355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Арифметика любви » Текст книги (страница 1)
Арифметика любви
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:17

Текст книги "Арифметика любви"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 46 страниц)

Annotation

РАССКАЗЫ

РОМАН

МАРИНА И КАТЕРИНА

СТАРЫЙ КЕРЖЕНЕЦ

ПОЕЗДКА АНДРЕЯ

КАК ЕМУ ПОВЕЗЛО

ЧУДЕСА

ВОПРОС

НИКОЛОВО ПОЖАЛЕНИЕ

ПРОШУ ВАС…

ЯПОНОЧКА

ДОЧКИ

МЕТАМОРФОЗЫ

«СЕРДЦЕ, ОТДОХНИ…»

ТАЙНЫ

ПЕРЛАМУТРОВАЯ ТРОСТЬ

УЛЫБКА

НЕПОДХОДЯЩАЯ

ЛИРИКА

ВАНЯ ПУГАЧЕВ И ВАНЯ РУМЯНЦЕВ

ДЕНЬГИ

СО ЗВЕЗДОЮ

ПОСЛЕДНЯЯ ЕЛКА

БАРЫШНЯ И ДЕВЧОНКИ

ДАВИД

НАСТЕНЬКА И ЕЕ ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ

Я ПРОСТИЛ

ГОЛУБЫЕ ГЛАЗА

ИГРА

МОТИВЫ

ТАК СЛУЧИЛОСЬ

РАДИ МАШЕЧКИ

ЗАГАДОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

НЕЖНОСТЬ

ОБЫКНОВЕННОСТЬ СЧАСТЬЯ

ТАИНСТВЕННЫЙ АМЕРИКАНЕЦ

ОТКРЫТИЕ

ПРИЕХАЛА

ЯБЛОНЬКА

АГАТА

ДВЕ ДАМЫ

НОЧЬ ВОСКРЕСЕНИЯ

ФОН И НЕ ФОН

НЕРОЖДЕННАЯ ДЕВОЧКА НА ЕЛКЕ

ЕГО СВОБОДА

НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ

КАТРИН

ОЧЕРКИ

АРИФМЕТИКА ЛЮБВИ

М. ВИШНЯК. ДВА ПУТИ Издание «Совр. Зап.». Париж, 1931

СТРАНИЧКА ПРОШЛОГО

ДАЛЕКАЯ ЕДИНСТВЕННАЯ ВСТРЕЧА

У КОГО МЫ В РАБСТВЕ?

«У КОГО МЫ В РАБСТВЕ»

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

ПЕРЕД ЗАПРЕЩЕНИЕМ

АВАНТЮРНЫЙ РОМАН

РАЗВОД?

48 ЛЕТ

СЛОВА И ЛЮДИ (Заметки о Петербурге в 1904–1905 гг.)

ФЛОРЕНЦИЯ СЕГОДНЯ

«ИНТУРИСТЫ» У ФАШИСТОВ

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР

У НАС, В ПАРИЖЕ.

ЖИВАЯ КНИГА

«СОВРЕМЕННЫЕ ЗАПИСКИ» [130] И «ЧИСЛА»

СОВРЕМЕННОСТЬ

СТАРАЯ, НОВАЯ И ВЕЧНАЯ

БРАК ПИСАТЕЛЯ

В СЕЙ ЧАС

ВСТРЕЧИ И СВОБОДА

ПОЛИТИКА И ПОЭЗИЯ

НА ПАРИЖСКИХ УЛИЦАХ ЗАПАХЛО ПОРОХОМ

О ВСТРЕЧАХ С КОРОЛЕМ АЛЕКСАНДРОМ

В ПАРИЖЕ УСПОКОЕНИЯ ЕЩЕ НЕТ

НЕГАСИМАЯ СВЕЧА (Памяти Амалии Фондаминской)

ДОН-АМИНАДО. НЕСКУЧНЫЙ САД

Е. БАКУНИНА. ЛЮБОВЬ К ШЕСТЕРЫМ

СВОИМИ ПУТЯМИ

У НАС В ПАРИЖЕ

МУЖЬЯ-ИТАЛЬЯНЦЫ

В. МАМЧЕНКО. ТЯЖЕЛЫЕ ПТИЦЫ. Париж, 1935. -Л. САВИНКОВ. АВАНПОСТ. Париж, 1935

ДОРОГИЕ ПОКОЙНИЧКИ

ДУША ЖИВАЯ

«ОРДЕН» РУССКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ

СОВРЕМЕННОСТЬ

ПОЧТИ-РАЙ

ЗАГАДКА НЕКРАСОВА

В НАШЕМ ПАРИЖСКОМ УГЛУ

В ПАРИЖСКОМ УГЛУ НЕ СКУЧНО

«ЧЕРТЫ ЛЮБВИ»

ЛЮБОВЬ НЕ ПОМОГАЕТ.

ПОЧТИ БЕЗ СЛОВ

МАГИЯ СТИХОВ

О СЧАСТЛИВОСТИ

ОБ ОДНОЙ КНИЖКЕ

С ХОЛОДНЫМ ВНИМАНИЕМ

ОПЫТ СВОБОДЫ

КОММЕНТАРИИ

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

44

45

46

47

48

49

50

51

52

53

54

55

56

57

58

59

60

61

62

63

64

65

66

67

68

69

70

71

72

73

74

75

76

77

78

79

80

81

82

83

84

85

86

87

88

89

90

91

92

93

94

95

96

97

98

99

100

101

102

103

104

105

106

107

108

109

110

111

112

113

114

115

116

117

118

119

120

121

122

123

124

125

126

127

128

129

130

131

132

133

134

135

136

137

138

139

140

141

142

143

144

145

146

147

148

149

150

151

152

153

154

РАССКАЗЫ

РОМАН

Солнце закатывалось»…

Лиза остановилась, потрясла новенькое стило, чуть было не лизнула его, как карандаш, да, слава Богу, вовремя удержа-|-1 лась. Однако дальше не шло. И белый листик чистой тетрадки с этими двумя словами: «Солнце закатывалось…» Лизе не очень нравился. Почему «закатывалось?». А может, лучше «заходило»?

Перечеркнуть – будет грязно… Да что ж поделаешь? Писатели, верно, перечеркивают. Ну, как же? Закатывалось? Заходило?

Оно, солнце, и в самом деле заходило. Желтые, пологие лучи легли на скамейку, где сидела Лиза. Под горкой, внизу, пруд так и сверкал. Лиза беспомощно глядела на это сверканье сквозь зелено-прозрачную листву беседки. Ведь вот, и стило, и беседка, где в такой час никто не помешает, и первые слова… но и первые не нравятся, что же будет дальше?

Лиза – не маленькая, ей четырнадцатый год (как двадцатому веку, говорит папа, и родилась-то она с ним вместе, 1-го января). Учится хорошо, но гимназию ненавидит, вернее – презирает: все там пустяки. Ужасно плоско. По правде сказать – и везде вокруг как-то плоско. Ничего не бывает, ничего интересного, захватывающего, необыкновенного не происходит. Папа отправляется в департамент, к маме приходят гостьи и говорят о скучном… Нет, настоящее только в книгах. Оттого Лиза так любит читать. Каждая книга, которую удается дома найти, – для нее откровение. Есть любимые, положим; Шпильгаген, например, или Достоевский, или Виктор Гюго, – какая удивительная прелесть! Толстой, «Детство и отрочество», – хуже: про что там, собственно? Как уроки учил, как в маленькую девочку на балу влюбился, – это про себя всякий гимназист-третьеклассник мог бы написать, да только ему и вспомнить-то скучно.

Нет, Лиза давно уж задумала написать, сама, настоящий роман. Или, для начала, хоть повесть. Мало ли, какие истории ей приходят в голову! Взять и написать. Но, конечно, чтобы никто не знал…

Гимназические сочинения Лиза терпеть не могла. Не угодно ли, дают тему! Разве можно по заказу? А если я совсем о другом думаю?

Нынешнее лето, на даче, Лиза твердо решила посвятить делу. Сюжет романа – или повести – у нее был готов, обдуман. Не хватало, правда, конца, и подробности были неясны, – но ведь это должно само прийти, пока пишешь. Самое важное – начать.

Однако, вот, начала, – и не выходит.

Может быть, не надо солнца? А просто: «Вечер спускался…». Куда? На землю? Ясно, что на землю, куда ему еще спускаться… Нет, это глупо. Ни солнца, ни вечера, а начать прямо с героев, тогда уж и приписать, что это было на закате.

Лиза наклонилась к тетрадке, что лежала перед ней на старом, сером деревянном столе.

«Виктор и сестра его Наташа шли по густой аллее старинного парка, в вечернем сумраке. На Наташе было белое платье, черные глаза ее сверкали…».

По столу беседки ползет маленькая зеленая букашка, вся в солнце. Вот, доползла до трещины и остановилась. Трещина для нее – целый провал. Как переберется? Лиза засмотрелась, опять не продолжает. Да что ж это такое? Надо взять себя в руки!

Перечитаем. Да, Виктор и Наташа… Случайно они узнали, что один из них – приемный, но кто – не знают. Тут и начинается драма.

Ну, а после? Ведь кто бы ни оказался приемышем, они, все равно, значит, могут жениться, а это главное, потому что они, конечно, любят друг друга… Ах, да ведь еще после – этот загадочный старик… Он открывает, что они оба приемыши, и тут опять неизвестная тайна…

– Да что я? – Лиза даже головой встряхнула, отгоняя неуместные мысли. – Это все потом должно явиться, при развитии сюжета. А сейчас – начало, начало! Почему, если «вечерний сумрак», то видно, как у Наташи «сверкают глаза»? Не прибавить ли, что «последние лучи солнца пронизывали листву аллеи?».

О, как трудно писать роман!

Такое множество всего вокруг, сразу: и листва, и лучи, и глаза, и сами они оба, и что они говорят, и что думают, и что им кажется… а писать об этом всем надо ведь постепенно? Если б можно было одно на другое ставить, так нет, низать, как цепочку, одно за другим… Про что раньше? Про что после?

Да и самих слов тоже великое множество; все будто подходящие, а нельзя же, надо выбирать; какое выбрать? Неизвестно. Вот хоть бы с солнцем: закатывалось? Заходило? Опускалось? Близилось к горизонту? Или совсем без солнца?

– Все переменю! – решила вдруг Лиза и захлопнула тетрадку. – Сегодня уж нельзя, вон на той стороне и коров погнали, стемнеет сейчас, а завтра приду и сразу по-новому двину дело!

Она даже улыбнулась своей мысли: не надо ничего, ни солнца, ни что глаза сверкали, а надо изо всех сил вообразить себя Наташей; и что ей станет говориться и думаться – то и писать. Если ей подумается про закат – ладно; а то и без заката. Потом также Виктором попробовать сделаться. И тоже своих, про него, слов не придумывать. Я же не могу Виктора видеть, когда я сама Виктор? В это время я могу видеть только Наташу. И что вокруг, конечно, но иначе, чем Наташа…

Эти странные обрывки мыслей Лизе были ужасно понятны; и все стало ей казаться необыкновенно простым.

По густой аллее парка, не очень старинного, но в самом настоящем «вечернем сумраке», бежит Лиза домой. Глаза у нее, может быть, и не сверкают, зато сердце наверно бьется ожиданием радости… завтра.

Справится ли завтра Лиза со своими приемышами? Думается, нет. Думается, еще помучают они ее. Но Лиза упряма. Все говорят, что у нее «характер». Сто тетрадок порвет, сто «солнц заходящих» перечеркнет, сто раз решит «все переменю!», а уж роман свой непременно напишет.

Хоть бы до седьмого класса пришлось писать, хоть бы до старости, – напишет!

МАРИНА И КАТЕРИНА

(Параллели)

Горы, долы – (и годы, десятилетия), – язык, народ, земля – все разделяет этих двух женщин, Марину и Катерину. Оне не знают о существовании друг друга и никогда не узнают; никогда не встречались и не могут встретиться (как две параллельные линии). Одно разделяющее их «время» (три десятилетия) было бы достаточной тому причиной. Марину, статную, круглолицую русскую бабу, я зазнал в конце века. Ей было тогда лет 29. Катерине, французской девушке итальянской крови, и сейчас нет 25-ти. Изжелта-русая Марина, ее косица, подтянутая и заколотая на макушке, ее певучий, на «а», северный русский говор, – и Катерина в черных модных кудрях, сыплющая французской частушкой… что между ними общего? Что соединило их в моей мысли?

Общее, или какой-то параллелизм, между ними есть. Правда, первым толчком к тому, что я подумал о Марине и Катерине вместе, – были некоторые совпадения, чисто внешние, даже смешные. Я скажу о них потом. Но, раз занявшись исканьем общего, я открыл его, и тем более достойное внимания, что это общее как-то еще ярче подчеркивает глубокое различие, разность обеих женщин. Если б индивидуальное!., но не в том дело.

Оне одинакового происхождения.

Марина – из деревни Лужского уезда. Там ее, молодую, и выдали замуж, за лядащего, не под стать ей, хилого мужичонку. Он недолго проскрипел, и Марина, честь честью его оплакав, пошла в город, в Петербург, на место. Не в родительскую же семью ворочаться, там ртов и без нее довольно.

И Катерина из семьи… ну, не «мужиков», a «cultivateurs»  [1](что, однако, то же самое). Обе оне выросли за работой «на земле»: невелика разница, что Марина, копая картошку, могла видеть перед собою лужские песчаные сосенки, а Катерина, за тем же делом, – голубую черту Средиземного моря.

Когда подросли другие дети (семья тоже большая) – пошла на место, в люди, и Катерина.

Я знал Марину, когда она была прислугой «за все» в близкой мне семье, у четы молодоженов. В Петербурге.

Я узнал Катерину такой же прислугой, une a tout faire  [2]у той же самой петербургской четы (давно превратившейся в староженов). В Париже.

И еще одно совпадение связало для меня Марину с Катериной: обе оне попали в поле моего зрения тогда, когда обе находились в период влюбленности… в солдата.

Человек во влюбленном состоянии вообще делается виднее. Его черты, – вовсе не только индивидуальные, но и национальные, социальные, современные, – как-то подчеркиваются. И последние особенно, если индивидуальность не сильна, если человек «типичен».

Две молодые женщины, одинакового социального положения; два «предмета» у них, два солдата: русский и французский.

Любовь, и 30 лет тому назад, и 300, и 3 тысячи, и сегодня, – все любовь. Хочешь не хочешь – надо признать в ней что-то «вечное». Вот на фоне-то «вечного» особенно хорошо и наблюдается смена времен, глубокая разность культур, стран и народов.

Марина влюбилась в своего солдата летом, на даче (я приезжал туда гостить к друзьям), не помню, кажется – под Красным.

Марина не лишена юмора. Она фамильярна, но про то не знает. Фамильярна по простоте, а внутреннее отношение к «господам» у нее такое (или вроде), – что у них, мол, свои какие-то дела, непонятные и ей неинтересные, а им неинтересны дела Марины. Из снисходительности она говорит им о себе иногда, но любит говорить в третьем лице, и как-нибудь «по-ихнему». Сшила клетчатое платье, довольно нелепое на ее широкой фигуре. «Что это, Марина, – сказала ей барыня, – какой ты пастушкой Ватто!». С тех пор Марина, как наденет платье, идет показаться: «Вот Марина, пастушка Ватто!». Так же и насчет Николая призналась: «Уж и влюблена Марина в солдата, – страсть!».

Призналась, потому что нельзя было иначе: солдат ведь являлся, хоть и не часто, а главное – иногда присылал письмо. Марина же и прочесть не могла, не то, что ответ писать: неграмотна. Значит, барыне надо поручать.

А как-то пришлось и мне: Марина со мной не стеснялась. Солдатское письмо было неважное, едва разобрать, однако со стишком. Не помню чепухи, но Марине понравилось: «Пишите уж и от Марины со стишком». «Да еще-то про что?». «Да вопче ответ пишите». Сказать толком ничего не сказала. Но когда услышала мой ответ -

Я пишу письмо вторичное

Дорогому Николаю

Как варенье земляничное

Николая обожаю —


этот стишок понравился ей, кажется, меньше солдатского.

Примитивная и неграмотная, Марина была, однако, очень неглупа. Проявляла, в неожиданных, правда, случаях, переимчивость и даже творчество. Слышала, как мы раз, за столом, издевательски декламировали стихи одного горе-поэта; сразу запомнила, но, по-своему, – исправила. Они показались ей «песней». Явился откуда-то и мотив для песни. Усердно меся тесто, она заливалась в кухне:

Утешения каплю мне влейте

В истомленную душу мою,

Пожалейте меня, пожалейте —


но тут, откинув действительно ужасную строку «Я на краю нервоза стою», Марина бодро заканчивала:

Я на краюшке Волги стою.


Имелось у нее расположение даже к философии… Но об этом потом.

А вот солдат ее, по общему мнению, был какой-то облом и дурак. Парень из соседней с Мариной деревни. Широкорожий, два передние зуба выбиты. Почти бессловесный и с мутными глазами пьяницы.

Когда он являлся, тупой и ражий, Марина шла с ним «в проходку пройтись», либо в саду, в сумерки, сидели они вдвоем на качальной доске.

Барыня сердилась: «Дура, эта пастушка Ватто! Ведь ему еще долго, только два года кончил, третий остается. А ну как он не женится?».

Катерина не носит клетчатых платьев пастушки Ватто. Из дома, от работы «на земле», от строгих родителей (колотушек не меньше ей доставалось, думаю, чем Марине в девчонках) Катерина не сразу, но очень скоро, попала к богатым американцам (где уж служила ее старшая родственница). Сильная, живая, красивая, – американцам она, очевидно, нравилась. Побывала с ними в Нью-Йорке, на европейских курортах, но… вернулась по требованию родителей, домой, во Францию. Особого отпечатка ни эти путешествия, ни американское баловство, на ней не оставили. На ней уже был свой отпечаток. Она все же деревенская, – из деревни вышедшая, – девушка, из доброго материала, как и Марина, вылепленная, да только из другого: деревня ее не Лужского уезда.

И восприимчивость у Катерины совсем другая: скорая и какая-то ужасно естественная. Марина стоит, глядит и не угадает, что ей понравится, куда она шагнет: может, и никуда, чего там! Перед Катериной – будто узенькая, но прямая, протоптанная дорожка – вверх; и сама Катерина – легконогая, как не идти?

Быстро и ловко управившись после обеда в кухне, Катерина, в бальном платье, в золотых туфельках, отправляется танцовать в казино, в клуб, если это летом… а придется – так и на сельскую, «toire» [3], с тем же удовольствием. В Париже, зимой, опять либо дансинг (но не какой-нибудь, и одна не пойдет, а с подружками и знакомыми), либо, конечно, синема.

В кротовой шубке, в модной шляпке, скромную, живую и хорошенькую, – кто отличит ее от «настоящей» барышни-парижанки?

Да и незачем отличать, так неуловим переход от Катерины к «настоящей» барышне, которую, кстати, и определить трудно, какая она.

И где начинается? Дактило, продавщица, служащая в банке, что это, «настоящие» барышни? Таких подружек много у Катерины. Если же за «настоящую» взять ту, у которой шубка подороже, платье поизящнее, то, право, внутреннего отличия, существенного, мы от Катерины в этой средней настоящей барышне не найдем. Получше пишет, потолковее книжки читает, может быть, да манеры получше – вот и все. Но в те же синема она ходит, те же танцы танцует, такую же завивку делает у парикмахера и так же мечтает о том, чего еще не имеет. И хорошо, если желания ее и мечты добротны, подобно Катерининым, если она хочет быть хорошей женой и матерью и не боится труда…

Здешняя средняя «настоящая» барышня стоит на той же дорожке, или лесенке, – вверх; если Катерина на ступеньке пониже, то ступеньки мелкие, полузаметные; по ним не тяжело и подыматься, иди себе да иди, сколько тебя хватит… А дальше – дети твои пойдут.

Но я отвлекаюсь. Вернемся к счастливой Катерине, влюбленной в своего «солдата», как была Марина влюблена в своего. Катеринин отбывает военный год (только год!) вдали от Парижа. До службы он был главным приказчиком в одном из громадных магазинов «Potin». Тут, за провизией, они с Катериной и познакомились.

Он не парижанин, он северный француз, из-под Руана. Там у него свои родители, тоже «семья» (это особенно звучит по здешнему месту, не надо забывать!). Обе семьи, и жениха, и невесты, уже находятся в контакте, несмотря на расстояние. Старики и там и здесь начали с работы «на земле». Если южане, между прочим, занимались виноградниками, то северяне – яблоками (сидр). Но скоро старики будут жить на покое: подросли дети, станут работать они… а как – им виднее, лишь бы работали.

Солдат Морис – меньше всего похож на Марининого Николая. Смышленый, проворный, веселый, любит читать, интересуется газетами. Через полгода службы он уже «капрал». Он серьезно уважает «семью», искренно влюблен. Невесте, в продолжение долгих месяцев он пишет каждый день.

К службе относится ответственно, как к devoir [4], но высчитывает, сколько еще осталось до окончания, до счастья со своей «poulett» [5]. Он пишет совсем недурно, с немного однообразным излиянием чувств, но приятно и рассудительно. Катерина тоже, из месяца в месяц, каждый день пишет ему длинные письма. Помощь барыни (a patronne) – ей, как бедной Марине, совсем не нужна… И, однако, разговор о Морисе у Катерины с «Madame» не иссякает, и ежедневно приносится для прочтения очередное письмо солдата.

– Знаете? – сказала мне эта, когда-то молодая, хозяйка Марины и Катерины. – Не могу отделаться от впечатления, что Марина была… как-то целомудреннее в своей любви. Фактически-то наоборот: здесь все «по-хорошему», и родители, и «respect» [6], а Марина едва до первых родов обвенчаться успела. Да вот Марина по нужде, по неграмотности, признавалась, что влюблена, и в подробности не входила… А эта все бумажные жениховские поцелуи несет ко мне, и при мне же спорят они, кто кого сначала хочет, мальчика или девочку… Не понимаю; латинской души, должно быть, не понимаю. При этом ведь глубоко уважаю эту ихнюю святыню, – «famille» [7], а назад, к Марине обертываясь, напротив, – ужасаюсь…

Ну, насчет «целомудрия»… моя приятельница забыла, упустила из виду, что для Марины «барыня» – другое, чем «Madame» для Катерины. Для Марины «господа» были каким-то сортом людей, или породой людей, совершенно ей чуждых, непонятных и неинтересных. У нее и у них – разные дела, без всякого касательства. Точно бездонный провал разделял Марин, Николаев, – и «господ». У Марины была своего рода гордость по отношению к этому далекому сорту людей, иногда снисхожденье. Главное же – непереступность разделяющей пропасти (и никакого желания и нужды ее переступать). Все это, конечно, бессознательно: но в ощущении – так.

Для Катерины – нет ни провалов, ни особых сортов; она не ощущает никакой серьезной разницы (коренного порядка), между «патронами», платящими деньги за известную работу, и получающими за работу. Это отношения деловые, а хорошо ли складываются – зависит от того, каков патрон, каков служащий. Катерина отлично знает, что и сама, в дальнейшем, может сделаться «патроншей» в каком-нибудь роде, – «хозяйкой» служащих. О, конечно, понимает она и другие особенности «Madame et monsieur» [8]: они могут знать больше, чем она, учились дольше (долго ли она ходила «en classe» [9]), наконец – они могут быть «les nobles» [10]; это все она уважает в свою меру, если с этим встречается. Однако основной элемент человеческого «равенства» никогда не бывает уничтожен: он не в разуме, а, кажется, издавна, уж в крови.

Поэтому фамильярность такой Катерины (если удачная хозяйка) ничего общего не имеет с Марининой фамильярностью, вынужденной и, по простоте, неумелой. Марина полагает, что ее живые интересы «не имеют касательства» с непонятными и ненужными ей интересами «господ». А Катерине и вопроса такого на ум никогда не взбредало.

Отсюда, я думаю, идет и своеобразное «целомудрие» Марины, или то, что приятельница моя назвала целомудрием.

А вот, что Марина умнее Катерины – правда. Но «умнее» опять в нашем, русском, смысле, не в здравом жизненном (тут Катерина перед ней орел), а в отвлеченном. У Марины являлись какие-то тени «вопросов» общего порядка, совершенно для нее бесполезных. Марина не задумывалась, не знала, – что она знала? – к далеким «господам» никогда со своими сомнениями не лезла; просто рассуждала сама с собой, вслух, когда кто-нибудь, из своего брата, был тут же.

Так, раз, заглушая стук котлетного ножа по столу, говорила она громко зашедшей соседней кухарке:

– А что, Домнушка… У церкву я хожу… Богу я мо-олюсь… А есятко Бог по-настояшшему – я не знаю…

– Шш-то ты! Шшто ты! – зашипела на нее испуганная Домна. Но не слушая, отбивая дробь ножом, Марина без смущения продолжала:

– По-настояшшему-то есятко Он – знать, я не знаю. А у церкву хожу. И молюся. Ну, а знать по-настояшшему…

Невообразимо, чтобы Катерине или ее Морису (а он очень неглуп) довелось сказать что-либо подобное, или хоть подумать. Может быть, они атеисты? Или равнодушные? Как бы не так! Они оба из семей, где религия в великом почитании. Оба учили катехизис перед первым причастием, и с тех пор не только не забывают храма и месс, но Катерина ходит в Sacre Coeur, заботливо украшает цветами изображение маленькой Терезы (общей здесь любимицы), а Морис шлет невесте разные «Neuvaines»  [11]и постоянно пишет, что опять, в это воскресенье, он горячо молился о даровании им счастья.

Тут, однако, и я, подобно моей приятельнице, глубоко уважаю это все в Катерине и Морисе, утверждаю, радуюсь, глядя на них… обернувшись же вдаль, на бедную Марину, на ее пьяного солдата – Николая – ужасаюсь… Но каким-то образом, каким-то кусочком сердца, Марину понимаю больше…

Впрочем, я не хочу думать об этом. Ужас и боль за таких Марин и Николаев (ведь родных!) заслоняют все. Перед ними не было утоптанной, изведанной дорожки; оттуда, где они были, не вела вверх легкая лесенка. Ее надо было еще строить. Кто знает, не начиналась ли стройка, когда сверху, через провал, обрушились в темную глубь Марины и Николая и те, которые были наверху…? Но не будем касаться последних времен. Для них еще нет у нас слов, не готовы. О сегодняшнем «там» – молчанье.

Здесь же я прямо глазами вижу лесенку, верную, давнюю, крепкую, по которой взбираются люди, семьи, поколения. Морис бегал без штанов, собирая яблоки, потом учил катехизис, потом делал сидр, потом поехал, посланный отцом, учиться жить и работать, как хочет. Потом – «devoir» (вы думаете, он не знает, что такое «отечество», Франция? Вы думаете, Николай знал, что такое Россия?), и Морис стал капралом. Вчера он читал только забавные романы да газеты, сегодня читает и «Жизнь» Терезы, и «Наполеона»… а почем мы знаем, что будет читать, делать, над чем работать сын Мориса?

Николай спился. Кончив службу, обвенчался с Мариной, и они уехали в деревню.

Я видел Марину несколько лет спустя. Гостил опять у друзей моих, на даче под Лугой, и как-то пошли мы вместе в недалекую деревню, к Марине.

От прежней «пастушки Ватто», с виду как будто и следа не осталось. В избе, кривой, бедность не прикрытая; куча грязных ребятишек. Был и Николай, поседел. Обросший, мутноглазый, без зубов, такой же бессловесный. Детишки от него шарахнулись, едва он показался. Посидел, праздный, вышел. Без него я стал понемножку узнавать Марину, ее говор, ее походку.

– Ну, как живешь, Марина? – неохотно спросил я. Ждал жалоб.

– Да что? – отвечала она, неожиданно бодро. – С детьми только… Дети меня окруживши, к детям я не привыкши… А то чего?

И я совсем узнал Марину, узнал ее своеобразную «гордость» и ее отдаленнейшее, чуждое отношение к нам, «господам». Слишком хорошо знали мы, слышали, какова ее жизнь. Николай смертным боем бил, пьяный, и ее, и ребятишек. А пьян был почесть что всегда. Хозяйство расхищал, – как еще держалось…

Кем стали, если живы, эти – теперь бородатые – Маринины детишки?

* * *

Мне скажут, вероятно, что и Катерина с Морисом, и Марина с Николаем – отдельные личности, индивидуальные случаи. Да, но кроме того есть в этих парах и что-то иное, позволяющее мне проводить мои параллели, и над ними, порой, задуматься.

СТАРЫЙ КЕРЖЕНЕЦ

I

После первой зимы петербургских Религиозно-Философских Собраний, сблизивших нас с тогдашним духовным миром, у нас явилось желание проехаться в глубь России, побывать за Волгой, в раскольничьих скитах, на Керженце, у «невидимого града Китежа».

Совершить это путешествие, – не зря, конечно, а чтобы хоть что-нибудь увидеть, – вовсе не так было легко для петербургского интеллигента, как с первого взгляда кажется. Первое: без друзей из петербургского духовенства, связанных знакомством, иногда родством, со священниками тех краев, мы не знали бы, как собственно и куда важнее проехать; не знали бы, например, что в далекое Заволжье, за Кер-женец, к «невидимому граду Китежу» надо поспешать не позже Агра-фенина дня, 23 июня. Там, в ночь с 22-го на 23-е, каждый год бывает великое собрание всех староверческих и иных толков. Целую ночь, до рассвета, происходят молебствия и собеседования – на холмах лесистых, по берегу озера Светлояра. Народу собирается тысячи. Ездят и православные миссионеры – священники из Нижнего, из других окрестных городов.

Тогда-то, по старинному преданию, и видят «достойные» таинственный город отраженным в озере, и слышен бывает по воде тихий звон колоколов.

Град Китеж ведь не скрылся под волнами Светлояра, как Атлантида. По древнему поверью, он лишь скрылся от глаз людских, когда подошли к нему полчища татар. Золотоглавые соборы и церкви превратились в холмы. И не город, а лишь отражение города в тихих водах озера могут увидать «достойные»…

Из Петербурга друзья наши написали тем из заволжских батюшек, которые каждогодно бывали на Светлояре. И нас снабдили нужными указаниями как относительно этого путешествия, так и посещения некоторых раскольничьих скитов.

Но было и второе затруднение, несколько иного рода, очень, однако, реальное. Неизвестные люди интеллигентского вида, неизвестно зачем, ни с того ни с сего, едущие куда-то в заволжскую лесную глушь, рисковали всегда не доехать вовремя до цели. Странно вспомнить, но это было так. Некий Л., вздумавший по России прогуляться пешком, чуть не в каждом городе засаживался в участок, хотя паспорт его был в полном порядке. (Впоследствии, он эти свои «Скитания» даже описал.) Он, положим, имел вид студента; но вот, другой интеллигент, пожилой литератор В., решился поехать из Нижнего в Семенов (как раз в тот город, из которого и нам предстоял путь к Керженцу) – на велосипеде! Нельзя себе представить, зная свойство и состояние этой дороги, как совершил он такой подвиг; но дело не в том, а в негодующем изумлении местных властей, да и жителей, при виде неизвестного путешественника. Он и велосипед были арестованы и выпущены лишь после длительных сношений с Петербургом. А в Семенове и через два года свежа была память об этом необыкновенном посещении.

Для нас такие затруднения смягчались и существованием тех же (разрешенных!) Собраний, да и званием писательским. Но как-никак, маршрут наш всяким «властям» известен был чуть не ранее, чем нам самим, и внимание их выразилось в предупредительности: иногда надоедливой, а иногда и полезной.

1

В Ярославле мы остановились на один день, до вечернего парохода в Нижний: хотелось взглянуть на древние фрески храма Ильи Пророка. Эта знаменитая церковь оказалась только что художественно восстановленной местным богачом, городским головой, С-м, и даже не было еще торжественного ее освящения. Все это объяснил нам настоятель, в распоряжении которого мы немедленно очутились, а через него – и губернатора, почему-то до чрезвычайности любезного.

Это был Штюрмер, звезда которого в то время еще не думала всходить. С известной точки зрения он был любопытен. Высокий, плотный, седоватый, он, кажется, удручен был двумя заботами: казаться человеком необыкновенно культурным, а также, вопреки досадному немецкому происхождению, ревностно-православным.

Вечером мы уже плыли в Нижний, меж лиловыми берегами плоской-плоской реки. С обеих сторон мелькали пятикупольные церкви и церковки, золотые, серебряные и зеленые их маковки.

В Нижнем предстояла хлопотливая задача изыскать средства к дальнейшему путешествию, уже на лошадях, в далекий заволжский городок Семенов. Лишь оттуда лежала, тоже не близкая, и тоже на лошадях, дорога на Керженец, в село Владимирское, в версте от которого находится Светлояр.

Только что мы собирались отправиться по здешним батюшкам, ежегодно ездившим за Волгу, как явился губернаторский чиновник особых поручений (самого губернатора, к счастью, не было в городе) и оказался он – сыном известного писателя Мельникова-Печерского, автора романов «В лесах» и «На горах». Мельников этот, человек очень приятный, жалел только, что не может поехать с нами. Мы долго беседовали о лесных жителях Заволжья и о скитском разорении начала прошлого столетия.

Он же и объяснил нам, где лучше нанять лошадей на завтра – в Семенов.

Пошли мы по гористым, жарким, точно арбузами вымощенным, улицам отыскивать прот. Леонтия. Новенький, светленький домик, солнцем залитый. Недоверчивая, босая баба впустила в комнаты. Деревянные, в солнце, стены, фикусы, рояль в парусинном чехольчике, олеография – премия «Нивы»… Вот и о. Леонтий, в только что выглаженной парусиновой рясе. Молод, высок, несоразмерно тонок, с пышной гривой соломенных волос. Не говорлив, застенчив. В этот год он не собирался ехать на собеседование, а потому повел нас к другому священнику, что всегда ездил, о. Николаю.

Какой бодрый, громогласный, веселый старик, весь седой, с говором на «о», готовый не то что за 200 верст, а на край света ехать в своей проповеднической ярости. И очень, при всем том, добродушен. И к нам тоже отнесся крайне добродушно, без всякого особого интереса. Едут и едут на озеро. Что ж, он каждый год ездит.

– Я завтра утречком, с прохладцей, – вкусно говорил он, упирая на «о». – И сундучок со мной. Без сундучка на озеро не поедешь.

Оказывается, он брал с собой – оружие: громадный сундучище с книгами. Без этого оружия сражаться на озере, со староверами (как мы узнали потом) – нельзя.

На другой день, после полудня, собрались в дорогу и мы. Дознаться, есть ли в Семенове какой-нибудь въезжий двор, нам не удалось. О. Николай въезжал к тамошнему священнику. Надо, вообще сказать, к стыду нашему, что мы как-то не умели ставить нужные вопросы, а потому никто и не давал толковых объяснений. Мы спрашивали, какова дорога; нам говорили: ничего. А потом приходилось только изумляться. Уже тарантас, который нам подали, удивил нас: о, если бы это был тарантас Чичикова! Но нет: громадный, как ковчег, деревянный ящик, без сиденья, ровно наполненный сеном. Мы узнали, тоже потом, что батюшки накладывают в такие тарантасы кучу розовых гигантских подушек. У нас их не было. Двинулись без подушек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю