Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц)
– Но друг бы мне пригодился.
Гольдман заставил себя обернуться. Потом. Все потом.
– У тебя он есть.
Даже если дружба – единственное, что нужно от него Блохину, Юрка ее получит. «Все, что я могу!» Самое сложное было – проскользнуть мимо, не задев плечом. Гольдману это удалось.
– Мне требуется выпить, – заявил он, включая свет на кухне.
Притащившийся следом Блохин, по-прежнему закутанный по самую макушку в одеяло, посмотрел на него с интересом.
– Чаю. И жареной картошки. С луком. Будешь?
– Буду, – покорно кивнул Юрка. Видимо, их странный разговор вымотал и его, забрав последние силы. И бутерброды с колбасой без «кружочков» оказались среди давно забытых воспоминаний.
– Тогда подключайся, – Гольдман сунул ему наиболее острый нож, какой только нашелся на кухне (плохо у него было с острыми ножами, по правде сказать), несколько картофелин и старую «Комсомолку» – под очистки. А сам на правах хозяина взял на себя самую гадкую работку – чистку и нарезание лука.
Одеяло пришлось отнести в комнату – оно явно было лишним в их творческом тандеме. Взамен Юрка натянул на себя, не застегивая, рубашку, в которой заявился к Гольдману: основательно мятую и местами слегка запачканную кровью. Любопытно, чьей? «Нужно будет завтра постирать». (Ага, и труп, если что, закопать.)
А штаны, гад, натягивать не стал – так и щеголял в своих растянутых трусах, сверкая возмутительно совершенными ногами и голой грудью.
Гольдман схватил разделочную доску, нож и огромную луковицу. Лучше уж рыдать, чем пялиться во все глаза на… то, что абсолютно точно предназначается не тебе. Дружба – так дружба.
Разрезать луковицу пополам, содрать с нее упрямую двуслойную шкуру… Лук попался качественный – свежий и ядовитый. Нынешнего урожая. Отличные луковые слезы – сразу и градом, вместо того, что смог бы увидеть в глазах внимательный наблюдатель, сидящий в каких-то полутора метрах за кухонным столом. Утверждают, что глаза – зеркало души. Из глаз Гольдмана лились честнейшие на свете слезы, и в кои-то веки имелся весомый повод не стыдиться их и не прятать.
– Алексей Евгеньич! Что с вами?
– Жи-и-изнь не удала-а-ась!.. Никто меня не лю-ю-юбит!
Как же все-таки здорово – скрывать истину за разрисованной в убогом балаганном стиле шутовской маской! Как там у классика? «Правду говорить легко и приятно»?
Можно смотреть прямо в родные серые глаза и плакать, плакать… Взахлеб.
– Да что вы, Алексей Евгеньич! Все вас любят! Весь наш десятый «Б». Ну не плачьте!..
Юрка ржал в голос. Гольдман рыдал, точно рыжий клоун, которого только что приложили по глупой башке надувным бревном. Рыжему клоуну ужасно хотелось рявкнуть от души: «На хрен весь десятый «Б»! А ты-то сам?..» Разумеется, промолчал и пошел умываться. Хорошенького помаленьку. Да и лук к тому времени уже радостно и совершенно безопасно скворчал на плите в золотистом подсолнечном масле.
А еще утверждают, что по ночам есть вредно!
Иногда очень даже полезно.
====== Глава 14 ======
«Скоро день начнется, и конец ночам,
И душа вернется к милым берегам…»
Александр Вертинский
*
А на следующее утро Гольдман сбежал. Нет, не в дальние дали – за тридевять земель – куда глаза глядят, а на ближайший стадион – наматывать круги по сырой после вчерашнего дождя беговой дорожке. Прошедшая бессонная ночь измотала его так, как до этого не удалось даже трем лагерным сменам. «А вот не фиг было дрыхнуть несколько суток подряд! – мысленно укорил себя Гольдман, заходя на второй круг. Мышцы с непривычки выкручивало, кислорода не хватало. – А ведь когда-то мог кое-что! И на стадионе не стыдно было показаться. Видел бы меня сейчас Вадька! Он говорил: «Мы с тобой никогда не станем старыми!» И что теперь? Мрак…»
Не требовалось какой-нибудь особой проницательности, чтобы понимать: это еще не весь мрак. А вот жизнь в одной квартире с Блохиным… Похоже, как-то так должен выглядеть ад для тех, кто любит вопреки всяческим заветам (в том числе и божественным), законам и правилам: живи рядом, дыши в буквальном смысле тем же воздухом, слушая ночами чужое ровное сопение, сходи с ума от запаха кожи на влажном полотенце в ванной – и не смей. Ничего не смей.
Потому что тебе только кажется, будто ты движешься по прямой в светлое «завтра», а на самом деле ты всего лишь перебираешь ногами по кругу гаревой дорожки, и никого не колышет, что ноги у тебя дрожат от усталости, а сердце сбоит.
Дома Гольдмана встретил сердитый Юрка.
– А разбудить было – не судьба? Я чуть… с ума не сошел! Просыпаюсь – а вас нет.
– Куда я, по-твоему, мог деться? – огрызнулся Гольдман, на ходу стягивая мокрую от пота «олимпийку». – Инопланетяне украли? Я на стадионе бегал.
– Все равно предупреждать надо!
– Ты спал.
Вся эта сцена до ужаса напоминала какие-нибудь семейные разборки между мужем и женой. Не то чтобы Гольдман являлся большим специалистом по части семейных разборок, но…
– В следующий раз с собой возьмите, – запал Юрки уже иссяк, и бурчал он так, по инерции. – Мне тоже поддерживать спортивную форму не помешает.
Не помешает ему! Еще бы! При такой впечатляющей «спортивной форме»!
– Ладно, – не стал ломаться Гольдман. Вот ведь были у него подозрения, что от Юрки просто так не отделаешься. – А у тебя есть, в чем бегать?
– Все мое ношу с собой! – щегольнул знанием многомудрых афоризмов Блохин. – Уж сумку-то со всем необходимым я, удирая от родичей, прихватить не забыл.
Целый день они честно ленились: Юрка оккупировал гольдмановский диван и читал Стругацких. Временами, когда дон Румата в очередной раз оказывался на грани, Блохин раздувал ноздри и норовил от души заехать кулаком по жалобно поскрипывавшей под ударами спинке.
– Сломаешь – будешь новый покупать, – меланхолично замечал из своего кресла Гольдман. В руках он тоже держал книгу. Кажется, Шекли. Но это было так, для прикрытия. Главным его занятием в тот день стало разглядывание увлеченного чтением Юрки из-за краешка кирпично-красной обложки.
– Да что ему сделается! – огрызался Юрка, опять ныряя в свой Арканар. Хорошо хоть, не посылал по всем известному адресу! В запале он смог бы!
Неясно, что там творилось с доном Руматой Эсторским, а дон Алексей Гольдман от всего происходящего нынче в его квартире был абсолютно счастлив. Почему бы, действительно, благородному дону не побыть хоть чуточку счастливым?
На обед ели сваренный Гольдманом молочный суп. Юрка сначала воспротивился, мотивируя свое бурчание врожденной нелюбовью к пенкам. Гольдман клятвенно заверил, что никаких пенок не будет. Их и не было. Молочный суп он освоил давно – еще когда окончательно слегла мама и в срочном порядке пришлось разбираться с совсем, казалось бы, немужскими вещами. Например, с приготовлением пищи. Именно мама, лежа на кровати за своей ширмой, и учила его варить молочный суп без пенок. (Покажите мне того, кто любит пенки!)
Вечером сходили в магазин за продуктами. Продукты в гольдмановском доме с появлением в нем Юрки исчезали просто со свистом. Вот что значит «молодой, растущий организм»!
Ужин готовили в четыре руки.
Ночью Гольдман спал как убитый. Похоже, напряжение первых суток стало наконец отпускать. Человек – ужасно живучая тварь. Ко всему привыкает.
Утром в окно заглянуло солнце. Словно август, пересчитав напоследок оставшиеся у него дни, вспомнил, что он все-таки летний месяц, и выдал уставшим от дождей людям весь причитающийся им остаток тепла и света.
Заспавшегося Гольдмана разбудил Юрка, неприлично бодрый, энергичный, успевший облачиться в довольно потрепанный спортивный костюм. Гольдман мысленно обложил нелитературными словами (коих знал вполне достаточно, хоть и старался не употреблять) того идиота, кому накануне втемяшилась в голову идея бегать по утрам. После вчерашних подвигов болели и ныли даже те мышцы, о существовании которых он раньше вовсе не подозревал.
Но вставать пришлось. Надоедливая, приставучая Блоха (вот тут почему-то всплыло всегда раздражавшее Гольдмана Юркино школьное прозвище) никак не желала оставить несчастного человечка под теплым уютным одеялом в покое. Металась по комнате, нудела над ухом весьма громогласно:
– Подъё-ё-ём!!!
Гольдман мрачно подумал, что, если бы он это гадское создание так не… гкх-м… не относился бы к нему столь хорошо – убил бы уже, короче. Только двум людям позволялось прежде над ним издеваться: маме и Вадьке. Блин!
На улице его страдания, кстати, не прекратились.
– Что вы плететесь, как сонная корова? – возмущался даже слегка пританцовывавший на месте от нетерпения Юрка, когда они выпали из подъезда.
– Потому что я и есть сонная корова? – миролюбиво спросил Гольдман, пытаясь незаметно размять ноющие мышцы и не слишком при этом морщиться от боли. – Пожалей старого больного человека, ты, юное спортивное дарование!
– Старый! Ха! – презрительно выдохнул Юрка. – Куда бежим?
Гольдман поглядел на него чуть оторопело.
– Куда-куда! На стадион, вестимо.
– Кто бегает на стадионе?! Это же скучно!
– Правда? – Гольдман усмехнулся. День обещал быть по меньшей мере познавательным. – Тогда веди!
И Юрка повел. Бежал он не торопясь, аккуратно отмеряя асфальт своими сильными, натренированными ногами в ветхих, потрепанных жизнью кедах, исправно тормозя, чтобы не оставить Гольдмана далеко позади. Тот был страшно благодарен за такую молчаливую заботу, особенно на первых порах, когда тело требовалось буквально заставлять работать. «А ведь когда-то летал, как ласточка, а не трепыхался, как старый баклан…»
Гольдман так сосредоточился на самом процессе бега и на том, чтобы не отстать, что не слишком внимательно смотрел по сторонам. Отмечал только, когда приходилось волей-неволей притормаживать у светофоров или пропускать заворачивающие во двор машины, занимающиеся вывозом мусора. (Вот подкинуло же кое-кого в ненормальную для отпуска рань!) Светофоров на пути попалось три, машин – две, отмахали Гольдман с Юркой в общей сложности где-то пять кварталов. (Кстати, сколько это в стадионных дорожках? И, честно сказать, по гари бежать легче, чем по асфальту.) Затем силы все-таки покинули Гольдмана, и он позволил себе жалко булькнуть:
– Юр… Привал.
– Ладно, – мгновенно согласился снисходительный к чужим слабостям Блохин. – Давайте во двор, тут скамейки есть.
Иногда судьба ведет нас странными дорогами… Гольдман почти упал на скамейку, покрашенную веселенькой голубенькой краской. (В этом дворе никогда бы не допустили столь вопиющего безобразия, как облезлая, да и вообще неэстетичная, скамейка. Живший в первом подъезде бессменный управдом Семен Иванович Гвоздиков всегда следил за состоянием вверенной ему территории бдительным начальственным оком. Похоже, и сейчас следит…) Ну почему именно сегодня?
Гольдман не был здесь… со смерти мамы и не был. Раньше заходил просто так, поглядеть на знакомые окна, повспоминать. А потом стало слишком больно. Перемещался по славной улице Ленина с деловым видом, опустив глаза, как можно быстрее перебирая ногами: вперед, вперед!
– Алексей Евгеньич, у вас все в порядке?
Чертов заботливый Блохин! Откуда ты знаешь про это место за тяжелой чугунной решеткой? И про лавочки?
А еще у края детской площадки до сих пор торчали самые настоящие металлические качели, на которых так удобно было крутить «солнце» на зависть пацанам из соседних дворов. А чуть левее – скрипучая карусель: разбегись как следует, вскочи на предназначенное для дошколят фанерное сиденье – и лети! И песочница под грибком, расписанным красной краской с белыми кругами – мухомор, да и только! И здоровенная круглая клумба прямо посредине, засаженная анютиными глазками и бархатцами, являвшимися предметом особой заботы бабулек-пенсионерок. Ох и доставалось когда-то Лешке Гольдману за угодивший в середину цветочного великолепия футбольный мяч! А замыкавшие двор гаражи? Каких трудов стоило мелкому недоростку Лешке вскарабкаться на них вслед за прочей шумной компанией, и как весело потом гудели под пятками листы покрытых «серебрянкой» металлических крыш! И как орал дядя Ринат, владелец шикарной белоснежной «копейки», застукавший их за этим запрещенным во веки веков занятием!
– Алексей Евгеньич, у вас…
Ни черта у него не было в порядке!
Наверное, требовалось соврать. В конце концов, Юрка не успел еще по самое «не могу» умудриться жизненным опытом – глядишь, и поверил бы. Но Гольдману вдруг отчаянно надоело громоздить одну ложь на другую. Хватит с него и той, главной, лжи.
– Я когда-то здесь жил, Юр. Давно…
– Здесь?! – светлые брови Блохина поползли вверх. Еще бы! Слишком велик был контраст между здешним практически элитным жильем «сталинской» постройки со всякими «архитектурными излишествами», типа помпезной лепнины с пятиконечными звездами и снопами колосьев, псевдокоринфскими колоннами и крутобокими балясинами небольших балконов, выходивших на центральный проспект города – и гольдмановской однокомнатной квартиркой в жалкой обшарпанной пятиэтажке. Пусть и не на рабочей окраине, но все-таки явно в стороне от основных благ цивилизации.
Гольдман прислушался к себе: мышцы чуток расслабились, дыхание подуспокоилось, сердце прекратило заполошно колотиться внутри грудной клетки. Все выглядело вполне… терпимо.
– Юр, пойдем домой… потихонечку, ладно? Или давай я один дойду, а ты еще побегай. Как раз успею душ принять…
– Ага… – хмыкнул Юрка, поднимаясь со скамейки, на которой притулился рядом с Гольдманом, и протягивая руку. («Надежную и сильную руку!» – с тайным чувством какого-то глубокого морального удовлетворения подумал Гольдман, совершенно не собираясь отказываться от предложенной помощи.) – Щас! Вы меня, Алексей Евгеньич, совсем за дурака держите?
Гольдману почему-то стало до ужаса легко. Пожалуй, он мог бы добираться домой и не «потихоньку». С подобным защитником!
Всю дорогу Юрка бдительно следил, чтобы его спутник не переходил на бег. Шли молча – Гольдман берег дыхалку. Все-таки возвращение, так сказать, к истокам – особенно к таким – отнюдь не безобидное занятие, и внутри что-то периодически резко срывалось и вздрагивало.
Дома, словно госпожа Удача решила наконец немного подсластить глупым людям горечь существования, из водопроводного крана, который, пусть и без всякой надежды, каждый раз зачем-то отворачивал Гольдман, зафырчала и сердито ударила в чугун ванны темно-коричневого цвета горячая вода.
– Ничего, пробежится! – абсолютно по-детски возликовал Юрка. – Косточки погреем! Да, Алексей Евгеньич? Вы рады?
– Счастлив выше крыши! – мрачно отозвался Гольдман, сам удивляясь себе: ну чего он, в самом деле? Воду горячую дали, Юрка рядом, на работу еще не завтра.
Хотя… Себе-то чего врать? Встреча с прошлым, от которого он, казалось бы, уже ушел так далеко, что и оборачиваться назад бесполезно, саданула острым стилетом под сердце, выжгла весь кислород в крови, сохранив только терпкий привкус никуда не девшейся, как выяснилось, за эти годы обиды.
– Алексей Евгеньич, у вас там все в порядке? – встревоженный Юркин голос из-под двери ванной выдернул Гольдмана из воспоминаний, заставив даже вздрогнуть под струями хоть и горячей, зато все еще достаточно ржавой воды, оставлявшей на белой эмали странные коричневые чешуйки непонятного происхождения.
– Да, скоро выйду, – отозвался Гольдман. Интересно, как надолго он тут завис, если Юрка явился осведомиться о состоянии его здоровья? Заботливый…
Вытирая тщательно промытые волосы серым от времени, а когда-то голубым махровым полотенцем, Гольдман порадовался, что зеркало, висевшее над полочкой с зубными щетками, пастой и бритвенными принадлежностями, основательно запотело. Не хотел бы он в эту минуту смотреть в глаза своему отражению. Встреча с прошлым – гадость какая!
Поморщившись, завернулся в халат и вышел в коридор, едва не врезавшись в Юрку, озабоченно выжидавшего его появления. Разогретое и разомлевшее под душем тело как-то особо остро ощутило близость в нескольких сантиметрах от себя другого сильного, молодого, пахнущего потом и чем-то одуряюще живым тела. Слишком близко. Слишком.
– Иди, – качнул головой Гольдман, стараясь не выдать голосом охватившего его смятения. – Твоя очередь.
Юрка спорить не стал. Кивнул, соглашаясь, и исчез за дверью быстрее, чем Гольдман успел сбежать в комнату. Чертова мелкоформатная квартира словно специально сталкивала их друг с другом, лишая свободы маневра. Лишая выбора.
Переодевшись, убрав постельное белье и немного придя в себя, Гольдман занялся завтраком.
– Кашу будешь? – крикнул он.
– Манную? – глухо отозвался откуда-то издалека Юрка. – С комочками?
– Почему с комочками? – изумился Гольдман. Вообще-то он собирался варить «Геркулес». У него и манки-то в хозяйстве не было.
– С комочками – самое вкусное… – мечтательно протянул Юрка, появляясь на кухне – чистый почти до скрипа, с взъерошенными после вытирания волосами и какой-то совершенно до умиления юный.
Гольдман вмиг ощутил себя старым извращенцем. Каша… с комочками.
– Я куплю завтра манку, – зачем-то пообещал он. – А сегодня – вот.
Юрка снисходительно взглянул на коробку в гольдмановских руках и благородно кивнул.
– Овсянка – тоже вещь! – и, помолчав, добавил: – Если на молоке.
– А бывает и другая?
– Бывает…
После вкусного (вроде бы) и полезного завтрака Юрка занялся мытьем посуды, а Гольдман – вдумчивым разглядыванием его лопаток, медленно двигавшихся под тонким трикотажем футболки.
– Алексей Евгеньич, так что с тем двором?
– А?
– Ну… сегодня…
Было бы чересчур оптимистично надеяться, что проницательный Блохин не заметит и не вспомнит.
Гольдман никогда и ни с кем, кроме Вадима, не говорил о том, почему они с мамой однажды переехали из элитной «сталинки» в занюханную «хрущобу» с потолком на голове. Конечно, у него и сейчас получилось бы увильнуть. Или просто отделаться туманным замечанием ни о чем. Не стал бы Юрка на него давить – не те у них отношения. Или уже те? Дружба – штука сложная. Как и любовь.
Гольдман подошел к окну, выглянул во двор. Ничего там не поменялось с тех пор, как они с Юркой час назад возвратились с пробежки. Все тот же покосившийся турник, та же металлическая горка, облезлая «лазилка», похожая на скелет какого-то мифического животного. Чего не хватало Гольдману в его новом доме – так это широкого подоконника, где он имел бы возможность с удобством расположиться.
– Это мой дом. Я там жил когда-то. Когда-то… давно…
Слова давались тяжело, но останавливаться уже не хотелось. Словно память всей своей китовой тушей легла на грудь, не позволяя нормально дышать, и требовалось что-то срочно предпринять, разделив чертову ношу на двоих.
Юрка сидел на табуретке, подогнув под себя одну ногу, уперев локти в стол, положив подбородок на переплетенные пальцы рук – слушал. И Гольдман строго велел себе прекратить заикаться. Если уж решился нарушить многолетнее молчание – делай это достойно.
– Трудно теперь поверить, – попробовал он еще раз, – но, когда мы жили в том доме, у нас была большая дружная семья…
Да, в прошлом у Лешки Гольдмана была большая дружная семья: два дедушки, две бабушки, мама с папой и здоровенный беспородный пес по кличке Букашка. С чего вдруг лохматого коричневого зверя весьма внушительных размеров прозвали именно так, никто уже не помнил. А Лешку это страшно веселило: «Букашка-какашка!» – радостно кричал он и искренне недоумевал, почему взрослые с сердитым видом одергивают его. Это же было так смешно! А еще получалось в рифму – настоящие стихи!
Первым из их жизни исчез Букашка. Ушел однажды – и не вернулся. «Помирать собрался… – глубокомысленно заметила бабушка Вера Моисеевна на требования заплаканной мамы немедленно написать и развесить объявления о пропаже собаки. – Двенадцать лет уже псу. Еле ходил в последнее время. Вся морда седая. Не ищите». Лешка не понял почти ничего, но присоединил свой рев к маминым всхлипываниям, и его несколько часов не могли успокоить, а мама обещала раздобыть кота.
Кот, кстати, в их доме так и не появился. А Лешка и не просил. Разве в состоянии какой-то там кот сравниться с самым лучшим на свете Букашкой?
Потом умер дедушка Коля. (Лешке в ту пору исполнилось пять лет.) Снова плакала мама, а дома велись глухие разговоры про похороны. Лешка осознал лишь, что больше никогда не увидит деда, которого очень любил, хотя встречался с ним довольно редко – мамины родители жили в другом городе. На похороны Лешку не взяли – оставили с бабушкой Верой (почему-то ее ни в коем случае нельзя было звать «баба Вера», исключительно «бабушка», в отличие от маминой мамы – бабы Насти). Они пекли пирог с рыбой. Пару раз, думая о дедушке, Лешка пытался заплакать. Бабушка Вера строго говорила: «Нечего реветь! Николаю бы это не понравилось. Правильный мужик был. Вспоминай о нем только хорошее!»
И Лешка вспоминал. Как дед становился на четвереньки и катал на себе маленького Лешку. Именовалось это почему-то «играть в красную кавалерию». Как у деда в кармане пиджака всегда была припрятана шоколадка. Как они вместе жили летом на даче, и он учил Лешку ездить на страшном трехколесном велосипеде… Как… Не заплакать получалось с огромным трудом.
Потом была просто жизнь со своими радостями и огорчениями. Лешка пошел в школу. Папа купил машину. Дедушка Марк Аронович вышел на пенсию и теперь чаще находился дома, помогая Лешке с учебой и рассказывая про звезды, называл Лешку «мой мальчик», постоянно размышлял о чем-то своем и только изредка выбирался на родную кафедру, когда его просили выступить по какому-то торжественному поводу или проконсультировать очередного аспиранта. Иногда аспиранты появлялись у них дома, и тогда Лешке велели сидеть в родительской комнате и не шуметь. Он и не шумел. Лешка вообще рос тихим и болезненным, и в детстве ему слишком многого было нельзя. Он не любил громких звуков, больших скоплений людей и никогда не скучал, оставаясь наедине с собой. Конечно, как и у всякого нормального ребенка, у него порой случались приступы буйства и бурные выплески энергии, но обычно они практически ни разу не приводили к сколь-нибудь серьезным последствиям. Разве что та клумба, помятая в пылу дворового футбольного матча.
А потом дедушка заболел. (К тому моменту он уже несколько лет был единственным Лешкиным дедушкой, и не требовалось уточнять по имени, кого ты имеешь в виду.) Он часто лежал в больницах, после чего ему не становилось лучше, проходил какие-то выматывающие курсы лечения, но, возвращаясь домой, все так же называл Лешку «мой мальчик» и рассказывал про звезды. Бабушка, несмотря на почти фанатичную веру в советскую науку и медицину, пошла к травницам и ворожеям. (Найти которых в то время было ой как непросто!) Заговоры, травки, таежные сборы и таинственные настои в темных бутылях не помогли. Тогда внезапно вдруг и прозвучало: «Необходимо ехать на историческую родину. Говорят, там лечат». Кажется, первым про «историческую родину» завел речь отец. Бабушка Вера сначала сопротивлялась: «Да кто нас пустит!» А чуть погодя принялась поднимать связи и искать ходы. Отец строил грандиозные планы, как они все станут жить «там», как все будет хорошо в далекой жаркой стране. Дедушка, измученный болезнью, в дебатах не участвовал. Казалось, все его силы сосредоточились на одном – борьбе с непрекращающейся болью. Даже про звезды они с Лешкой уже не беседовали. Мама молчала. В обсуждения и планы не лезла, но и не протестовала. Все и так знали, что «там медицина лучше, лечат и не такое». Поиски «выхода» и «нужных людей» тянулись почти год. Наконец впереди забрезжила надежда: знакомый чьих-то знакомых, который мог помочь «на самом верху». А потом дедушки не стало: однажды ночью он уснул и не проснулся. В их пропахшей лекарствами и болезнью квартире сразу же началась суета: какие-то посторонние люди приходили и уходили, бабушка Вера плакала, папа твердил: «Надо хоронить по правилам!»
Мама пыталась его урезонить: «Марк Аронович всегда говорил, что в бога не верит. Он атеистом был. И коммунистом. Какие обряды, Жень!» Отец возмущался: «Это наша кровь, наши корни! Как ты не понимаешь! Вот если бы мы успели уехать!..»
«Мы бы закопали его мгновенно, он покоился бы на старом еврейском кладбище, все бы молча скорбели, – вмешалась, вытирая все время текущие из глаз слезы, бабушка Вера. – Женька, угомонись. Марка бы инфаркт хватил от «правильных обрядов». Он всегда утверждал, что последний раз в синагоге был еще до революции. И Тору в руках держал примерно тогда же».
Дальше никто на эту тему не спорил. В гостиной, раздвинув, как перед праздником, крепкий круглый стол, поставили гроб, обитый красной тканью. Три дня в гробу лежал дедушка, ставший вдруг каким-то неправильным, абсолютно непохожим на себя. В комнате, несмотря на мороз (дело происходило в декабре), не закрывали форточку, и находиться там было крайне холодно. И, честно сказать, страшно.
Мама утешала совсем притихшего Лешку, которому по случаю траура разрешили не посещать школу, что казалось совершенно немыслимым, учитывая надвигающийся конец второй четверти. «Ты не бойся его. Это же твой дедушка. Он тебя очень любил». Бабушка Вера почти не выходила из той жуткой комнаты. Лешка почти не покидал родительской. Сами похороны он не запомнил – только надрывный плач духового оркестра, не слишком стройно исполнявшего шопеновский (как его назвала мама) марш. И что даже по их широкой лестнице гроб с третьего этажа спускали трудно и муторно.
Потом Лешке то и дело снились кошмарные сны про смерть и про скрывавший в себе тело дедушки гроб, который почему-то долго-долго стоял у него под кроватью.
На новогодние каникулы мама повезла его в Ленинград, и яркие впечатления от первого в жизни «серьезного» путешествия практически полностью вытеснили из детской памяти тяжелые воспоминания. Правда, во время больших праздничных застолий Лешка все равно недоумевал: как можно сидеть и есть за столом, на котором однажды стоял гроб? Но спросить у взрослых не решался. У них были свои дела и заботы.
А в марте им дали визы на выезд в Германию.
«Мы же никуда не поедем?» – с какой-то странной полувопросительной-полуумоляющей интонацией произнесла мама. – «С ума сошла? – удивился отец. – Конечно, поедем! Такой шанс!» – «Но ведь… Марка Ароновича уже нет…» – «Ты дура или только прикидываешься?!»
Разговор происходил за завтраком. Колупавшийся в остывавшем в тарелке омлете Лешка замер. Он терпеть не мог, когда родители ссорились. Да они и не ссорились почти никогда. У них была любовь. А уж грубых слов из уст отца в адрес мамы Лешка и вовсе ни разу не слышал.
Мама вздрогнула, как от удара. Прикусила губу, повела зябко плечами.
«Я не поеду».
«Что?!»
«То. Я не поеду. И Лешка не поедет. Я не желаю учить чужой язык, привыкать к чужим обычаям. У меня мама здесь одна останется».
Лешка видел, что она вот-вот расплачется. Раньше и отец бы обязательно заметил, что у жены слезы в глазах. Но теперь ему было не до наблюдений.
«Не стоит пороть горячку. Подумай хорошенько».
«Я уже подумала. Жень, ну зачем тебе эта заграница? Ты же на идише три-четыре фразы знаешь! Не говоря уже про иврит».
Бабушка Вера встала из-за стола, так и не допив свой кофе, и молча вышла из кухни.
Отец подошел к застывшей у плиты маме, попытался обнять ее за талию. Мама увернулась.
«Хочу жить в нормальной стране. Хочу, чтобы у нашего сына была нормальная жизнь. Ты должна понять – ты же умница!»
«Я никуда не поеду».
Тут они вспомнили, что Лешка опаздывает в школу.
С того дня споры в их доме практически не утихали. Отец рвался ехать. Мама стояла на своем. Бабушка не вмешивалась.
А затем прозвучало страшное слово «развод». Лешка сначала не поверил собственным ушам. «Развод» – это было из чьей-то чужой, не их жизни. Разводиться могли родители одноклассницы Гольдмана Светки Бурковой. Или мамина знакомая тетя Ира. Или кто-то там в скучном взрослом кино.
Отец съехал из родительской спальни в гостиную на диван. А Лешку переселили к маме. Почему-то этот факт подействовал тогда на него особенно сильно. Мама, ложась вечером спать, заворачивалась с головой в одеяло, словно в доме было ужасающе холодно, хотя батареи жарили вовсю, да и за окном вступала в свои законные права весна. Радостно пели ручьи. Однако в их доме, казалось, радости не осталось ни капли. Никто уже не шутил, не смеялся. Даже уроки у Лешки перестали проверять – учись как знаешь! Раньше он с ума бы сошел от счастья, а теперь отдал бы что угодно, лишь бы папа строго спросил: «А что у нас нынче по русскому? Опять двойка?» А мама, рассердившись, шлепнула кухонным полотенцем пониже спины.
Развелись родители в июле. Документы у папы с бабушкой были оформлены. Билеты куплены. Весь дом оказался уставлен коробками и чемоданами. Нет, вещи по большей части не везли с собой – багажа разрешалось взять совсем немного – их продавали. Будто Лешка с мамой уезжали тоже и ни в чем уже не нуждались в этой жизни.
Мама не спорила. Ходила по дому с бледными, ненакрашенными губами, по-прежнему готовила обед на всю семью.
Оставался нерешенным вопрос с квартирой (деньги там, в земле обетованной, хотя бы на первых порах требовались – и немалые). Но в конце концов разобрались и с ним. В доме все чаще стал появляться некий дальний родственник – семиюродный кузен на киселе – некий Лёлик с длинной еврейской фамилией, которую Гольдман в тогдашние свои годы попросту не сумел бы воспроизвести и впоследствии звал его ехидно: «Лелик Кацнельбоген», – с интонациями незабвенного Глеба Жеглова. Мама даже не пыталась его поправлять.
Лёлик был ушлый тип с кучей не менее ушлых знакомых. Поскольку без затей продать роскошную «трешку» в центре города не позволяло законодательство, Лёлик предложил многоходовую комбинацию: сначала он прописал к себе в крохотную «хрущобу» Лешку и маму, а потом Гольдманы оформили ему прописку в ампирной «сталинке» на проспекте Ленина – на правах дальнего родственника. Причем, что характерно, в паспортных столах во время этих откровенных махинаций никто и не пикнул.
Откуда Лёлик взял деньги на их явно недешевую квартиру, так и осталось загадкой. Впрочем, мама вспоминала, что, кажется, он работал зубным врачом. (Или зубным техником?)
Гольдману было все равно. На фоне того, что происходило с семьей, странный родственный обмен, низвергнувший их с жилищного Олимпа почти что в бездну Тартара (так в ту пору казалось – квартира Лёлика пребывала в довольно запущенном состоянии), как-то даже не слишком дергал нервы. Гораздо сильнее потрясал тот простой факт, что и самой семьи – такой любящей и дружной – отныне не существовало.
Перед разводом папа вел с Лешкой бесконечные проникновенные беседы, убеждал, что надо ехать с ним и с бабушкой, а «мама не пропадет». Иногда кричал и грохал кулаком по столу. «Так будет лучше для всех! Как ты не понимаешь?!» Но Лешка не понимал и потому каждый раз угрюмо отказывался. Наверное, он уже был чересчур взрослым, чтобы плакать и умолять отца остаться. И в чудеса давно не верил.