(А вдруг не успеешь? Юрка… Мой глупый. Мой храбрый. Мой…)
– Юра, я тебя очень прошу: не делай этого. У Института физкультуры есть отсрочка. Проучишься пять лет, потом можешь идти в свою армию… – (если пожелаешь.)
– Нет. Я уже все решил.
– Юр… – у Гольдмана даже скулы сводит от абсолютного отчаяния и собственной беспомощности, – ну хочешь… пойдем ко мне, а? И ты… и я… ты ведь хотел…
«О, заткнись, Христа ради, убогий!»
Юрка смотрит на него странно и, кажется, чуть презрительно.
– Предлагаешь переспать с тобой?
– Да. Все, что захочешь. Только…
– Дешевка! – Юрка сплевывает на дорожку и уходит прочь: расправив плечи, засунув руки в карманы светлых брюк, не оборачиваясь.
Утки все с тем же деловым видом расчерчивают пруд, дети пускают «блинчики» по поверхности воды, вдалеке играет музыка… Где-то за куполом синего июньского неба смеются звезды.
*
– Алексей Евгеньевич, а какие стихи вы любите? Наверное, о звездах, да?
Гольдман хлопнул себя по шее, с остервенением избавив мир от еще одного комара, и мысленно пожалел, что не имеет никаких прав так же легко и просто решить проблему с Аллочкой Лебедевой, которая вторую неделю донимала его ничуть не меньше кровососущих гадов.
«Радуйся, что хоть кому-то ты не противен!»
Радоваться не получалось.
…– Маяковский! Она поставила мне пару за этого гребаного Маяковского!
Гольдман с интересом посмотрел на бушующего Юрку. Блохинские отношения со Сколопендрой весь десятый класс привычно колебались между «все очень плохо» и «совершенно отвратительно». Не то чтобы Юрка совсем не любил книги – уж это-то предубеждение Гольдман в нем, к своей великой гордости, победил – но вот предмет «литература» и преподающая его Надежда Петровна Дуванова вызывали у Блохина острую идиосинкразию.
– Алексей Евгеньич, вы читали этого Маяковского?! Там же хрень на хрени и хренью погоняет! Его же читать попросту невозможно: ни рифмы, ни размера нормального. «Лесенка» эта идиотская. «Через четыре года здесь будет город-сад!» Да кому это на хрен вообще надо?!
– Ну ты же запомнил, – улыбнулся Гольдман, по обыкновению пропуская мимо ушей камнепад разнообразнейших «хренов» и прочих экспрессивных экзерсисов. – Значит, все не так уж плохо!
– Я запомнил единственную гребаную строчку! Ее все наши как попугаи целый урок твердили – тут кто угодно запомнит!
– А учить дома ты не пробовал? – голос Гольдмана звучал мило и даже почти не ехидно.
Юрка взглянул на него исподлобья:
– Издеваетесь, да? Полвечера угробил. Лучше бы с пацанами пивка попил.
– Так ты же не пьешь!
– Ну… посидели бы, побазарили за жизнь, под гитару попели. У нас там у одного гитара есть. Слышали вот эту?
Нам вчера прислали из Угро дурную весть:
Нам вчера сказали, что Алешка вышел весь…
Гольдман передернул плечами. Нет, голос у Юрки был что надо, и слух имелся в наличии, но вот собственное имя в подобном контексте… Да и не являлся, по правде говоря, Гольдман поклонником блатной романтики. Хотя папенька, помнится, на мамино ворчание по поводу сомнительного репертуара частенько многозначительно цитировал кого-то из отечественной классики: «Интеллигенция поет блатные песни».
– Никогда не слышал. А ты вот это знаешь? – и, глядя в загоревшиеся нездоровым азартом глаза Юрки, честно предупредил: – Петь не буду. Даже не уверен, что оно положено на музыку.
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают –
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – кто-то хочет, чтобы они были?
Значит – кто-то называет эти плевочки
жемчужиной?
И так – до конца, от которого у Гольдмана всякий раз радостно щемило в груди:
…Значит – это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
– Охренеть! – восторженно выдохнул Блохин. – Это же…
– Маяковский, – спокойно уточнил Гольдман. – Владимир Владимирович. Тот самый.
– Не может быть!
Гольдман пожал плечами: хочешь – верь, хочешь – нет.
– Эх! Ну вот почему нам такое не дают учить, а только какую-то революционную хрень?
Гольдман высокомерно дернул бровью.
– Ты просто не умеешь ее готовить.
Юрка хмыкнул – знаменитейший анекдот про котов он слыхал.
– Да ладно, Алексей Евгеньич! И вы не сумели бы нормально прочитать то, что нас заставляют зубрить наизусть!
– Можно подумать, когда я грыз гранит наук, была какая-то другая программа! – Гольдман помолчал, потом плюнул на собственный, трещащий по всем швам педагогический авторитет и не без изящества взгромоздился на не слишком устойчивый стул. – Учись, пока я жив! Знаешь, почему у тебя плохо с Маяковским? Его надо декламировать громко, почти орать. Тогда все ударения и рифмы сразу встанут на место, а ты поймешь, где делать паузы. Он для площадей писал, для стадионов. Его нельзя…. – Гольдман покрутил в воздухе рукой, подбирая слова, – себе под нос, будто читаешь вслух газету, сидя на унитазе.
Он подозревал, что плетет что-то не то, но остановиться уже не мог. Его несло веселой волной, он «козырял» перед Юркой, как любимый герой его детства Том Сойер – перед хорошей девочкой Бекки.
Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Тише, ораторы!
Ваше
слово,
товарищ маузер.
Довольно жить законом,
данным Адамом и Евой.
Клячу истории загоним.
Левой!
Левой!
Левой!
На следующий день Гольдмана вызвали к завучу. Увидев возле стола Ираиды пунцовую от злости Сколопендру, он понял, что вчерашний урок поэзии двадцатого века и актерского мастерства не оставил Юрку равнодушным.
– Ну все, Алексей Евгеньевич! Ваш Блохин перешел все мыслимые границы! Успокойтесь, Надежда Петровна, дорогая! Этот хулиган не стоит ваших переживаний!
Гольдман подобрался. Кажется, ему предстоял очередной революционный бой на баррикадах.
– А можно уточнить: что именно исхитрился натворить «мой Блохин»? Не выучил стихотворения?
– Лучше бы он его не выучил!
– Что вы такое говорите, Надежда Петровна?! – почти натурально изумился Гольдман. – Это же непедагогично!
– Ваш Блохин, – сурово глядя Гольдману в глаза, отчеканила завуч, – посреди урока влез на парту… – Гольдман про себя охнул, представив «картину маслом», – и орал стихи оттуда!
– Так это же прекрасно! – не заржать было сложно, практически невозможно, но ради Юрки он справился. – Надежда Петровна! Это же – настоящая победа, и я вас от души поздравляю!
– С чем? – ошарашенно хлопнула густо накрашенными ресницами Сколопендра.
– С педагогическим прорывом! Вы не только привили своему самому трудному ученику любовь к поэзии, но и способствовали развитию у него творческого подхода к материалу. Поздравляю! Маяковский – великий революционный поэт. Читать его следует именно так: ярко, громко. Надежда Петровна! Не хотите выступить с докладом на методическом цикле?
– О чем? – кажется, ему таки удалось своим пафосом отвлечь Сколопендру, да и Ираиду заодно, от стремления наказать Блохина.
– Как «о чем»?! О передовых методах преподавания литературы! Революция жива в сердцах современной молодежи. И все это благодаря наставникам – таким, как вы!
Мысленно он умолял себя не перегнуть палку, но ничего не мог поделать: «Остапа несло».
Короче, Юрка тогда отделался всего лишь получасовой, невыносимо занудной воспитательной беседой. Впрочем, по заслугам! Так ему и надо – футуристу хренову! Развел в приличной советской школе эпатаж! Но, кстати, к Маяковскому Блохин с тех пор проникся глубоким уважением.
…– Алексей Евгеньевич, так как насчет поэзии?
– Извините, Аллочка. Я вообще не люблю стихи.
*
Домой он вернулся в середине августа. На улице как-то вдруг стало холодно, мокро, и с деревьев уже осыпались слишком рано пожелтевшие листья. Будто бы лета и не было. А его и не было – все вышло тем днем на скамейке в дендрарии. Ладно, дожди – тоже в тему. Можно кукситься и сожалеть о небезупречности мира. Лизке позвонить. Правда, с Тбилиси связь куда хуже, чем с Ленинградом (что всегда являлось для Гольдмана большой-пребольшой загадкой), но при желании и должном занудстве… А еще где-то в недрах серванта затаилась бутылка «Хванчкары». Пить «Хванчкару» и слушать Лизкин голос, а где-то на заднем плане – неизбежный громкий плач младенца, Тимура Алексовича Чинати (и когда детки спят, если они постоянно орут?) – это почти рай. «Гармония мира не знает границ – сейчас мы будем пить чай». И «Хванчкару». И думать о несовершенстве земного бытия, внимая Лизкиному обиженному, но такому родному бухтению по поводу неспособности некоторых просто вовремя купить себе билет на самолет. Или уже купить этот самый билет, м-м? До начала работы в школе – еще целая неделя, а деньги Гольдман, практически живя в обсерватории, вообще не тратил. Туда-обратно, дня три там… И Лиса будет счастлива. И мысли, успевшие за лето изгрызть мозг, точно усердные жуки-древоточцы столетний дуб – до состояния полной трухи, заткнутся наконец, дав место новым впечатлениям и свежим эмоциям, никак не связанным с…
– Здравствуйте, Алексей Евгеньич!
Он стоял у гольдмановского подъезда, весь взъерошенный и словно бы съежившийся, под большим нелепым черным зонтом. Похоже, долго стоял – час? два? Ждал?
– Здравствуй, Юра.
– А я Эду позвонил. Он сказал, что ты сегодня приезжаешь…
Это было почти умилительно: то, как Юрка неуверенно метался между привычно-официальным «Алексей Евгеньич» и звучавшим в его устах до ужаса интимно «ты». И Гольдман бы непременно умилился – как-нибудь в другой раз, но не теперь, когда в мозгу еще звенело хлесткое и злое, точно пощечина: «Дешевка». Которое он, без сомнения, заслужил, но…
– Зачем, Юр?
Дождь, хоть и похожий с виду на непонятную водную взвесь, успел уже проникнуть под ветровку, сделать тяжелыми и жесткими джинсы, прилипнуть вместе с мокрыми прядями волос к лицу. Тянуло домой, в относительное тепло выстывшей за лето квартиры, к бутылке терпкого, словно наполненного южным солнцем, сладкого грузинского вина, к успокаивающему голосу Лизки в телефонной трубке. Домой.