Текст книги "Дальними дорогами (СИ)"
Автор книги: Minotavros
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)
В зале царил полумрак. Свет был выключен, чтобы не мешать танцующим, а по головам, словно на какой-нибудь иностранной дискотеке, медленно скользили, изредка скрещиваясь, лучи двух прожекторов, несомненно, еще совсем недавно освещавших сцену во всем ее пиратском великолепии. Даже при том, что преподавательское сердце многозначительная тьма не очень-то радовала, Гольдман не мог не оценить красоту замысла. «Темнота – друг молодежи», да?
На смену зажигательному диско пришел томный французский шансон. Джо Дассен пел «Если б не было тебя…», и в полутьме распадались и вновь создавались пары. Часть девчонок отправилась безнадежно подпирать стенку. Часть парней с загадочным видом просочилась мимо Гольдмана куда-то в недра затаившейся ночной школы.
– Крутят тут всякое… старьмо! – нарочито громко проворчал Толик Поклонский, покидая спортзал в неизвестном (а вообще-то, известном) направлении.
Гольдман пожал плечами. Ему нравился французский шансон, несмотря на его «моральную устарелость». У Вадьки, помнится, была большая пластинка «Поет Джо Дассен» – они часто слушали ее вместе и, конечно, заслушали до состояния шорохов и хрипов. Вадька, в отличие от Гольдмана, изучавший в школе французский (чему Гольдман тайно завидовал), смеясь, переводил ему шепотом на ухо:
Если б не было тебя…
Скажи, для чего бы тогда жил я?
Чтоб бродить по свету без тебя
Без надежды и без сожаления.
Если б не было тебя,
Я пытался бы придумать любовь,
Как художник,
Который видит, как под его кистью
Рождаются цвета дня,
И не может опомниться…
Сейчас это было… далеко-далеко. Словно в иной жизни. Гольдман стоял в своем темном углу, напоминая себе Тень отца Гамлета, и пустыми глазами смотрел в зал, где замедлившийся в такт мелодии луч уже единственного прожектора, управляемого сидевшим на куче спортивных матов десятиклассником Славкой Метелкиным, вычерчивал свои загадочные линии. Потом Славку кто-то отвлек, притащив бутылку газировки (хотя Гольдман и сомневался, что в ней была именно газировка, а не те же благословенные «Три семерки» или, скажем, пивко), прожектор замер, выхватив из мрака несколько танцующих пар. В сущности, танцевали они так, как танцуют все обыкновенные подростки, обнявшись и неторопливо переступая ногами почти на одном месте. В медленном танце движение – вовсе не самое главное, не правда ли?
Особенно когда танцуют вот так, как эти двое: обняв друг друга, будто две волны, укутавшись друг в друга, как в снег, практически слипшись в единое целое. Ираида Александровна сказала бы, что это «без-нрав-ствен-но!». Да уж, никаким «пионерским расстоянием» здесь и не пахло. Гольдман на мгновение прикрыл глаза, стараясь вытеснить из памяти только что увиденную картинку: Юрка, обнимающий свою Снежную Королеву. Если бы Гольдман не знал точно, что Блохин не то что с французским – с английским не шибко дружит, то мог бы поклясться, что тот вышептывает куда-то под каскад завитых крупными локонами блондинистых волос:
Если б не было тебя,
Я был бы лишь еще одной точкой
В этом мире, который приходит и уходит.
Я чувствовал бы себя потерянным.
Ты была бы мне так нужна…
Однажды ему довелось услышать: «Словно кто-то прошелся по моей могиле». Теперь он достоверно знал, что именно имел в виду тот человек. На сердце легла стылая, нездешняя лапа, и стало больно дышать. Что ж так хреново-то, а? Дыши, Гольдман, дыши! Ну!
Юрка слегка отстранился от своей партнерши, под белой рубашкой напряглись сильные мышцы спины, на шее блеснуло серебряное боа мишуры. Широкие, совсем взрослые плечи, гибкая талия, длинные ноги, которые не портили даже выношенные школьные брюки – да, все так, а еще – трогательный ежик русых волос на затылке и абсолютно детское оттопыренное ухо.
Если б не было тебя,
Скажи, как бы тогда жил я?
Я мог бы делать вид, что это я,
Но я бы не был настоящим.
Если б не было тебя,
Я думаю, я бы тогда нашел ее,
Тайну жизни, ее смысл,
Просто для того, чтобы тебя создать
И на тебя смотреть…
Нельзя было смотреть, нельзя! И совершенно невозможно оторваться. Словно спиной почувствовав взгляд, Юрка на изгибе мелодии сделал два быстрых шага, завершая поворот, и оказался к Гольдману лицом. Странно, как все сложилось: из двух противоположных концов зала они глядели друг другу в глаза, точно так и задумывалось изначально. Не ими, глупыми людьми – мирозданием. На мгновение замерло все: музыка, время, даже сердце. Умом Гольдман понимал, что почти невидим среди теней. Иногда ум – довольно жалкое оправдание неверию.
Затем Юрка шевельнулся, оборвав контакт, что-то ответил Ленке; мигнул, уходя в сторону, прожектор; закончилась мелодия. Гольдман судорожно вдохнул тяжелый, пахнущий потом воздух зала. «Момент истины»? Так, кажется, принято говорить? В том, что это именно он, падла, не оставалось никаких сомнений. И как теперь?
Из динамиков радостно рвануло:
На недельку, до второго
Я уеду в Комарово…
Чувствуя, как где-то в горле колотится сердце, Гольдман выполз в прохладный сумеречный коридор. (Все лампы в нем были выключены, лишь где-то в районе гардероба горел свет.) Пожалуй, сейчас он бы согласился даже на «Три семерки». Или на что-нибудь покрепче. И черт с ними – с трудовой дисциплиной и с нравственным обликом советского педагога! Однако вот беда: никто ему не нальет. Что же делать-то, а?
Стараясь не поддаваться панике, Гольдман прошел по коридору, забрался с ногами на низкий подоконник и стал размеренно дышать, пытаясь разглядеть за сиянием городских огней ранние звезды. Иногда ему это удавалось.
– Алексей Евгеньич, вам плохо?
Да чтоб тебя! Чтоб тебя! Чтоб тебя! Ну прямо – хоть головой о стекло бейся! Блохина ему тут только для полного счастья не хватало! С гребаной заботой в голосе. Что ж ты, как пастушья овчарка, мальчик? Ничего не станется с твоей послушной овцой. Никуда она теперь от тебя не денется – уж поверь мне.
– Алексей Евгеньич!
– Все нормально, Юр. Просто устал. День был… суматошный.
Гольдман аж сам порадовался тому, насколько спокойно и нейтрально звучал его голос. Может, он и вправду все сам себе нафантазировал? Поддался на игру проклятых теней? И та дрожь – по позвоночнику, и горячий узел – в животе, – тоже привиделись? И сердце внезапно стало сбоить – на смену погоды? И Юркин взгляд – там, в конце – сплошное наваждение, глупый морок?
– Шли бы вы домой, Алексей Евгеньич.
Гольдман попытался взять себя в руки. Юрка не виноват. Никто не виноват, кроме одного, больного на всю голову извращенца. Ему удалось легкомысленно (он надеялся, что это выглядело именно легкомысленно) пожать плечами.
– Меня обязали следить за порядком. Если что… – он дернул уголком рта, припоминая цитату: – «Мой меч – твоя голова с плеч!»
В дверях спортзала показалась сияюще-снежная даже в сумраке коридора Петрова.
– Юрик! Ну где ты там потерялся?
– Сейчас, Лен. Погоди.
– Иди, Юр, – Гольдман сполз с подоконника, одернул пиджак, на ощупь поправил галстук. – Все будет нормально.
Никогда он еще, пожалуй, не изрекал настолько откровенной лжи. Но эта ложь касалась только его – и никого больше. Так что…
– Давайте я вам помогу? Пройдусь по школе, шугану, кого надо?
Можно было, разумеется, гордо отказаться. Порвать все связи. Уйти в туман без габаритов. Превратиться для Блохина просто в одного из преподов. Нет, не так: в подлое брехло, сперва предложившее помощь, а потом слинявшее в самом начале пути. Это оказалось бы, наверное, проще всего для Гольдмана. Можно было бы, кстати, даже перевестись в другую школу. Уехать в другой город. Подальше. Где не будет соблазна смотреть и слушать. Где ты научишься наконец не думать о том, о чем думать не имеешь права. Хороший выход. Правильный.
А что останется Юрке? То-то же.
– Спасибо, Юр, – сказал Гольдман. – Это было бы здорово. Давай так: на тебе – второй этаж. А я проверю первый. Третий и четвертый закрыты намертво. И постарайся не ввязываться в драки.
– Что я, не понимаю, Алексей Евгеньич?! – обиженно пробасил Блохин. – Сделаем в наилучшем виде.
Он с топотом рванул по коридору к своей ненаглядной Ленке, что-то пошептал ей, выслушал ответную тираду на повышенных тонах и вернулся обратно неспешным расслабленным шагом. Один.
– Рушу я твою личную жизнь? – не удержался от вопроса Гольдман.
– На корню, – усмехнулся Юрка.
– Так ты иди. Я сам.
– Алексей Евгеньич, чего вы? – рука Блохина каким-то легким дружеским жестом коснулась гольдмановского плеча. «Видел бы нас сейчас кто-нибудь из коллег!» – на грани паники и восторга подумал Гольдман. Рука исчезла, но ощущение тепла осталось, словно Юрка не плечо погладил, а сердце. – Ничего с ней не станется. Она вообще сегодня какая-то странная. Ревнует, что ли? Вот только… к кому?
Что там мама говорила про вещее женское сердце? Чувствует Елена Прекрасная, как кто-то внимательно смотрит на ее Париса? Да ну, ерунда все это. Просто подростковые игры в доминантность. Из серии: «Помни: я всегда могу сказать: «К ноге!» И ты побежишь». Однако вот Юрка… Он может и не побежать. Знает ли об этом неглупая девочка Лена Петрова? А ты? Откуда ты, Гольдман, так много знаешь про Блохина?
Он сообразил, что уже пару минут молчит, пристально разглядывая блохинское плечо, обтянутое белой рубашкой, и что Юрка терпеливейшим образом ждет, когда преподаватель наконец вынырнет из транса. Вот идиотизм-то какой! Гольдман, соберись!
– Э-э-э… пойдем? Что-то я и вправду слегка замедленно сегодня реагирую.
– Устали, – понимающе кивнул Юрка, старательно укорачивая шаги, чтобы двигаться параллельно с Гольдманом. – Концерт был… охуенный! Ой…
Гольдман от души расхохотался.
– Слушай, ну ты вконец оборзел, Блохин!
– Простите! Сорвалось, – мурлыкнул мерзавец, явно не чувствующий ни капли раскаяния. Гольдману даже показалось, что случайная оговорка ни черта не была случайной.
На этой оптимистической ноте они и расползлись по своим этажам.
Первый этаж порадовал Гольдмана тишиной и пустотой. Детки отплясывали на дискотеке. Преподаватели гоняли чаи (и не только) в столовой. Дураков нарываться под носом у учителей не оказалось. Правда, в пионерской комнате он обнаружил обжимавшуюся парочку десятиклассников, которые прыснули мимо него со скоростью вспугнутых гончей зайцев. Гольдман опознал весь прошлый год находившихся в контрах Иващенко и Белую, но прикапываться и читать морали не стал. Хотелось надеяться, что ничего серьезного эти дети сотворить еще не успели, судя по тому, что одежда у них пребывала в относительном порядке.
Стоя посреди пустой, темной и гулкой пионерской комнаты, он до боли отчетливо вспомнил, как давным-давно, в собственной комсомольской юности, уединялся в почти таком же бесполезном помещении с Вадькой – якобы для создания очередной стенгазеты. И какие у Вадима были нежные губы и горячие руки. И как их обоих прошибало током, стоило лишь соприкоснуться – хотя бы ладонями. А уж если не только ладонями… И как это было прекрасно, сказочно, волшебно – по-настоящему. Запретно и жутко. С четким пониманием: навсегда. Вместе – не разбить. Сказал бы ему кто-нибудь тогда, что это – явление временное, просто бушующие подростковые гормоны, – Гольдман бы не поверил. Ведь они точно знали, как называется происходящее между ними. И были убеждены, что вместе смогут все. Жаль только, у Судьбы на сей счет имелись совсем другие планы.
Ух, как же… накрыло. Чертов вечер! Чертовы воспоминания!
Гольдман устало потер ладонями лицо. Ладно, пора возвращаться – надзирать за танцующими. Сколько там еще осталось? Часы показывали половину седьмого. Слава богу, всего полчаса! «День простоять да ночь продержаться!» Ничего, Мальчиш-кибальчиш, продержишься! Интересно, а как дела у Юрки?
Юрка встретился ему уже около спортзала: подпирал плечами стенку и с довольным видом разглядывал костяшки пальцев. Слегка травмированные, кстати, о чью-то физиономию.
– Без конфликтов не обошлось? – сочувственно полюбопытствовал Гольдман, мучаясь запоздалыми угрызениями совести. Надо было пойти самому – с ним бы драться явно не стали. Впрочем, не похоже было, чтобы Юрка всерьез дрался: даже белая рубашка казалась такой же белой, а на шее по-прежнему болталось дурацкое боа из пышной серебристой мишуры.
– Да какие там конфликты, Алексей Евгеньич! – беспечно махнул поврежденной рукой Блохин. – Так, непонятливое чмо из мелких. Пришлось объяснить, что курение опасно для нашего здоровья. Ведь опасно же?
– Ужас! – согласился Гольдман. – Все мы помним о судьбе бедной лошади, убитой каплей никотина.
Юрка ухмыльнулся и, не говоря больше ни слова, отправился танцевать в зал, откуда сладкой волной вытекал тягучий, бархатный женский вокал.
Гольдман проделал несколько глубоких вдохов-выдохов и нырнул следом.
Не выплыть.
И не надо.
====== Глава 6 ======
«Хорошо в этой маленькой даче
Вечерами грустить о тебе…»
Александр Вертинский
*
Раньше, давным-давно, Гольдман обожал Новый год. И в детстве, когда все родные собирались за праздничным столом, а утром под елкой обнаруживалась гора подарков – на всех-всех-всех. И в подростковом возрасте, когда единственным Дедом Морозом их семьи являлась мама, покупавшая мандарины и грецкие орехи, заворачивавшая их в золотую и серебряную фольгу и развешивавшая на елке пополам с конфетами. (Коробку с чудесными, старинными, еще довоенными елочными игрушками исчезнувшие за горизонтом родственники увезли с собой – как память.) И особенно тогда, когда в жизни Гольдмана появился Вадька, рядом с которым все праздники становились по-настоящему волшебными.
Потом Вадима не стало – и Гольдман возненавидел Новый год. А потом умерла мама.
С тех пор каждые новогодние каникулы превращались для Гольдмана в испытание. И он готов был молиться на школьное начальство, которое, совершенно не снисходя к слезным жалобам дезориентированного праздниками педсостава, начиная с третьего января (а нынче так получилось, что с шестого – ох и зря!), взваливало на них дежурную гору бумажной рутины и прочей непролазной фигни. Оставался собственно Новый год – и это было самое сложное. Обычно Гольдман старался запереться дома, никуда не выходить, не включать телевизор, дабы не смотреть никаких «Голубых огоньков» или даже утренних фильмов обожаемого Марка Захарова. И, разумеется, никаких елок. Так… внеочередные выходные. Можно поваляться на диване с книжкой, провернуть генеральную уборку, поразгадывать кроссворды. Выспаться на год вперед. Лишь бы ни о чем не думать. Лишь бы ни о чем не вспоминать. И ни о чем не мечтать.
Гольдман давно уже не верил, что желания, накарябанные крохотными буквочками (вот, кстати, задача как раз для Блохина с его дурным почерком!) на обрывках салфеток и сожженные точнехонько под бой курантов, чтобы найти свой покой сначала в бокале с шампанским, а затем – в человеческом желудке, когда-нибудь да исполнятся. Не бывает этого. Выдумки. Романтические бредни. Сплошное мракобесие.
Мертвых не возвратят. Живым не помогут. Зря только желудок портить и шампанское переводить.
Последнее из желаний Гольдмана, написанных на обрывках бумажных салфеток, звучало так: «Чтобы Вадим вернулся». Вадим не вернулся.
Гольдман посмотрел на жалкие обремки отрывного календаря: каких-то два листочка. Календарь на новый, тысяча девятьсот восемьдесят седьмой, дожидался своего часа в тумбочке. Было в этом обряде что-то странно-обреченное: наблюдать, как худеет щетинка листков на стене, как умирает год. Отрывные календари любила мама. Иногда зачитывала оттуда какие-нибудь дурацкие анекдоты или пыталась готовить по тамошним рецептам. Получалось всегда плохо, но, по всей видимости, вносило в ее довольно рутинное существование элемент внезапности. А может, имелось что-то еще, чего Гольдман вообще тогда не мог понять в силу своего не слишком разумного возраста. При отце календарей в их доме совершенно точно не водилось. Папа не потерпел бы такого вопиющего мещанства. В конце концов, он был натурой творческой.
От отца в доме Гольдмана осталась гитара, и то потому, что мама категорически запретила выкидывать, как бы Лешка ни рвался искоренить это последнее напоминание о случившемся в их жизни катаклизме. А потом… потом рука не поднялась. Мама бы расстроилась, так ведь? Вот гитара и стояла в углу, обрастая ровным слоем пыли от одной генеральной уборки до другой. Гольдман часто задавался вопросом: почему папенька не взял с собой «верную подругу», как он ее называл, любовно оглаживая изгибы, покрытые глянцевым красным лаком? Бабуля Вера Моисеевна стукнула по столу сухоньким профессорским кулачком и велела не перегружать багаж? Просто отвлекся на предотъездную суету и забыл? Решил, что там купит новую – не чета прежней? Это были привычные мысли, и они уже давно не причиняли боли, всего лишь шли обыденным звуковым фоном, словно потрескивания на старой пластинке.
Гольдман как раз сухой тряпкой старательно стирал с «верной подруги» пыль, когда в дверь позвонили. Он никого не ждал – тем более сегодня, тридцатого декабря. Школа изрядно удачно закончилась нынче утром вместе с педсоветом – и до пятого спокойно могла обойтись без Гольдмана. Юрка с головой занырнул в каникулы. Лизка гуляла на работе. Остальные знали, что перед визитом имеет смысл звонить, ибо хозяина квартиры вполне может не оказаться дома. Неужели у соседки снизу в очередной раз засорилась раковина на кухне? Это будет… ладно (привет Блохину!), полная жопа. Гольдман не слишком любил изображать из себя тимуровца. Хотя порой и выпадало такое счастье. Он элементарно не умел говорить «нет».
Смиренно готовый склонить свою гордую, практически семитскую выю под тяжкое ярмо подневольного труда на благо ближнего, Гольдман потащился к двери, чтобы статуей пушкинского Командора замереть на пороге: за дверью стоял Юрка. И не один, а в компании порядком потрепанной авоськи, набитой рыжими мандаринами. Они восхитительно сияли в ячейках сетки и, казалось, освещали заплеванный подъезд сумасшедшим солнцем далекого Кавказа.
Ошарашенный Гольдман отступил в квартиру, жестом приглашая Юрку пройти. Тот вошел, как-то странно потоптался в прихожей, раздеваться не стал – быстро сунул Гольдману в руки сетку с мандаринами.
– Вот. Я… это… с Новым годом зашел поздравить. И вроде бы… подарок. Вы любите мандарины, Алексей Евгеньич?
Гольдману почудилось, что какой-то свихнувшийся Дед Мороз с разбегу приложил его по голове мешком, полным подарков. После всего, что он понял про себя вчера. После принятого сегодня с утра решения держаться подальше – то есть хотя бы на расстоянии вытянутой руки. После дурацких, мучительно счастливых снов… Нужно было непреклонно заявить, что на мандарины у него аллергия. С рождения. А он не смог. Проклятая авоська с рыжими плодами пахла детством и притягивала взгляд, точно самый мощный в мире магнит. Да и лучше так, чем пялиться на Юрку.
– Я люблю мандарины, – сквозь гул крови в ушах услышал он свой странный, будто надтреснутый голос. – Спасибо, Юр. А у меня для тебя ничего нет. Снегурочка застряла в пути.
Юрка облегченно хмыкнул. Боялся показаться чересчур навязчивым? Ожидал, что пошлют далеко-далеко, прямиком пешком в страну Мандаринию?
– Да мне ничего и не надо, Алексей Евгеньич. Я работал сегодня. Вот их и разгружал. И разрешили взять… два кило. Ну… в счет зарплаты. Один я Ленке отнес, а один… вот. Решил… праздник же… ну…
Это было не просто мило. Это было, честно сказать, чертовски трогательно.
– Чаю выпьешь со мной? В честь наступающего? Шампанское не предлагаю.
– Да ну его! Чего там хорошего, в этом шампанском? Газировка кусачая. Нет, спасибо. Я на минутку забежал – поздравить вот.
– Торопишься? – Гольдману на мгновение стало грустно, словно он уже и в самом деле мысленно наладился пить с Юркой чай на крохотной кухне вприкуску с «Подмосковным» батоном, щедро посыпанным сахаром.
– Ага! – Юрка улыбнулся тепло и искренне. – Мы с Ленкой в кино идем. На «Новых амазонок», – тут он почему-то покраснел. – Говорят, отпадная штука.
Гольдман про себя повспоминал, что ему известно о скандальном «отпадном» фильме (судя по отзывам: сиськи, много сисек и шуток ниже пояса, и при всем при том – тонкий польский юмор… м-да… недетский фильмец…), и осторожно полюбопытствовал:
– А вас пустят? Там же «детям до шестнадцати»?
– Ха! Попробовали бы не пустить! Нам-то как раз уже шестнадцать есть. При случае можем и паспортом в рожу ткнуть.
Это прозвучало так высокомерно-гордо, как звучит аккурат в том самом «почти взрослом» возрасте, когда шестнадцать кажутся солидным жизненным рубежом и чуть ли не персональной «нобелевкой».
– Миль пардон, сударь, – покаянно склонил голову Гольдман. – Привык общаться с детишками в школе. Страшно заблуждался. Прошу простить.
Юрка рассмеялся.
– Да что вы, Алексей Евгеньич! Все же понятно! По сравнению с вами…
Неприятно царапнуло: «по сравнению с вами». Сразу захотелось возопить: «Мне всего-то двадцать шесть!» Гольдман мысленно усмехнулся собственной глупости. Вот что бывает, когда крыша отправляется в дальний путь. Будешь, как старый опереточный ловелас, доказывать мальчишке, что ты еще весьма «ого-го»? «Иго-го». Как там, в любимом кино:
Видней мужская красота в морщинах
И в седине, и в седине. И се-е-е-ди-не!
Вместо этого он только восторженно сунул нос в авоську и блаженно, всеми легкими вдохнул запах Нового года. Вот так. И долой ненужные мысли.
– Спасибо, Юр, что зашел. Очень вовремя.
– Я думал зайти завтра. Но, во-первых, до завтра мои все сожрут. А во-вторых, вдруг вы куда-нибудь встречать уедете?
– Ну и правильно подумал, – кивнул Гольдман. – На завтра у меня грандиозные планы!
– С девушкой встречаете? – понятливо ухмыльнулся Юрка.
– С ней, – глазом не моргнув соврал Гольдман. – На дачу поедем, будем шашлыки жарить, на русской печке валяться, хороводы вокруг елки во дворе водить.
– Ну тогда… Счастливого Нового года?
– И тебе, Юр. Пусть все твои желания исполнятся.
Пожалуй, вот ради того, чтобы Юркины желания исполнились, Гольдман готов был снова писать на бумажных салфетках и глотать омерзительный на вкус серый пепел пополам с колючими пузырьками.
– И ваши, – сказал с порога Блохин.
Гольдман очень аккуратно закрыл дверь, а потом медленно стек по ней вниз, как последнее сокровище и единственный в мире спасательный круг прижимая к груди сетку с пахнущими праздником солнечными мандаринами.
*
К вечеру его так достали собственный душевный раздрай и пустая квартира, пропахшая чертовыми мандаринами, что он позвонил Лизавете.
– О, Лешечек ненаглядный! Какими судьбами?
Гольдман решил не огрызаться на от всего сердца ненавидимого «Лешечка», а вместо этого сдержанно спросил:
– Привет, Лиса! Как дела?
– Как сажа бела! – радостно отрапортовала подруга. – Жду наступления завтра, чтобы вдрызг нажраться. Повод, блин!
– Одна будешь нажираться? Или в теплой компании?
– Какие на фиг душевные теплые компании, Лешик? Кругом одни… дебилы. А ты?
– А у меня предложение. Встречное. – Молчание на том конце провода стало заинтересованным. – Давай махнем к тебе на дачу. Елку нарядим. Шашлыки пожарим.
А вот нефиг было врать так вдохновенно! Сам в результате проникся.
– Там холодно, Леш. С осени не топили.
Гольдман будто наяву видел, как Лизавета зябко кутается в свою любимую вязаную шаль. Несмотря на пышные «уютные» формы, подруга постоянно мерзла – что-то там с сосудами.
Но Гольдмана уже «несло»:
– А мы с утра приедем и протопим. У вас же там печка русская. И дрова дядя Петя всегда с осени в дом стаскивает. Так что возьмутся легко. А с мангалом я сам разберусь. Ну? Где твой здоровый дух авантюризма?
– В Ленинграде остался, – буркнула Лизавета. – И там же сдох от тоски.
– Лизка! – рявкнул Гольдман. – Отставить страдания! Давай диктуй список продуктов – я с утра за мясом на рынок сгоняю. Приедем – замаринуем, к ночи будет готово.
– Разве что в кефире… – несмело проблеяла Лизавета. – В нем точно – долго не надо.
Гольдман победно ухмыльнулся. «Война – фигня, главное – маневры!»
– Значит, куплю кефир. Мысли быстрее. Жду звонка.
Она перезвонила через полчаса. За что Гольдман среди прочего ценил боевую подругу, так это за пунктуальность. Он совершенно не терпел опоздания и опаздывающих.
Список оказался не слишком длинным и по делу. Гольдмана касались, по сути, только шашлыки и спиртное, остальное Лизка взяла на себя.
– Э-э-э… кстати! – в самом конце разговора вдруг спохватился Гольдман. – А тебя вообще завтра отпустят? День-то рабочий!
(И не у всех, к несчастью, есть такое понимающее начальство, как многоуважаемая Вера Павловна, которая на сегодняшнем педсовете, не дрогнув ни единой складкой лица, обозначила тридцать первое декабря «методическим днем» и велела как можно тщательнее работать с бумагами на дому и заниматься самообразованием.)
– Ха! – отозвалась Лизавета. – Тоже мне, проблема! Позвоню с утра Павлюку, скажу, что у меня месячные начались – не могу – умираю по правде.
– Лизка! – слегка оторопел от подобной степени откровенности Гольдман. Среди его знакомых было много знатоков и любителей разговорного русского языка, даже две совершенно невоздержанных в слововыражении филологини, но иногда Лизаветина привычка проговаривать вслух довольно интимные вещи продолжала по-прежнему шокировать. – Мы, конечно, с тобой – задушевные подруги и все такое, но не забывай, что по сути своей я все-таки мужчина.
– Тю-ю! – пропела, ничуть не смутившись, поганка. – Кончай трепыхаться на пустом месте, Лешик! У нас завтра две трети лаборатории будут от месячных страдать, включая самого Павлюка. После сегодняшней-то пьянки! Как полагаешь, чего это вдруг празднование Нового года устроили не в институте? Потому что там теперь – ни-зя-я-я! Ладно, я первая слиняла. Остобрыдли эти пьяные морды. И пьяные лапы, – добавила она, немного помолчав.
– Разве Павлюк – не мужчина? – уточнил несколько запутавшийся в Лизкиных построениях Гольдман.
– Мужик, – подтвердила Лизавета. – Поэтому назовет месячные «желудочным гриппом». Короче, Лешик, завтра в одиннадцать пятнадцать с Центрального вокзала идет электричка. Встретимся без пятнадцати под часами.
*
Тридцать первого декабря – день тяжелый. Даже если не требуется тащиться на работу. Зато сразу всплывает целая куча супер-неотложных дел, которые ни за что нельзя перенести хотя бы на одни сутки…
С утра Гольдман рванул на рынок. Был у него там один полезный человек – мясник Лёва Ильягуев, доставшийся по наследству от растворившихся во времени и пространстве еврейских родственников. «А мясо надо брать только у Лёвы, – говаривала бабушка Вера Моисеевна. – Другие, сволочи, надуют – и глазом не моргнут». Уже совсем седой, но оттого не менее колоритный, пересыпающий свою речь то армянскими, то еврейскими словечками Лёва обрадовался Гольдману как родному и вытащил из-под прилавка совершенно роскошный кусок вырезки.
– Держу для своих! Свежее – вчера бегало! С Новым годом, Лешечка! Мазлтов!
Гольдман, знавший на языке семитских предков всего два слова: «Мазлтов!» («Поздравляю!») и «Лэхаим!» («За жизнь!»), отозвался со всем почтением:
– И тебя, Лёва! – мясник почему-то ужасно обижался, когда к нему обращались на «вы»: «Что я – какой-нибудь зажравший поц, а не старый-добрый Лёва?!» – С Новым! Мазлтов!
Окрыленный удачей Гольдман ухватил на рынке у «гостей с юга» несколько пучков зелени, которую просто обожал, на обратном пути заскочил в «Гастроном» за кефиром и прочими необходимыми подробностями, порадовался, что мамаша Лёли Заленской из его любимого девятого «Б», свято почитавшая традицию выражать благодарность учителям в сугубо материальном эквиваленте, как раз накануне с заговорщицким видом всучила ему завернутую в три слоя газеты «Правда» бутылку шампанского. Гольдман, само собой, предпочел бы что-нибудь менее дамское, но разжиться перед праздником приличным вином было практически невозможно, так что пришлось довольствоваться малым. А еще – двумя бутылками «Столичной», которые он героически урвал в винном отделе. «Лизка, кажется, собиралась надраться? Ну вот. Под «Северное сияние» – самое оно!»
…Стылое нутро нежилого деревенского дома обволокло их леденящим душу холодом. После не слишком жаркой электрички и бодрой прогулки по честным минус двадцати хотелось тепла и уюта, а не борьбы не на жизнь, а на смерть с черным жерлом массивной русской печи. Минут десять понаблюдав за жалкими попытками Гольдмана разжечь в пасти этого чудовища огонь, Лизка констатировала, что он – «вопиющая бездарность», и велела идти вворачивать пробки и подключать холодильник.
– Чтобы в нем греться? – клацая зубами, поинтересовался Гольдман, за что был награжден непередаваемо высокомерным взглядом, сопровождаемым насмешливой игрой дивных собольих бровей.
Спустя пять минут Лизавета в очередной раз доказала, что «дело мастера боится»: в печке за железной заслонкой радостно потрескивал буйный огонь, на чугунине грелись два ведра воды – для готовки и уборки (воду Гольдман героически набрал из располагавшейся через дорогу колонки, едва не навернувшись от души на страшной даже на вид наледи), а холодильник «ЗИЛ», бодро урча, переваривал закинутые в него продукты.
Вообще-то, Гольдман не являлся ярым поклонником зимних выездов на природу. Ему была чужда романтика постоянно нуждающейся в подкормке деревенской печи и ледяного уличного сортира. Он определенно предпочитал теплые клозеты.
Но сегодня остаться дома означало бы оказаться наедине с самим собой, запахом мандаринов и собственными непутевыми мыслями. И чувством вины. Нет уж, лучше неотапливаемые удобства.
– Лешк, баню заводить? – решительная и раскрасневшаяся от возни у плиты Лизавета выглянула на улицу, где Гольдман старательно расчищал дорожку от дома до беседки с мангалом.
– Лиз, давай завтра. У нас и так – планов громадье. С баней мы с тобой точно до Нового года не дотянем. А вот завтра… выспимся, побездельничаем – и в баньку. Мы ведь здесь на два дня?
– А то! Можем даже на три, если захочешь. Или на четыре. Завтра у нас что? Четверг? И-и-и… эх! Первое, второе… суббота и воскресенье. Отдохнем по полной! Надеюсь, в субботу тебя не ждут подвиги на благо родной системы народного образования, бедный труженик педагогического фронта?
– Никак нет! Свободен, как рыба в полете!
Гольдман залихватски махнул лопатой, отправляя очередную порцию снега в высокий сугроб. Работы ему нынче было – непочатый край. И… четыре дня, да! И лучше всего – провести их, засунув голову в тот самый сугроб – для тотального охлаждения мозгов. А что? Алексей Гольдман – почетный страус урало-сибирского региона!
Когда дорожка оказалась прочищена, а снега покорены, Гольдман вернулся в дом, чтобы слегка подкрепить угасшие силы. Лизавета поставила перед ним самовар и целую тарелку бутербродов – с сыром и колбасой. Было очевидно, что подруга подошла к вопросу кормления своего единственного и неповторимого мужчины с полной ответственностью.