355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Minotavros » Дальними дорогами (СИ) » Текст книги (страница 20)
Дальними дорогами (СИ)
  • Текст добавлен: 25 октября 2019, 11:30

Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"


Автор книги: Minotavros


Жанры:

   

Слеш

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 40 страниц)

Юрка мялся под своим зонтом, вероятно, не решаясь предложить Гольдману разделить с ним не слишком-то надежное укрытие. И правильно! Гольдман нынче определенно не был готов ни к одной из допустимых между приличными людьми степеней близости.

– Я… хотел извиниться.

Опаньки! «Вот что внезапною назвать любовью можно!» – мысленно процитировал Гольдман из «Собаки на сене». Тут требовалось изобразить недоумение, невинно поинтересоваться: «За что?» – и еще некоторое время потоптаться по и без того, очевидно, пребывающей в довольно плачевном состоянии Юркиной совести, но он не стал. Что такого сказал тогда Блохин, чего Гольдман сам не повторил потом себе сто тысяч раз на протяжении этого одинокого звездного лета?

– Извинения приняты, Юр. Не бери в голову.

– Леша… – Гольдману показалось или на лице Юрки действительно отобразилась острая неуверенность? – Леша!

Гольдман смотрел, как шевелятся Юркины губы – прекрасные яркие губы, так замечательно умеющие улыбаться, и не находил в себе сил уйти, решительно захлопнув за спиной тяжелую подъездную дверь.

– Не позовешь в гости? Я бы чаю выпил…

Хитрец!

– Извини, Юр. Не сегодня. Я очень устал.

«Не сегодня. Никогда».

– Но ведь ты меня простил?

– Простил, – Гольдман обнял себя руками за плечи, стараясь скрыть так не вовремя охватившую его тело дрожь: не то от холода, не то от нервов, – но это ровно ничего не значит. Все закончилось, Юр, слышишь? Все закончилось.

– Это ты меня сейчас спасаешь или себя? – мрачно поинтересовался Юрка, прикусив от досады нижнюю губу.

– Себя, – пожал плечами Гольдман. Тяжелая сумка с вещами и тремя банками собственноручно сваренного на Эдькиной электроплитке малинового варенья постоянно норовила сползти вниз, к мокрому асфальту. – Одного я уже похоронил. Иди, Блохин, отдавай свой долг Родине.

– Все равно поступать уже поздно! – фыркнул Юрка. – Ушел поезд. Ту-ту!.. Можно я буду писать тебе письма?

– Можно. Почему бы и нет? Только… Ты там не пиши, чего не надо.

– Что я, дурак, что ли?! Просто… На проводы заглянешь?

– Нет. Зачем?

– Ну… всего тогда, да?

– Бывай, Юр. Удачи. И… не приходи сюда, пожалуйста.

– А когда вернусь?

Гольдман изобразил на лице некое подобие улыбки, хотя и подозревал, что до глаз эта дрянь так и не добралась. Следовало сказать: «Нет. Не хочу больше тебя видеть». Но…

– Возвращайся – там и поговорим.

Это было чертовски нелогично! Когда-то дед Коля, обучавший папу водить машину, с досадой выругался на привычку того без всякой нужды перестраиваться из ряда в ряд в поисках какого-то мифического дорожного преимущества: «Ну что ты как шлюха вихляешься: туда-сюда, туда-сюда!» Резкая фраза с загадочно-непонятным словом «шлюха» так потрясла замершего на заднем сиденье Лешку, что он запомнил ее на всю оставшуюся жизнь. Вот и теперь в голове всплыло ехидное: «Точно, как шлюха! Туда-сюда!» Ну и пусть. Это стало его личным тайным сговором с судьбой: такая странная форма первобытной магии. Как тогда, когда, отправляясь на экзамен, кладешь под пятку пятак, чтобы получить пять. Или сплевываешь через плечо, отводя беду. Или стараешься избегать черных кошек. Или, стоя на трамвайной остановке, торгуешься не ясно с кем: «Если сейчас придет тринадцатый трамвай – у меня все получится».

Если Юрка вернется живым и невредимым… Можно будет попытаться.

«Где тут требуется расписаться кровью?»

– Когда призыв?

– В ноябре.

– Удачи, Юр. Адрес тебе записать?

Юрка дернул уголком рта (Гольдман в очередной раз зачарованно подумал, какие у него красивые губы):

– Спасибо, у меня есть.

«Учитывая, сколько времени он таскался ко мне домой… Конечно, есть. Идиот!»

Они пожали друг другу руки – как настоящие мужики в каком-нибудь правильном советском кино. «Уходили комсомо-о-ольцы на гражданскую войну…» Ладонь Юрки, невзирая на дождь, была уверенной и теплой, пожалуй, даже обжигающе-горячей. Ладонь Гольдмана – холодной, противно-влажной и мелко дрожала.

– И что… это все? Так вот и закончится? – непривычно оказалось видеть Юрку настолько слабым и нерешительным. Хотя и сам Гольдман, наверное, был хорош…

– Возвращайся.

Он не добавил: «Я буду ждать». Чересчур уж все это смахивало на какой-нибудь слезливый фильм о любви, из тех, что в последние годы так часто смотрела мама. И не стоило к тому же давать Юрке надежду. Вдруг им повезет, и все… вот это… попросту исчезнет за два с лишним года, рассосется – словно бы и не было.

Гольдман развернулся и, стараясь ступать не слишком тяжело (на плечи давил груз куда больше веса оттягивавшей правое плечо спортивной сумки, пускай даже и с тремя литровыми банками малинового варенья), пошел прочь.

В спину прилетело с какой-то странной вопросительной интонацией:

– Пока?

Могучим усилием воли не позволив себе оглядываться и отвечать, Гольдман мотнул головой, показывая, что услышал, и ввалился в пахнущий кошками подъезд. Переполненный мучительным желанием вернуться, окликнуть, стиснуть в своей ладони горячие пальцы, на виду у всего двора прижаться губами к губам, захлебываясь поцелуями, шептать, подобно очень юной героине известного фильма: «Пусть будет так, как ты хочешь!» – он почти взлетел на свой третий этаж, с первой же попытки открыл дверь, не раздеваясь, как был: в мокрой от дождя одежде и грязных кроссовках – упал на диван, уткнувшись носом в подушку, отчаянно давя поднимающийся глубоко изнутри глухой вой. «Мамочка! Мамочка-мамочка-мамочка! Как же я устал! Я не-мо-гу! Не-мо-гу! Мамочка…» Слезы, которые он запретил себе, пожалуй, лет сто тому назад, впитывались в потертую ворсистую ткань и не приносили облегчения. Сколько длилась эта отвратительная и с любой точки зрения непристойная истерика, он не знал. Когда сил совсем не осталось, а диванная подушка оказалась вся перемазана слезами и соплями, откуда-то из позабытого далека пришел Вадим, сел на самый краешек (пружины чуть скрипнули) и сказал: «Ну что ты, Лешенька! Перемелется – мука будет. Спи». Гольдман отрицательно помотал головой и потянулся губами к ласковой ладони, да так и уснул на полпути.

Если бы в тот момент он нашел в себе силы подойти к окну, то увидел бы Юрку, который сидел на краю песочницы под красным ржавым грибком и, запрокинув лицо к стремительно темнеющему небу, зачем-то ловил высунутым языком тяжелые капли совершенно разошедшегося дождя.

*

В новый учебный год Гольдман погрузился с головой, словно сумасшедший маньяк-трудоголик. К тому же ему подфартило: начальство сочло, что после Блохина он может сладить с коллективом любой степени невменяемости, и всучило наиболее сложный класс из только что покинувших начальную школу – пятый «Б». (Везло же Гольдману на эту самую «Б»!) За прошедшие четыре года «началки» у них сменилось четыре учителя, и дети – то ли в знак протеста, то ли просто в целях выживаемости – отрастили в себе такое агрессивное отношение к внешнему миру, что оставалось лишь диву даваться. И это он Юрку когда-то считал серьезной проблемой?! П-фы!

Первая четверть просвистела, как гражданская война: в огне, в чаду и в бреду. На подушечке среднего пальца правой руки даже образовалась твердая мозоль от постоянного верчения телефонного диска – никогда еще Гольдман так часто не общался с родителями собственных подопечных. Времени не хватало не только на то, чтобы страдать, но порой и на то, чтобы спать. Во всяком случае, Гольдман изо всех сил стремился думать именно так – позитивно. И кстати, момент, когда Юрку должны были уже забрать в армию, он тоже почти пропустил: Сашок Иванов, обычный русский парень десяти с половиной лет, исхитрился метко брошенным камнем разбить окно в кабинете – не больше и не меньше – самой Ираиды, а его классный руководитель, Алексей Евгеньевич Гольдман, традиционно очутился в этой истории крайним. За разборками, вызовами «на ковер», беседой с заламывающей руки интеллигентнейшей матушкой беспокойного Сашка и прочими немудреными радостями жизни он уже начал забывать, какой нынче день, месяц и год, когда в ночи раздался телефонный звонок. В трубке долго и выразительно молчали, и замерший возле своего красного пластикового аппарата Гольдман отчетливо чувствовал, как в такт далекому, практически неслышному дыханию пульсирует сердце у него на губах. Это оказалось чертовски странным ощущением – чувствовать на губах собственное сердце. Или все-таки чужое?

– Юра?

Он был вполне готов к тому, что звонивший бросит трубку. Иначе какой вообще смысл звонить и молчать? Но, как выяснилось, ему удалось снова недооценить Блохина.

– Здравствуйте, Алексей Евгеньич. А нас завтра забирают. Вы придете к военкомату меня проводить? В десять утра. Это совсем рядом с вами.

– Два квартала, – кивнул коридорной стене Гольдман. – Нет, не приду.

– Хорошо, – согласился Юрка. – Тогда ждите писем, – и повесил трубку.

Вот такой разговор.

«Ждите писем».

Естественно, у райвоенкомата Гольдман очутился в половине десятого. Проклиная свежевыпавший снег, на котором все было видно с отрезвляющей резкостью, и сиреневые кусты, совершенно лишившиеся к зиме листьев, он спрятался через дорогу от места сбора – за несерьезной, насквозь просвечивающей оградой детского сада: уселся на металлическую карусель, притворившись, что он – одна из деталей здешнего декора: не то деревянный гном, оставшийся без своей Белоснежки, не то гипсовый пионер, позабывший где-то горн. Сначала вздрагивал от любого, даже самого мимолетного взгляда в его сторону, а потом понял: да всем на него глубоко плевать! Там, возле грязно-зеленого двухэтажного здания военкомата, сгрудились призывники, их родители, девушки, разумеется, с радикально непокрытыми головами («Тоже мне, подруги менингита!»), куча друзей допризывного возраста, снующие в этой толпе с видом озабоченных фокстерьеров ответственные за процедуру военные чины, какие-то дети –скорее всего, младшие братья и сестры... Кто-то нервно смеялся, пытаясь изобразить беспечность, кто-то терзал неизменную в подобных случаях гитару:

Не плачь, девчо-о-онка! Пройдут дожди.

Солдат верне-е-ется, ты только жди!..

Привычно царапнуло: когда провожали Вадьку, пели ее же. Вот ведь… классика! В толпе мелькнула до боли знакомая белая грива. Неужто Елена Прекрасная, Снежная королева – собственной персоной? С чего бы вдруг? Юрку Гольдман заметил не сразу – так погрузился в мрачные мысли. Но когда наконец разглядел… Рядом с эффектной бывшей (или уже снова нынешней?) девушкой Блохин смотрелся вполне… достойно. Стоял в своей поношенной куртке, закинув на плечо потрепанный туристский рюкзак, снисходительно слушал то, что говорила ему Лена, поглаживал по спине прижавшуюся к нему маленькую женщину. «Мама», – опознал Гольдман. Блохинского отца в округе не наблюдалось – похоже, у него нашлись более важные дела, чем проводы в армию единственного сына. «Должно быть, пьет на радостях».

Ощущения были, словно от сердца отрезают солидный такой кусок. Да чего там мелочиться-то – половину! От этой боли не имело смысла пытаться отделаться при помощи нитроглицерина – совершенно без толку! «Почему я не там? Не возле него? И как бы объяснил? «Здравствуйте, я пришел проводить в армию своего бывшего ученика?» – «А вы всех своих бывших учеников провожаете, Алексей Евгеньевич?» – «Нет, только самых любимых».

– Юрка! – вероятно, это он сказал вслух. Но какая, в сущности, разница? Все равно никто его не слышал и вообще не смотрел в его сторону.

Подогнали автобусы – старые неказистые развалюшки. «На вокзал, – сообразил Гольдман. – Ну вот и все». Мужик в форме, скорее всего, военком, зычным голосом привычно рявкнул: «По машинам!» Все кинулись обниматься, прощаться, в воздухе разлился плач. «Как на войну провожают», – скривился Гольдман. Ему было страшно. Один раз он уже провожал… на войну. «Юрка!»

Тот точно услышал: небрежным движением стряхнул повисшую на шее Ленку, отстранил маму и, развернувшись, поймал глазами взгляд Гольдмана. «Их взгляды сцепились, как два уличных кота…» – кажется, он читал это в какой-то книжке. Их взгляды сцепились. Даже не так: они спаялись в единое целое – в самый прочный на свете провод, предназначенный для наведения связи в военно-полевых условиях. (Гольдман ничего не понимал в проводах.)

«Пришел».

«Прости».

«Пришел!»

«Юра…»

«Я…»

– Чего ждем?! По машинам!!!

Юрка моргнул – и связь оборвалась. Он чмокнул куда-то в ухо всхлипывающую (эта-то чего?) Лену, крепко обнял мать и решительно зашагал к автобусу. Пробрался на заднее сиденье, отодвинул кого-то от окна, прилип к стеклу носом (тот стал выглядеть белым и сплюснутым).

«Ты все еще здесь?»

«Куда же я денусь!»

«Может, и платочком помашешь?»

Гольдман с невозмутимым видом вытащил из кармана слегка замурзанный клетчатый платок и приготовился махать. Юрка вздернул бровь. Гольдман кивнул.

Автобусы тронулись.

«Я вернусь».

«Возвращайся».

На короткий миг показалось, будто Юрка прикоснулся губами к стеклу. Какая детсадовская глупость! Показалось. Конечно, показалось. Стекло-то – грязное.

Гольдман подождал, когда разойдется народ, пару раз крутанулся на скрипучей карусели и только тогда почувствовал, что насквозь продрог. Впрочем, это все было совсем не страшно, учитывая, что им все-таки довелось проститься. В крайнем случае уйдет к чертям собачьим на больничный – и наконец-то как следует выспится.

Добравшись до дома, он налил себе горячего чаю с мятой и приготовился ждать.

====== Глава 19 ======

«Я опять посылаю письмо и тихонько

целую страницы.

Не сердитесь за грустный конец и за слов моих

горестных хмель…»

Александр Вертинский

*

Тот, кто сказал, что время лечит, совершенно очевидно не был знаком с Лешкой Гольдманом и его потрясающей верностью – даже собственным ошибкам. Это ведь только казалось, будто Юрка уехал не пойми куда, а в действительности Гольдман его попросту никуда не отпустил: удержал при себе, словно какой-нибудь Кощей, спрятавший украденную красну девицу в мрачном подземном царстве. И пусть сравнение Блохина с красной девицей выглядело вполне бредово, в остальном все подходило один в один. И дело было вовсе не в письмах, которые Юрка, как и обещал, слал с завидным упорством – приблизительно раз в две-три недели. Дело было именно в Гольдмане, в его неумении отпускать.

Вот вроде бы: загрузи себя по уши работой, подними все старые связи – и занырни с головой в общение, попытайся хоть как-то обустроить отсутствующую личную жизнь. (Даже если вероятность практически стремится к нулю – хотя бы попытайся!) Ну уж нет! Это не про нас. Хотя, конечно, по части работы он справился отменно, да и судьба, что называется, помогла: возникла парочка дальних знакомых с просьбой о репетиторстве для поступления в вузы другим дальним знакомым. Детки попались серьезные и с мозгами, но физика у Гольдмана никогда не являлась главной в системе приоритетов, хоть он и исхитрялся ее уже много лет преподавать, так что пришлось самому обложиться книгами и начать тщательно готовиться к каждому следующему занятию. Не давало покоя классное руководство: ученики продолжали испытывать на прочность гольдмановские нервы, а администрация то и дело ставила задачи позаковыристей. Кроме того, поползли упорные слухи, что директриса собирается на давно заслуженный отдых, а новой кандидатуры пока еще не озвучили. Кто говорил шепотом, что пришлют чуть ли не из Москвы («в деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!»), кто настаивал на версии взращенного в родном коллективе кандидата. Тем более что выбирать начальство нынче входило в моду. На переменах в учительской бушевали нешуточные страсти, и Гольдман старался появляться там как можно реже.

Сидел себе в подсобке, изображая дракона в пещере, проверял тетрадки, сочинял письма к Юрке.

Подсобка, кстати, тоже была местом довольно опасным (а где вы видели безопасную пещеру дракона?): там обитали призраки. А еще там существовала прямо-таки настоящая временная петля: стоило закрыть глаза – и опускались на плечи летние сумерки, с легким скрипом открывалась дверь, пропуская высокую гибкую фигуру в нелепом парадном костюме. Тот-давний-Юрка шел через все помещение к прислонившемуся к подоконнику тому-Гольдману, сгребал его в объятия, решительно прижимался губами к неуступчивому рту, завоевывая, лаская, принуждая сдаться. И тот-Гольдман сдавался, приникал, непристойно стонал в горячие губы, раздвигал колени, приглашая… К чему? Куда? Все равно у них ничегошеньки бы не вышло. Но в реальности сегодняшнему-Гольдману вполне хватало этих, с позволения сказать, «видений», чтобы снова ощутить и то потрясение, и то счастье, и тот сумасшедший жар. И отчаяние, когда, вынырнув, понимаешь: «Дальше – тишина». Хорошо было Гамлету, принцу датскому! Умер себе – и никаких гвоздей! Никаких проклятых воспоминаний, рассыпанных, точно раскаленные гвозди, где-то внутри, под черепом – не вынуть. Разве какой добрый человек предложит сделать трепанацию – хотя бы даже подпольно, в гараже. А что? Иногда Гольдману казалось: он бы согласился.

Но потом…

Потом приходило очередное письмо, и Гольдман чувствовал себя собакой, после долгой слякотной осени выбежавшей во двор на легший плотным, нетающим слоем первый «взаправдашний» зимний снег: хотелось упасть, кататься, купаться в чистоте и свежести, полуприкрыв глаза от счастья, наслаждаться запахом, тереться щекой, дрыгать от восторга в воздухе всеми четырьмя конечностями. И можно было наконец позволить себе острое, почти эротическое удовольствие сначала пристально разглядывать, изучать конверт (простой, без марки, в обратном адресе указано – хвала звездным богам! – «Таджикская ССР»), улыбаясь, смотреть на собственный адрес, старательно выведенный бисерным Юркиным почерком, затем аккуратно вскрывать (для этой цели Гольдман использовал с незапамятных времен хранящийся в хозяйстве, привезенный еще дедом Колей с фронта нож для разрезания бумаги), пробегать глазами по строчкам, коих никогда не оказывалось слишком много, мысленно облизывать подпись: «Ваш Юрий Блохин», возвращаться к тексту снова и снова, пока не выучится наизусть, не впечатается прямо под корку, со всеми почеркушками, неровностями и прочими, ничего не значащими для постороннего наблюдателя пустяками. На ночь он убирал письмо под подушку, а утром, страшно стыдясь своей сентиментальности, перекладывал его в обтянутый кожей молодого дерматина черный дипломат, с которым ходил на работу.

Письма Юрка писал смешные. Сразу ощущалась жгучая нелюбовь к жанру школьных сочинений: не умел Блохин расписывать детали и коллекционировать жизненные мелочи. Гольдман так и представлял его кривую ухмылку: «А чего тут особо рассусоливать? И так все ясно».

«Здравствуйте, Алексей Евгеньевич! Вот мы и добрались. Ехали поездом – довольно весело. Нас привезли на распределительный пункт. Видели бы Вы эти казармы! Там бы Ваш любимый «Пикник на обочине» снимать. Почувствовали себя сталкерами. Потом забрали нас оттуда – и на самолет. Летели долго. У меня все хорошо. Пацаны здесь нормальные. Проблем не будет. А как там у Вас? Ваш Юрий Блохин». Это было из учебки. Чему их там учили, понятное дело, Юрка не сообщал. Да и смог бы, если бы даже захотел?

Про место, где оказался после, Юрка тоже не выдал никаких подробностей. «Таджикская ССР» – и всё. Однозначно, граница. Гольдман старался особенно не додумывать. И так на последней плановой «отлежке» в кардиологии, куда он, как честный гражданин, блюдущий свое здоровье, укладывался на профилактику два раза в год: осенью и весной – добрый доктор Лев Ауэрбах озабоченно произнес:

– Что-то не нравится мне ваш клапан, молодой человек. Не бережете сердечко, абсолютно не бережете!

И Гольдман уверял, что бережет, изо всех сил бережет! Только… Жизнь, как однажды заметил невоздержанный на язык Юрка, – подлая сука, и никуда нам не деться от этого очевидного факта.

«Завидую вам: у вас там, наверное, правильная зима со снегом. Я бы на лыжах пробежался. А помните каток? – (Еще бы! Гольдману до сих пор иногда по ночам снилось, как они летят… летят… летят…) – Здесь такого нет. Даже обидно! Вроде и зима, а вроде и нет. Зато солнца много. Представляете, исхитрился в декабре сгореть! Рассказать кому – засмеют! Привыкать тяжело, но я упрямый. Единственно, по маме скучаю. И по… Ну… Вы знаете. Ваш Юрий Блохин».

«Ваш»! Поверить в это было… страшновато. Попросту совершенно невозможно.

Прочитав то письмо, кстати, Гольдман осознал, что беречь сердце ни хрена не получается. Тепло там! И снега нет. А если все-таки потом – в Афган? Это ведь совсем рядом.

Тогда он в первый раз сорвался к Лизке. И то – давно было пора! А тут – Новый год, семейные ценности, колокола. После того как всем Союзом внезапно с благословения государства с большой помпой отпраздновали тысячелетие крещения Руси, веровать стало неожиданно модно и вроде как безопасно. Народ вспомнил про существование такого старорежимного праздника, как Рождество. (Правда, в церковь все же в святую ночь идти решались немногие, но столы уже накрывали весьма пышные. А что? Католическое Рождество, Новый год, наше Рождество, Старый Новый год… Кто празднику рад и у кого печень здоровая… Еще бы и не работать!)

Гольдман договорился с начальством, прихватил на всякий пожарный парочку дней без содержания, взял билеты на самолет. В последний момент спохватился про подарки… и ничего не придумал. Купил только мелкому коробку металлического конструктора – сам сильно уважал в детстве. Вдруг у них там в Грузии подобного нет? А что не по возрасту – так не страшно! Подрастет.

В аэропорту Тбилиси его встретил мрачный Алекс. Оказывается, маленький Тимка (так домашние именовали Тимура) аккурат накануне исхитрился заболеть ветрянкой, да еще и в достаточно тяжелой форме. Лизавета потеряла покой и сон. Алекс ничем не мог помочь – на работе случился аврал. (Вернувшись на землю отцов, Чинати-старший по-прежнему вкалывал на «скорой» и, так как зарплата была довольно хилой, хватался за любые дежурства или дополнительные смены.)

– Ты не переживай! – утешил его Гольдман. – Ветрянкой я болел, детей не боюсь, Лизке подсоблю.

Алекс вздохнул, устало потер лоб. Гольдман впервые разглядел у него на лице еще почти незаметную сеточку морщин. Вроде раньше их не было? Или это у него наблюдательность хромала?

– Ты прости, что я вот так все на тебя вывалил. Просто… Не получится развлекательной программы – хоть и праздник, сам понимаешь. Мама все рвется помогать, но она ветрянкой не болела, а в ее возрасте эта гадость…

Гольдман осторожно придержал его за рукав дубленки.

– Не суетись, слышишь? Я вообще никогда Новый год не отмечаю – спроси вон у Лисы. А приехал с подругой пообщаться, на сына вашего посмотреть. Так что вполне могу обойтись без бурных ликований и пышных застолий.

– Э, нет! – усмехнулся Алекс, и улыбка как-то враз осветила его измученное лицо, вновь превратив в того роскошного мужика, что когда-то пел у Гольдмана на кухне про утиную охоту. – Без застолий – никак. Супруга – представляешь? – прониклась национальным духом. Так что готовься!

Уже через пару часов Гольдман с грустью думал, что к подобному подготовиться абсолютно невозможно, и домой через три дня его будут не провожать, а незамысловато катить, как большой упругий шар.

– Лешка! – когда подруга с громким воплем (видимо, младенец не спал) повисла на гольдмановской шее, тот вспомнил заветное: «Гармония мира не знает границ…» Как же он, оказывается, соскучился!

Выглядела Лизавета плохо. Впрочем, так и полагалось выглядеть матери, у которой серьезно болеет ребенок. Бледная, синяки под глазами – на пол-лица, косметики – ноль, волосы забраны на затылке в какой-то кукиш и заткнуты простым карандашом – на манер японских шпилек. Но Лизкины губы были по-прежнему мягкими, а объятия – крепкими почти до боли, и Гольдман понял, что наконец-то, судя по всему, и впрямь дома.

– Лешка! – выдохнула ему в ухо совершенно счастливая Лиса. – Давай быстрее, борщ стынет.

Осталось неясным, почему из всех роскошеств знаменитой грузинской кухни его встречал украинский борщ, но сопротивляться Гольдман не стал. Варила подруга этот самый борщ прямо-таки божественно! Может, именно потому и остановилась на нем сейчас: не забыла, как урчал Лешка, практически ныряя носом в тарелку, еще там, в их в городе.

– Лиса ты моя, Лисонька! Кажется, с твоего отъезда так вкусно не ел.

– Да ты, Лешик, похоже, вообще без меня там не ел, – покачала та головой, выставляя на стол глубокое керамическое блюдо с сациви. – Выглядишь словно выходец с того света. Скоро сможешь за шваброй прятаться – никто не найдет.

– Да ладно, – отмахнулся, жуя и млея от наслаждения, Гольдман. – Я не тощий, я изящный.

В ушах все еще ровно гудело, будто совсем рядом вспарывали воздух самолетные двигатели.

Принесли знакомиться мелкого. Покрытый зелеными пятнышками, точно какой-нибудь веселенький ситчик в частый горох, ребенок смотрел на Гольдмана темными восточными глазами и недовольно сопел, не иначе как собираясь разреветься.

– Не делай этого! – строго сказал ему втайне всерьез опасавшийся маленьких детей Гольдман и состроил рожу, сведя зрачки к переносице и старательно сморщив лицо. В глазах крохи проступил интерес.

– Лешка! Ты его пугаешь! – возмутилась Лизавета.

– Еще чего! Джигиты мартышек не боятся! – отозвался Гольдман.

И впрямь: Тимур явно раздумал плакать и даже вполне бойко попытался ухватить незнакомого дядьку за нос. Гольдман пожертвовал носом и позволил себе с облегчением выдохнуть через рот. Стыковка состоялась.

– Вы его хоть сфотографировали на память таким… пятнистым?

– А как же! Сумасшедший папаша надысь полчаса вокруг с фотоаппаратом скакал. Лучше бы полы к празднику помыл, честное слово!

После ужина перебрались на расправленный в гостиной диван. Тоже покормленный и потому пришедший совсем уж в благостное настроение Тимур, у которого нынче, видимо, в честь прибытия высокого гостя в первый раз с начала болезни не поднялась к вечеру температура, развлекался с разноцветными пластмассовыми погремушками и еще какой-то гремящей и пищащей ерундой, а Гольдман болтал ни о чем с Лизкой, тихонько вязавшей что-то крючком из толстой голубой шерсти. Всем все равно было понятно, что самые разговоры начнутся ночью, когда Чинати (старший и младший) будут уложены спать, а Лиса напечет к чаю свои бесподобные оладики, ибо без означенных оладиков какие же могут быть ночные посиделки?! Кстати, Гольдман пребывал в некотором обалдении от вида подруги с младенцем на руках. Вот с кого бы всяких там мадонн писать! Кто бы подумал, что Лизка – сильная, самостоятельная и довольно ершистая – может стать настолько мягкой и невыразимо женственной! Повезло Алексу!

Непрошенной вползла в голову грустная мысль: «А у меня такого никогда не будет. Ни жены, ни ребенка». И следом за ней – вторая: «Ни Юрки. Максимум – рыбок заведу. Потому что при моем образе жизни даже кот подохнет от тоски и одиночества. Старый педик с рыбками».

Он вообще в последнее время все чаще ощущал себя старым. Не календарными годами (тут, как подсказывал разум, все по-прежнему оставалось в полном ажуре), а какой-то пустотой внутри. Ничего. Никого. Словно вместе с ушедшим в армию Юркой исчезла куда-то радость. Требовалось буквально заставлять себя по утрам вставать с постели, умываться, завтракать, тащиться на работу. Там кое-как удавалось забыться: наваливавшиеся со страшной силой дела (по самую маковку!) и куча чужих проблем, решать которые следовало «срочно-срочно-еще-вчера», не давали киснуть и совсем уж скатываться в черную депрессию. Но вот потом… Тишина дома давила, мешая дышать, молчащий телефон хотелось разбить о стену. Гольдман садился у телевизора – что бы там ни шло – и тупо пялился в экран. Но и тут настигало неизбежное – воспоминания. «Вот это мы смотрели с Юркой». «Этот фильм Юрка не любит». «А этот ему бы понравился». «Взгляд» и вовсе включать боялся. Особенно, когда БГ спел из Вертинского:

Я не знаю, зачем и кому это нужно,

Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,

Только так беспощадно, так зло и ненужно

Опустили их в Вечный Покой…

Тогда он подумал, что опять придется вызывать «скорую». Обошлось. Отпустило. Ночью приходил Вадька, сидел на краешке дивана, держал за руку ледяными пальцами, улыбался молча. Хороший был сон. Юрка во сне не навещал, и Гольдман суеверно радовался этому обстоятельству. Не слишком-то жаловали живые его сны.

«Здравствуйте, Алексей Евгеньевич!

Вот и к нам пришла зима. Откуда-то дуют студёные ветра, и мы постоянно мерзнем. Снега по-прежнему нет. И солнце, очень много солнца. Реки здесь быстрые и, ясное дело, не замерзают. И холодные – всегда. Парни говорят, они в них летом купаются. Но я, конечно, не буду. Что я, дурак? (Зачеркнуто.) А может, и буду, ужасно по воде соскучился. Бассейна тут поблизости не водится. Чувствую себя рыбой, выброшенной на берег – жабры пересыхают. Соскучился. Да, вы правильно все поняли. Горы я не люблю, они здесь какие-то ненастоящие – из песка.

Ваш Юрий Блохин».

«Соскучился…» Гольдману нравилось думать, что он все понял правильно. И одновременно было страшно поверить, а потом – понять, что в очередной раз ошибся.

– О чем мечтаешь, Лешик? – Лизавета наклонилась, заглянула в глаза, убрала с гольдмановского лба прядку волос. – И оброс – скоро косички можно будет плести. А еще педагог! Воспитатель юношества! Всем ребятам… этот… пример. Свести тебя, что ли, в парикмахерскую?

– Лиса, умерь свой материнский инстинкт, – ухмыльнулся Гольдман, выныривая из собственных невеселых (как и всегда, по правде сказать, в последнее время) мыслей. – Алекса вон води куда хочешь. А я и сам до парикмахерской доберусь. Дома!.. – добавил он многозначительно, заметив хищное выражение лица любимой подруги.

Оставалось надеяться, что его услышали. Да и в праздники, поди, никакая парикмахерская не работает. Если бы так же легко удалось избежать и ночного разговора по душам! Но не тут-то было.

К десяти, пережив сложный процесс кормления, купания, гигиенических процедур и укладывания младенца, Гольдман оказался на кухне наедине с невероятно серьезно настроенной Лизаветой. Даже сногсшибательный запах горячих оладиков и щедрая миска яблочного джема к ним не смогли сбить Лису со следа. А он уже и забыл, насколько упертой та может быть!

– Ну, рассказывай, что у тебя творится в личной жизни…

И Гольдман рассказал. Все как есть. А чего скрывать-то? «Снявши голову – по волосам не плачут».

И про Юрку. Какой он… необыкновенный. Какой сильный, мужественный, яркий. Кажется, хвалебные песни такого рода в древности именовались одами. И плавает потрясающе, да. Чемпион. И красивый. Или нет? Все равно красивый. И на «Сирано» они вместе ходили. И…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю