Текст книги "Арифметика любви"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 46 страниц)
Потом мы ужинали, «Светик» что-то болтала, продолжая успокаивать грозную старуху. Меня, впрочем, не защищала, я и за то был благодарен. Потом я пошел через темный двор, к себе, во флигель, о чем-то постороннем думая, на что-то досадуя, что-то соображая насчет скорого отъезда в Петербург и всяких предстоящих делишек.
А потом…
Все, что случилось и делалось со мной потом, я бы мог, при усилии памяти, отлично рассказать, описать словами. И рассказывал много раз, пока не надоело. В необыкновенном этом сне, то и дело переходившем в кошмар, очень много ярких приключений. А я в них мотаюсь, – с нудой в душе, с чувством, как всегда, их какой-то неестественности, ненормальности… Но редко, почти никогда, не вспоминал, что сплю, действовал будто вправду. То кого-то все убивал, убивал, или меня убивали. Но потом оказывался жив, куда-то уже ехал на пароходе, потом шел пешком, старался, а ноги почти не двигались (все-гДа во сне). Время, в ощущении, вело себя странно: казалось, что и быстро оно, как фосфорная черта на стене, но и медленно ужасно, – будто ползет толстая, объевшаяся змея.
Однако довольно. Без шуток говорю – слишком много рассказывал я о своих необыкновенных приключениях, устал; надоело.
Само собою разумеется, что среди них я с приреченской барышней не встречался, и никакого, даже приблизительного, шестого августа в них не имелось. Что ж, если, действительно, как я про шестое августа чувствовал, что оно и все вокруг – «есть», а приключений моих, может быть, и нет, то все понятно.
А как-то раз… не знаю в точности, когда, которое свое кольцо волочила мимо сытая змея времени, – я вижу себя, идущего наверх по боковой пологой лестнице римского Капитолия. Лестница, подле стены, такая пологая, что даже как бы и не лестница, ряд порогов. Дети прыгают, старушка плетется, держась за стену, – по обету, верно; дойдет или не дойдет?
В храме торжественно пусто и темно; а на улице вечер римский, осенний так ярок. Я спешу выйти в другие двери, на широкую террасу. Огненно-алая полоса вечерней зари передо мною. Над ней – зелень высокого спокойного неба. Это от него такой острый идет осенний холодок.
Я подошел к самому парапету. Никого нет, только рядом чуть колеблются длинные, белые монашеские крылья. Монахиня обернулась. Ее лицо под крыльями, – это ее лицо. Близкие глаза смотрят на меня, каким далеким взором. Но мне все равно, я опять знаю, что все есть, и я, и эти глаза, и заря алая, осенняя, и острый холодок с неба, и город внизу… все в той счастливой, обыкновенной, ясной полноте, когда нечего желать, потому что ничего иного не нужно.
Ее улыбка. Потом первая звезда – слеза над погасающим пламенем зари.
Потом – больше ничего.
ТАИНСТВЕННЫЙ АМЕРИКАНЕЦ
Рассказ
Большая комната – зала, несколько сарайного вида, с десятком простых столиков. Вход прямо со двора. Это столовая бывшего ресторана «Хлеб да соль». Бывшего – потому что энергичная Любовь Ивановна, когда дела пошли хуже, перевела его в другое помещение, простецкое, в другой квартал, на окраине; и теперь уже не ресторан, а просто «дешевые обеды»; кормежка всякого русского люда, малодостаточного. Из своего длинного названия учреждение это сохранило последнее слово: звалось постоянными посетителями попросту «Соль».
Дела-таки шли неважно, особенно летом. И неизвестно, как бы Любовь Ивановна вывертывалась, если б не удачные на кухне помощницы; тем более, что любила чистоту и даже чинную элегантность: в столовой служили две прехорошенькие барышни, из знакомых домов, да третья, ее дочь, Марина: выдержав башо, сама решила остаться при столовой, помогать матери.
Катя и Таня были, по правде сказать, барышнями с претензиями. Изящная Таня попала даже год тому назад в какие-то «королевы», или «мисс» (что ей практически нисколько не помогло); бойкая черненькая Катя тоже была очаровательна; обе скучали среди непрезентабельной публики в «Соль» – да что ж поделаешь, нынче службу другую не скоро найдешь… Товарка их, Марина, была младшая, и «дичок»; барышни считали ее дурнушкой. И правда, куда же этой круглолицей полудевочке с пепельно-белокурой косой за плечами, до Тани или Кати! Брови, темные, были у нее так чисты, что Таня непременно бы их выщипала, но Марина этого не понимала.
С некоторого времени, впрочем, барышням не было так скучно: их заинтересовал («заинтриговал», по выражению Кати) новый, постоянный посетитель. Уж одно то, что он был иностранец, и вовсе не француз, но американский рабочий, казалось любопытным. Почему американец – и вдруг работает у Пежо? И почему он так аккуратно появляется в «Соль», с удовольствием глотает жирный борщ со сметаной, морковные пироги, маслит кашу? И почему он всегда один? С виду он был настоящий американец: ширококостный малый, лет тридцати. Слегка красноватое, бритое лицо, – пожалуй, красивое; только на лбу глубокий, от брови, шрам, не особенно его, впрочем, портивший.
Американец был вежлив, приветлив, прекрасно говорил по-французски. И так как часто оставался последним, за кружкой пива, то барышни с ним незаметно подружились. Не то что подружились, а все больше стали с ним разговаривать, присаживались, в свободное время, к его столику, и этому он, видимо, радовался. Заводчицей была Катя, но даже Марина скоро перестала дичиться: он так интересно рассказывал об Африке! Любопытная Катя не Африкой интересовалась: ей, да и Тане, хотелось бы, чтоб американец объяснил, кто он, зачем в Париже, почему выбрал «Соль» – русскими интересуется? Но ничего, кроме уже известного, – т. е. что он рабочий у Пежо и зовут его Билл Карр, – барышни не узнали: американец как-то умел весело не отвечать на Расспросы. Однако болтать с ним или слушать его рассказы о разных странах было забавно, барышням он нравился. Но когда он уходил, аккуратно расплатившись в кассе за обед (лишнего ничего не брал, кроме пива) – барышни разговаривали о нем.
– По-моему, – сказала раз Таня, – он коммунист. И как-нибудь на службе у Москвы. Расследует жизнь эмигрантов. Мы ему о нас все рассказываем, а он – ведь ничего!
– Какие глупости! Что ему здесь расследовать? – фыркнула Катя. – Все и так на ладони, очень мы большевикам интересны! Уж не похитить ли тебя, за красоту, собираются? Нет, милая, я думаю другое…
Таня и Марина поглядели на нее с ожиданием, – такой был у нее значительный вид.
– Я думаю, – начала Катя, понизив голос, – что он – гангстер.
– Как, гангстер? – тихо вскрикнула Таня.
– Да. Все признаки. Вы ничего не читаете, а я знаю, современная Америка не один Холливуд. Это наш м-р Билл – один шрам его чего стоит, и путешествия его, и какая-то культурность. Очевидно, бежал и во Франции скрывается. Здесь, среди русских, ему всего безопаснее. Бог знает, что он там, у себя наделал…
– А как же… почему же он работает, и бедный? – прошептала Таня. – Они ведь бандами, и миллионеры, и друг другу помогают…
Катя несколько смутилась.
– Мало ли… Сегодня он богач, а завтра, если его полиция ищет, последний бедняк, и с бандой не может сообщаться.
– А что ему сделают, когда найдут? – неожиданно спросила Марина, насупив брови.
– Электрический стул, это известно; если Америке выдадут.
На другой день, когда Билл приветливо и привычно барышням заулыбался, лицо Тани выразило нерешительный испуг. Марина, напротив, казалась особенно заботливой, лишь Катя была спокойна, как всегда. Столовая, в этот день, скоро опустела; барышни, одна за другой, подсели к столику Билла, – его столик был в дальнем углу, под окном… Американец поглядел на Таню и вдруг спросил: почему она в дурном настроении? Катя не дала ей ответить, воодушевленно принялась жаловаться: как трудно им живется, и все хуже, и бедность, и страна чужая… Таня в Холливуд могла бы попасть, – «ведь красивая, правда?», а вместо того грязную посуду моет…
– Вы тоже очень красивы, – сказал Билл, улыбаясь.
– А что наша красота? Вот, если б повезло, за вашего соотечественника, только настоящего американца, богатого, замуж выскочить… Я бы сейчас, хоть за столетнего Форда… Да где они? Настоящие к нам не ходят…
– Очень интересно, – сказал Билл без улыбки и прибавил: – Хорошо, что я не «настоящий». Если б и разбогател, на вас бы не женился.
Катя вспыхнула, обиделась.
– О! вы – если и превратитесь опять в внезапного богача, мы с Таней сами вас не пожелаем. Такие внезапные перемены положений не внушают доверия.
– Мое положение никогда еще не изменялось.
Таня, понявшая намек, взглянула на подругу: какой же гангстер? Просто неудачник. Очень мил, а в сущности мало интересен. Но Марина была, кажется, другого мнения. И спросила, с суровой настойчивостью:
– Никогда не менялось? Даже немножко? А если, – вы говорили, – работу потеряете? Тогда уедете?
Билл взглянул на нее с ласковым удивлением.
– Это, ведь, не так важно. Где-нибудь найдется другое…
Через несколько дней в столовую «Соль», часа в 4, пришел молодой, элегантно одетый француз (такие сюда не захаживают). Окинув взглядом пустую в этот час залу, подошел к Любовь Ивановне, о чем-то говорившей с Таней, и вежливо спросил: не здесь ли бывает иностранец, м-р Вильям Кар… и когда? Ответила Таня (она сразу схватила восхищенный взгляд француза):
– О да, Monsieur, он всегда у нас обедает. Но если вы хотите встретить его, надо прийти позднее. Адрес? Но мы…
В эту минуту вошли Катя и Марина, каждая со стопкой чистых тарелок. Катя перебила подругу:
– Мы не знаем адреса, Monsieur. Мы и не спрашивали.
Когда француз, с любезными благодарностями, откланялся, Катя зашептала Тане: «Глупая! Зачем ты болтала? Ведь это же полицейский, – в штатском. Найдут у нас гангстера этого – неприятностей не оберешься. Ну, да теперь уж нечего. Может, и лучше, сразу освободимся от него. Нам только в стороне… клиент и клиент».
Любовь Ивановна ничего этого не слышала. Но Марина слышала.
В седьмом часу, едва стала прибывать ранняя публика, Марина незаметно выскользнула на улицу. В темненьком платьице с горошинами, в синем берете, она казалась совсем девочкой. Но лицо было не по-ребячески серьезно. Она тоже не знала, в какой меблирашке живет Билл: но знала, что на пути к ним он проходит через сквер на ближней площади. Сквер гадкий, пыльный, толкались кучки всякого народа в этот темнеющий час (август!). Марина села на грязную скамейку. Бу-Дет ждать здесь, – все равно, сколько времени, час, два, – только бы пе пропустить!
В серых сумерках, пронзенных кое-где желтыми точками огней, Сказалась знакомая фигура. Узнал тотчас: «М-11е Марина! Что вы тут Делаете?».
– Я для вас, – сказала она сухо. – Чтобы вы к нам не шли.
– Почему? – удивился он и сел рядом на скамейку.
– У нас был… Катя говорит – полицейский, en civil [83]. Спрашивал вас, Таня сказала, что вы будете в 8. Катя сначала ее бранила, – неприятность выйдет для ресторана, а потом говорит – ничего, и лучше, если его арестуют.
– Меня арестуют? – с интересом спросил Билл.
– Да, но я не хочу. Значит, не идите к нам.
– Хорошо. А почему вы не хотите? Что хотите, чтоб я сделал?
– Чтоб вы лучше убежали. Катя думает – вы гангстер, я не знаю, но если вообще что-нибудь, – и арест, – я не хочу. Пусть и гангстер – все равно не хочу.
С улыбкой в голосе, – лица его Марина не различала, – Билл сказал:
– Гангстер? Хорошо, Марина, я все сделаю, но вы мне скажите сначала: почему вы так… ни за что не хотите, чтоб со мной случилось… дурное, по-вашему?
– Я вас жалею, – твердо проговорила Марина. – Только по-французски «je vous plaindre» – не совсем то: по-русски тут не обидно, иное совсем. Вы не понимаете…
– Я пойму, если скажете, за что жалеете. Что я бедный? Что меня в тюрьму посадят?
– Ах, нет! Нет, – вскрикнула Марина. – Нельзя спрашивать, «за что» жалеется! За все вместе и ни за что. За то, что вы вот это говорите, вот так смеетесь, за то, что у вас этот шрам… За то, что вы – вы!
Он взял ее маленькие жесткие ручки и крепко их стиснул.
– Марина, а если я гангстер и без вас не согласен бежать, убежите вы со мною? Или, постойте, другое: если я просто рабочий, потерявший здесь заработок, уедете со мною? Выйдете за меня? Скажите… только правду!
– Я всегда говорю правду. Если первое, т. е. гангстер, или вроде, – да. Если второе – тоже да. Я все сделаю, чтоб с вами не было, чего не хочу.
Он быстро поднялся, не выпуская ее рук.
– Марина, я вам верю. Я тоже правду люблю. Ради нее… вы простите мне одну маленькую неправду? Нет, не ложь, нет… Вы потом узнаете. Скоро. Теперь идите домой.
Он еще раз сжал ее руки, повернулся и скоро исчез за чахлыми темными деревьями.
Прошла целая неделя. Американец как в воду канул. Но Таня все-таки испугалась, когда в пустую столовую, днем, вошел знакомый элегантный француз, и подал ей карточку, прося свидания с Madame Nevi-row. Если б Катя… но Кати как раз сегодня не было! Впрочем, испуг Тани сменился удивлением, когда она взглянула на карточку: там стояло имя G. Tinet, очень известного парижского журналиста.
Удивилась и Любовь Ивановна. Гостя попросила в «бюро» – так называлась крошечная задняя комнатка с окном на двор. Отрекомендовавшись, любезный гость начал:
– Я к вам послом от ближайшего моего друга. Его семья не находится в Европе, но он с ними уже снесся. Он просит руки вашей дочери. Посещая ежедневно ваш гостеприимный дом…
– Что? Кто? – прервала ошеломленная Любовь Ивановна, глядя во все глаза на улыбающегося француза.
– Он предвидел, что тут понадобятся некоторые объяснения, – продолжал гость. – М-р Карнеди (я его знаю много лет, мы вместе путешествовали) – сын очень известного американского финансиста. Такие счастливцы фортуны часто склонны ко всевозможным фантазиям. В последние годы у него явилась странная идея, что ни одна женщина не способна заинтересоваться им самим, помимо интереса к его… положению. Было тут, вероятно, и какое-нибудь разочарование сердечное… На леопардовой охоте получил шрам, который ничуть его не безобразит, по-моему, – но он такой упрямый чудак! Отсюда его фантазия «путешествия по душам», как он выразился. Изменив, конечно, свой аспект… гм… и положение. Я сам ничего долго не знал. Понятия не имел, где он производит свои опыты…
– Опыты! – возмутилась Любовь Ивановна. – Мы не для того работаем, чтобы переодетые люди здесь опыты производили…
– Простите, – улыбнулся француз. – Ведь это ж невиннейшая, романтическая фантазия. L'essentiel [84]– что прекрасный человек полюбил вашу дочь, она дала ему согласие-Любовь Ивановна поспешно встала и крикнула, отворив дверь:
«Марина! Поди сюда!». M-er Tinet почему-то думал, что войдет эта красавица, что она-то и есть Марина. Но вошла круглолицая, чернобровая девочка в белом переднике.
– Марина… Ты дала согласие… м-ру Карнеди? Отвечай! Марина, бледная, перевела глаза с гостя на мать. Выговорила: «да»
и опустилась на табуретку. Гость заговорил, сызнова начав свои длинные объяснения, восхваляя интересного друга, м-ра Карнеди. Марина Долго слушала, не понимая. «Он приедет сам вечером, – закончил Француз, – и тогда…».
– Нет! Нет! – неожиданно вскрикнула Марина, закрыла лицо руками и заплакала. – Я не хочу! Я думала… Я не думала… Нет, нет! Вон!
Mr. Tinet растерялся. Он ничего не понимал. Вбежавшая на крики Таня (она стояла у двери и слышала всю историю) не понимала эту «дурочку»: Таня и позавидовать не успела, а она кричит «не хочу».
Что-то понимала, о чем-то догадалась одна Любовь Ивановна. Обняла плачущую Марину, тихонько успокаивая, а гостю шепнула: «Pardon M-er c'est… nitchevo! [85]Передайте вашему другу – я его жду вечером. Мы поговорим. Ничего!».
Mr. Tinet раскланялся, особенно любезно улыбнулся Тане и вышел, – в некотором, однако, недоумении. Фантастические причуды этого доброго Билла забавны, хотя понятны мало; но совсем уж непонятна влюбленная «petite russe» [86], которая рыдает, узнав, что жених – сын богача, и кричит «не хочу». Да и мамаша, спокойно это принимающая, со своим «ничего». Загадочные азиато-славянские души!
Nitchevo. Quel sens donne-t-elles а се mot sinistre – nitchevo» [87].
ОТКРЫТИЕ
Мне три года.
Ну, может быть, немножко больше, может быть, около четырех. Но запомнилось – «три». Что это такое, я не очень знаю, да и «года» – тоже; но не забочусь: столько других вещей, уже знаемых, в этом новом для меня мире.
О нем я знаю, наиболее твердо, что он, во-первых, полон всякими маленькими неприятностями. С ними надо бороться тем, что большие называют «капризами». Например, когда мне чего-нибудь не дают, чего мне хочется, или не желают, чтобы я, Ниночка, делала, как я хочу. Тут сейчас же и нужны капризы, которые обыкновенно помогают. А, во-вторых, я знаю еще, что в мире повсюду «тайны». О них никто не говорит, и нельзя спрашивать: потому ли, что они все равно никому не известны, или по другой, тоже таинственной, причине, но нельзя. И мне это нравится, что нельзя. Пусть будут тайны.
Я не люблю детей. Когда слышу, что я «одна» у папы с мамой, я очень довольна. Мне, кажется, хотелось бы, чтобы на всем свете я была единственная маленькая девочка. Больших пусть будет сколько угодно. Около меня их много: кроме папы с мамой и бабушки в мезонине, всякие разные дяди и тети. Они – то есть, то их нет, то опять все есть. Главная же – няня Даша, которая всегда-всегда со мной, как я требую, и всегда делает, что я требую.
Дети к нам и не приходят. Раз вдруг привезли Лидочку Белявскую, но я стала кричать и потребовала, чтоб няня Даша взяла меня на руки и унесла в детскую. Все удивились, а я сказала, что Лидочка гадкая: скачет, визжит, бегает одна по комнатам, лезет к моим тетям на колени и обо всем, без разбора, спрашивает: видно, не знает про тайны, – те, что и большие не знают, и нельзя спрашивать.
Коля (дядя Коля, с бородой) сказал: «Она не дикая, а Нина у нас дикая». Дикая – это если бояться. Коля не знал, что я ничего не боюсь. Я даже устрицы не испугалась. Мы шли с няней Дашей по дорожке, в лесу, вдруг она через дорожку прокатилась. Кричу: «Устрица! Устрица!», а ее уж и нет. Няня Даша сказала, что эту устрицу зовут «Ежик» и что у нее, вместо шерстки, все иголки и больно колются. Но я не боялась, а Лидочка, – мама говорила, – боится даже темной комнаты. Как это – комнаты? А темная – значит лампадку зажгли, я в кроватке и держусь за нянь-Дашину руку. Чего ж тут бояться? Потом сейчас же делается утро… Гадкая Лидочка и выходит дикая, а я не дикая.
– Зато вы чужих боитесь, Нина Александровна, – говорит няня Даша.
Вот глупая! Уж и задала же я ей. Никаких чужих я не боюсь. Все большие, и чужие, и свои, одинаково нестрашные; но, конечно, кого я не знаю, на того и не смотрю, пока он со мной не разговаривает. Мама, бабушка и няня Даша больше всех со мной разговаривают. Няня Даша зовет меня «Нина Александровна» и «батюшка белый». Или еще «упир» и «сампрандер», но это когда она сразу не сделает, чего я хочу, а сделает только после «капризов». Бабушка всегда сразу делает и зовет меня «маточкой».
Серж и Коля (дядя высокий и дядя с бородой) тоже любят со мной играть и разговаривать. Коля любит «дразнить», но я не поддаюсь. Раз говорит: «Хочешь играть в шарады? Это такая загадка. Я скажу, а ты угадай, про кого? Вот: сначала – Ни. Потом – На. А все вместе – глупая девочка». Я не понимала, но когда он еще сказал, и еще, и всегда кончал: гадкая девочка, и глупая, и дурочка, – я о шараде догадалась. Хотела зареветь, но решила – потом; а вперед и ему шараду. Удивился: «А ну, посмотрим!».
Я говорю: «Сначала Ко. Потом Ля…». Тут я задумалась: кто же все вместе? Самое надо ему страшное. И непонятное. Поглядела на него:
«А все вместе – бессмертный дурачина». Он захохотал, другие кругом тоже; папа сказал – «умница, Нинка», но я все-таки заревела, потому что совсем не могу терпеть, если громко хохочут. Они перестали, конечно.
Я говорю очень чисто, как большие. Но я не умею почему-то говорить так обо всем, как они говорят между собою, хотя и слушаю. Понемногу начинаю подозревать, что, кроме тех тайн, о которых нельзя спрашивать, так как они все равно неизвестны, есть и другое что-то, всякое: большие его понимают, а я нет. Мне это неприятно: ведь я не знаю, какое оно, хорошее или гадкое, и что значит.
Раз, утром, говорю мама: «А помнишь, я тебя видела во сне, мы по саду гуляли?».
Мама смеется: «Как же я могу помнить? Ведь это ты меня во сне видела, а я тебя не видела. Нинка видела, а не мама. Ты видела, не я».
– А ты – кто же? Не я?
– Я – для себя я, а ты для себя, – объясняет мама, но я начинаю реветь, я не понимаю и чувствую тут что-то угрожающее, непривычное. Мама успокаивает: «Не дури, Нинок, о чем ты? Все глупости. Просто, у каждого свой сон. Как чашки, у Нины своя, розовая, маленькая, с фестонами; у мамы своя, белая. Нина из своей чай пьет, с молоком, мама из своей. Так и сны, у всех свои собственные.
Реветь я перестала, но чашки ничуть не помогли – понять. А мама понимает… Целый день капризничала, потом забыла.
У нас часто бывают гости. Я их не вижу, они приходят, когда я сплю, но утром я тотчас же требую идти в гостиную: там гости мне оставляют подарки. Зверинец со всякими львами и мартышками, или карету с лошадями, или домик с деревьями и стадом коров. Гости знают, что я не люблю кукол (они вроде девочек), а, главное, – зверей. Зверей у меня много, но все хочется новых. У меня есть книжка с картинками, – про лягушку. Я ее всякое утро рассматриваю, а няня Даша про лягушку рассказывает. Иной раз терпения нет, пока-то няня Даша меня умоет, пока-то всю головку намочит, в локоны на пальцах завьет, и бант; потом кашка манная с черными пенками, и тогда уж я требую: «Ну, давай лягушку и горбушку!». (Я люблю, с книжкой, малюсенькую белую горбушку иметь.)
Из больших мне не нравится Анна Ивановна. Она не гостья, а так, днем приходит. Говорит маме: «Какая у вас Ниночка славная, а моя Соничка что-то не растет». А няне Даше говорит: «Пойдете гулять, заходите к нам с Ниночкой».
Я, конечно, не хотела. Но раз как-то мы к ней вдруг пошли в гости. Мне сразу не понравилось: и Анна Ивановна тут, и девочка Сонечка, – гадкая. Ее кроватка не в детсткой, а здесь же, в столовой. Я уцепилась за нянь-Дашину руку и только что захотела закричать «пойдем!», как она говорит: «Поглядите, батюшка мой, какой у Сонички медведь!». Я медведя и увидала. Он был черный, картонный, на двух лапах, и такой большой – чуть поменьше Сонички: она его обеими руками держала. Анна Ивановна взяла его и показывает: «Вон какой, Соничка с ним не расстается, даром, что он без морды! Я уж маску старую к нему привязала!». Распустила шнурочки, вместо морды, пустая дыра, и там картон виден серый. Мне это было все равно, потому что медведь очень понравился. Потащила его к себе, но Соничка принялась хныкать. «Что ты, – говорит Анна Ивановна, – дай же Ниночке с твоим медведем поиграть, она гостья». Я, однако, вовсе не хотела быть гостьей и поиграть с медведем. Я хотела его совсем, и чтоб скорей уйти с ним домой. Так и объявила, и потребовала. Соничка громко заплакала, но я плакала еще громче и глупых нянь-Дашиных уговоров слушать не желала. Вовсе он не гадкий; что ж, что у меня три медведя с мордами, а у Сонички этот один? Я этого хочу, он самый большой! Тут Анна Ивановна схватила медведя, закутала его в большой серый платок, сунула в Со-ничкину кроватку, а няне Даше, под наш крик, зашептала: «Я Соничку унесу, а вы его берите и уходите скорей».
Так и вышло, и мы отправились с медведем домой. Я была очень довольна. Показала медведя маме, няня Даша про него рассказала. Мама посмотрела и говорит: «Как же, Нина, а вдруг бы Соничка пришла и твоего медведя себе потребовала?». – «Которого?». – «Ну, хоть маленького, коричневого». – «Шерстяного? Ну, и пусть бы. Я этого хочу».
Ночью медведь спал на стуле, а утром в гостиной, я с ним играла; на ковре полоски – это, будто, ручейки, и будто я ему помогаю через них прыгать: он ведь не видит ничего, глаз нет. Очень весело!
А потом, когда-то, случилось вот что: мама велела няне Даше надеть на меня платье с бархатками, белые носочки, и мы поехали кататься. Поехали и приехали в какой-то дом с длинной лестницей; наверху была комната, где повсюду окна; на потолке тоже окна. Большой чужой господин с такой же бородой, как у дяди Коли и у Ивана Вале-рьяныча (его у нас зовут «доктором»), подал мне руку и сказал: «Ах, какая умненькая барышня, не боится моего черного домика, знает, что °н не страшный, а занимательный». Черный домик с трубой на боку стоял посреди комнаты на длинных-предлинных ногах.
Господин что-то поговорил маме; она посадила меня – одну – на мягкий стул против домика, расправила платьице, а господин подви-нУл под ноги скамеечку. Сам же бросился к домику и спрятался сзади П°Д черный платок. Я не хотела сидеть, пока он там прячется, потянулась к няне Даше, чтоб она сняла меня со стула, но господин вдруг выскочил из-под платка и говорит мне, так серьезно:
– Смотрите, смотрите, барышня, вот я крышку с трубы сниму, и сейчас к вам птичка оттуда вылетит!
И мама тоже: «Смотри, смотри хорошенько!».
Но птичка не вылетела. Я хорошо смотрела, – нет, не вылетела. Вместо того, господин закрыл трубу и стал с мамой разговаривать. Няня Даша сняла меня со стула, повела вниз одевать, мы сели в коляску и поехали. Я не понимала о птичке. Никак не понимала. Может, и мама не понимает? «Мама, – говорю, наконец, – а птичка не вылетела?». – «Какая птичка?». – «Про какую он сказал!». Мама рассмеялась: «Это он нарочно, чтобы ты смирно сидела. Карточку с тебя снимал, вот какие в альбоме». Но карточки меня не заняли: «Мама, а птичка где же?». – «Ах, какая ты глупенькая! Птички и вовсе не было». – «Да он же сказал – вылетит. Значит, была?».
Мама покачала головой: «Вот приставалка! Не было у него взаправду никакой птички, он нарочно и обманул, чтоб ты не вертелась. Поняла?». Я больше не спрашивала, но еще хуже не поняла. Сказал: птичка, а ее вовсе не было. Когда, прежде, я слышала «нарочно» и «обмануть», я, должно быть, и не подозревала, что это значит. А оно вот что! Птички нет, а можно сказать есть. Как же я тогда узнаю, есть или нет?
Целый вечер капризничала, никто не знал, чем мне угодить; я и сама не знала, ничего мне было не надо. Ночью все плакала, мама спрашивала, что болит, и давала пить. Но я не пила, а плакала и боялась, потому что, вместо мамы, вдруг пришел черный медведь без морды и стал требовать, чтоб я смотрела – из него птичка вылетит. Но, вместо птички, вылетело большущее колесо-вертун, как в волшебном фонаре, красное-зеленое, и все вертелось, вертелось, все в себя, и меня очень тошнило. Потом опять мама, потом опять колесо и всякое другое, – гадкое. И все была ночь, утро никогда не приходило. А раз увидала того господина с бородой, закричала «не хочу!», а мама говорит: «Да посмотри, это наш Иван Валерьянович, доктор». Я посмотрела, как он сделался доктором, и успокоилась, заснула. Долго спала, пока стало утро. «Ну вот, теперь тебе лучше, – сказала мама. – Беда с тобой, сколько дней больна».
Потом я опять спала, а потом все приходили, и папа, и бабушка, и тетя. Тетя Маша говорит: «А что у меня есть, Нинок, знаю, тебе понравится». Я испугалась, вспомнила о птичке: может, и тетя нарочно, и ничего у нее нет? Но тетя принесла громадного медведя, желтого, пушистого, с розовыми пяточками, с круглым носиком. Положила мне в кроватку. «А черный где?» – спрашиваю тихонько. – «Вон, в углу. Хочешь его?» – «Нет, нет, не надо!». – Я помнила, как он меня ночью обманывал.
Новый мягкий Мишка такой славный. Обнимаю его, сама все-таки думаю: а если и он? Уж если люди, да еще большие, вдруг говорят – есть, чего нет… Как же тогда узнавать, что есть, а что нарочно?
ПРИЕХАЛА
(С натуры)
– Это долг совести, выкупить ее, – волновалась Марья Павловна. – Подумай, Серж ведь она чуть не девочкой в Россию попала и всю жизнь в нашей семье провела. Тебя еще женихом знала. Нас за сестер принимали. А потом – сколько пережито вместе! Как родная была. Неужели оставить, после стольких лет, когда я и живой ее не чаяла? Мы же теперь в достатке…
Добродушный супруг Марьи Павловны, инженер, поглаживал красноватую лысину и не думал возражать. Дело шло о выкупе из СССР старой гувернантки Расстановых, мадемуазель Денизы. Она пропала еще тогда, во время трагического бегства семьи из России, и лишь недавно получилась от нее открытка из Москвы, – жива. Собственно «выкупать» ее, француженку, было бы и не нужно, если б совсем юной не выскочила она замуж за расстановского управляющего и не превратилась в г-жу Ивакову. Через полгода, овдовев, она вернулась в семью, перешла потом в семью Марьи Павловны, – Мани, – когда та вышла замуж, и так в ней и осталась прежней мадемуазель Де-низой.
Марья Павловна свято хранила память о Денизе и детям о ней рассказывала. Мишель, высокий, стройный студент, даже уверял, что смутно помнит «Ди-зи», как она его целовала и плакала. Лили, конечно, ничего не помнила (она была тогда грудным ребенком), да и мало интересовали ее эти «допотопные» истории. Удивилась только, когда пришла первая, грязная открытка с каракулями, что Дениза, француженка, – пишет по-русски. Сама Лили давным-давно, говоря по-русски, переводила мысленно с французского.
Дело с выкупом, после хлопот, сладилось наконец. Дениза выпущена. – в дороге. Но, как и первые, из Москвы, открытки ее с дороги Довольно бестолковые: третий день ездит Марья Павловна встречать на вокзал, к условленному поезду, и все никого нет.
Уж не случилось ли чего? Долго ли до греха, путешествовать Дениза отвыкла…
На четвертый день терпеливая Марья Павловна опять отправилась На вокзал, с Мишелем.
У Мишеля свой автомобиль, новенький: длинный, весь пологий, похож на рыбу или на моржа, только что вылезшего из воды, – и лоснится, по-моржиному, словно мокрый и скользкий. Ловкой смелости сына Марья Павловна доверяет, а он этим доверием гордится и очень любит ездить со своей красивой «татап». Марья Павловна еще очень авантажна; она, впрочем, не молодится, но все у нее в меру, а потому она кажется моложе своих лет: в меру полна, в меру подкрашена, любит темные цвета; волосы, с едва заметной проседью, лежат красиво.
Скользкая рыба живо домчала их, через весь Париж, до вокзала, но там они опять никого не встретили. Марья Павловна совсем забеспокоилась. Мишель предложил:
– Останемся, через 18 минут другой поезд придет. Все равно мы здесь, а она могла на экспресс не попасть. On ne sait jamais! [88]Отвыкла путешествовать, наверно.
Так как по расчету Марьи Павловны сегодня был последний срок, – решили остаться. Без особенной, впрочем, надежды. Когда пассажиры второго поезда высыпали на плохо освещенный перрон (уже давно стемнело), Марья Павловна невнимательно их и разглядывала: никакой Денизы не будет.