355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Любопытнов » Мурманский сундук.Том 2 » Текст книги (страница 36)
Мурманский сундук.Том 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:46

Текст книги "Мурманский сундук.Том 2"


Автор книги: Юрий Любопытнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)

– И Вере он очень понравился, – добавил Саша. – Видишь, приходила сегодня к нему.

На перекрестке они расстались.

– Пока!

– До завтра!

Казанкин пожал приятелю руку и пошел на 1-ю Рабочую улицу, где снимал квартиру.

14.

Оставшись один, Ермил убрал со стола, вымыл на кухне посуду, вытер насухо и убрал в шкафчик, определённый для него Полиной Андреевной. Он собрался выключить свет и уйти, как вошла хозяйка.

– Проводил гостей? – спросила она.

– Проводил, – ответил Ермил и задержался в дверях. – Хорошие ребята..

– Зайдёшь к нам? Мы с хозяином не спим, смотрим телевизор.

– В следующий раз, – отказался Ермил.

– Ты, Ермил, какой-то сегодня расстроенный. На работе может что? – Полина Андреевна внимательно всмотрелась в лицо Прошина.

– На работе нормально. Так я. Устал, наверно.

– Может, и устал. Ладно, пойду я, а ты отдыхай.

Она потушила свет, и её грузная фигура скрылась за дверями хозяйской комнаты.

Ермил вернулся к себе, взял с тумбочки книгу и присел к столу. Шелестнул страницами. Читать не хотелось. Подержав книгу с минуту в руке, отложил и прилёг на постель, не снимая одеяла.

Вчера он сидел на берегу оврага на старом пне, оставшимся от спиленной сосны и смотрел в небо, на реку, на мостки, на проходящих по тропинке людей, казавшимися маленькими. Было тихо. Лишь иногда проносились по насыпи электрички да натуженно гудели тяжело гружённые составы, или, качаясь из стороны в сторону, тряслись пустые платформы, звеня и скрежеща железками бортов. В электричках виднелись лица людей: одни глядели равнодушно в окна, другие смотрели на проносящийся мимо ландшафт, облака, мелькавшие столбы с любопытством. За окнами было много детей…

Высоко в небе, так высоко, что еле виднелись, пролетели журавли. Ермил подумал: вот и птицы собрались в стаю и полетели на юг. Вывели птенцов, поставили на крыло и в путь до следующего лета. А он уехал из родных краев. А почему уехал? Её ведь там нет! Наверное, потому, что слишком много связано с этим человеком, чьё имя он выбросил из сердца. Ходить по этим местам, где хожено и перехожено, где купались и загорали, слушали соловьев и всегда, проходя то ли мостик, то ли рощицу, то ли обрыв, дом, палатку – всегда в сердце вызывать воспоминания, которые давили на воображение, порождая картины прошлого – и радостные, и в то же время горестные.

Почему у него не получилось с ней жизни? Он много раз спрашивал себя об этом и не находил ответа. Сам виноват? С себя он вины не снимал, может быть, был не тем, кем хотел? И в мечтах, и наяву он хотел только хорошего, он не желал плохого ни ей, ни себе, ни дочке, никому. Даже пса шелудивого не раз приводил; кошку приблудную выкармливал, несмотря на ругань с её стороны. Не жесток он сердцем. А почему оно ожесточилось? Почему? Нет ответа. Во всяком случае, он никак не найдёт. Пытался выяснить в разговорах, в беседах с близкими людьми, но те не знали, или не говорили. У них был порядок, своя жизнь, далёкая от его жизни, они сочувствовали, утешали, как могли, хлопали по плечу: «Не пропадёшь!», но в их глазах не видел он участия. Это были дежурные слова, которых нельзя было не произнести, если ты считал себя воспитанным человеком. Тогда он впервые почувствовал себя одиноким. И со временем это одиночество углублялось и становилось всё более ощутимым, он заперся в себе, потому что ему казалось, что все хотят обмануть его, как обманула она.

Женился он не рано. Отслужил в армии, стал работать. Работал, мечтая об институте. Два раза поступал и два раза срезался на экзаменах. На третий раз поступил. На третьем курсе женился. Перевелся на заочное отделение. Жену привёл в дом родителей. С самого начала что-то не пошло, почему-то не пошло, ей, видать ли, родители его не понравились. Часто пеняла ему, что свекровь лезет не своё дело. Он поговорил с матерью, с отцом. Они старые люди, бывает часто, что меряют новую жизнь старыми мерками… Работал, как вол, слесарь-инструментальщик, высокий разряд, зарабатывал хорошо. Раз под крылом отца с матерью жизнь не получается – давай совьём своё гнездо. Копил денег, родители помогли, дом отстроили, обставили его не хуже, чем у людей. И всё равно жизнь была не в жизнь. День ничего, день – никуда не годится. Ночью он не знал, куда себя девать, выходил на крыльцо – жена была беременна – не хотел душить будущего человека дымом – и отходил в куреве.

Родила потом дочку. Роды были трудными. Думал, что теперь заживёт – новая жизнь вступила в дом. Маленькое существо топало босыми ножками по полу, манило, звало ручонками, пищало, улюлюкало, а потом заговорило. Боже, какое это было счастье! Потом опять пошло-поехало. Может быть, утряслось бы, а может, и нет, неизвестно, но в дом Ермила тянуло всё меньше и меньше. Стал задерживаться после работы, нашёл себе компанию, стал появляться за полночь пьяным. Она стала обзывать его пьяницей, другими словами, на которые он обижался и сильнее после этого пил, старясь заглушить память. Думал, что будет легче. Но легче не становилось. А было тяжелее и темнее. Она ушла к своей матери. Потом подала заявление на развод. Он не хотел, чтобы их развели, из-за дочки не хотел, но их развели… Она с дочкой жила в одной комнате, он – в другой. Приводила милицию. Да мало ли что она делала, пытаясь испортить ему жизнь. Он забрал свои вещи, все они уложились в один чемодан, поглядел на стены и ушёл. Снял частную комнату и стал жить один.

В квартиру взглянуть на дочку не пускали его, гостинцы и игрушки, которые он приносил, беззастенчиво швыряли в лицо и захлопывали дверь. Упорством своим добился встреч с дочкой. Тем более, что Верочка спервоначала тянулась к нему. Потом дочка повзрослела и не стала с ним встречаться, говоря, что мать запрещает. Он помнит, как однажды воспитательница детского сада привела к нему Верочку. Был сентябрьский вечер. Дочка шла и грызла пластмассовую туфельку от куклы. Глаза были сердитые и печальные.

– Я не знаю, где ваша жена живёт, – сказала воспитательница Ермилу. – За девочкой никто не пришёл, а время позднее. Мы закрываем сад…

Как Ермил обрадовался – он побудет с дочкой. Не знал, куда её усадить, чем накормить. Думал, как бы дольше за ней не приходили. Но через час пришла тёща и забрала девочку.

Потом жена вышла за другого. Второй муж дочку удочерил, они отказались от алиментов, и для Ермила закатилось солнце. Они уехали из городка, переезжали с места на место, жили в Анапе, а потом их следы затерялись. Жениться в другой раз он не хотел, что-то оборвалось внутри, и он перестал об этом думать…

За окном поднимался ветер. Он налетал порывами, и плохо промазанные стёкла дрожали и позванивали, будто робкий страннник стучался в дом, пережидал и снова стучался, видя, что ему никто не открывает. «Может, и вправду кто-то стучится?» – подумал Ермил, встал с кровати и вышел посмотреть. Но никого не было. Были потёмки. Шелестела затвердевшая, ломкая листва на деревьях и тихо осыпалась на землю.

Были времена, когда он, живя на частной квартире, ждал, не придёт ли она. Может, пройдёт наваждение, одумается она, постучится и скажет: «Ермил, мы оба с тобой не правы. Я была не права, но и ты хорош гусь. Давай жить по-хорошему. Дочка у нас». Но никто не приходил, и никто не стучался. А он часами ждал, что сейчас стукнут в стекло, и белая рука промелькнёт и лицо, смутно видимое через стекло, кивнёт ему. Но лишь ветер стучал неплотно прикрытой форточкой и гулял по пустой комнате. А утром? Утром он летел, чтобы увидеть, как она с Верой торопится в детский садик. Летел, а прохожие останавливались и удивлённо глядели ему в след: что за сумасшедший бежит. Или случилось что? Конечно, случилось! Жизнь кончилась!..

Он видел издалека её с дочкой, чаще с тем, её вторым будущем мужем, и медленнее, медленнее делались его шаги, и замирал он на месте, лишь только сердце, сердце стучало, стучало, стучало…

Послышались шаги у двери и голос Полины Андреевны:

– Ермил! Не спишь?

– Не сплю. А что?

– Ты что-то кричал? Я подумала во сне…

– Может, задремал я. Сон нехороший приснился…

– Я так и подумала. А ещё подумала, может, с сердцем что? Ведь в каком цехе работаешь – в горячем! Весь на огне.

– Спасибо Полина Андреевна. Всё пройдёт. Это так что-то…

Он встал, вышел на крыльцо. Закурил. Ветер смазывал дым и уносил в сторону. Ермил долго глядел на тлеющий кончик папиросы. Вот он уменьшается и гаснет, не раскуриваемый…

Промчалась поздняя электричка, мелькая освещёнными окнами, и скоро пропала в темноте, и только отзвук колёс дрожал в вечернем воздухе, но скоро и он пропал.

15.

Мишка Никоноров не явился на работу. Прошёл час, второй. Фунтиков раза два посматривал на часы – Мишки не было. Часов в одиннадцать к Колосову пришла Мишкина жена – худенькая, невысокого роста со светлыми волосами женщина с красивыми глазами и сказала, что муж в больнице.

– Что случилось? – спросил Колосов, подняв на женщину подозрительные глаза.

– Вчера ногу подвернул. Ходила с ним в больницу. Еле доковылял. Дня на три – четыре, говорит врач, больничный ему обеспечен. Вот пришла сказать вам, чтобы не беспокоились…

– Хорошо, что зашла, – сказал Колосов. – Спасибо.

Весть, что Мишка повредил ногу, быстро облетела штамповку.

– Докувыркался, – сказал Сеня Дудкин. – По пьянке, наверно, к земле приложился.

Его никто не поддержал, и разговор на эту тему не был продолжен.

Никоноров жил неподалеку от штамповки в «мадриде», так называли здания бывшей богадельни по обеим сторонам Южных ворот бывшего монастыря, в крохотной угловой комнате на первом этаже. На обед всегда ходил домой и больше положенного времени не задерживался. Иногда даже приходил раньше. Фунтиков его в этих случаях добродушно спрашивал:

– Никак жена прогнала?

– Сам ушёл. Что мне со старой шваброй делать.

Говорил он это с иронией. Ни он, ни его «швабра» старыми не были. Мишке от силы было лет тридцать, его жене не больше.

Круглое Мишкино лицо с острым носом и серыми плутоватыми глазами всегда было подвижным и, наверное, от этого морщины рано избороздили его. Живой Мишкин характер больше всего отражался в языке, и в этом он очень походил на Казанкина, про которого говорили: «В каждой бочке затычка». Больше получаса за станком он не мог усидеть – уходил перекуривать или пить воду. Но работал сноровисто. Никакой не штамповочной работы не любил и когда его куда-либо посылал мастер, не ходил или старался отлынить.

– Я чего – пришёл стекло таскать или штамповать! У вас грузчики есть – пускай таскают и разгружают. Нету? Наймите! По штату не положено? Мне тоже не положено. У меня не та профессия. Чего? Я тёплое место занял? Так сядь за мой станок и пожарься. Быстро язык-то отсохнет.

– У тебя что-то не сохнет, – смеялись ребята, слыша такой разговор.

– У меня особенный, – вместе со всеми смеялся Мишка.

– Это точно. Как помело…

– Бригадир! – кричал Никоноров Фунтикову. – Пересади ты меня с этого места. Посади сюда салагу. Вон у тебя их сколько! Мотор уши заложил. Оглохну на работе – ты отвечать будешь!

Говорил он это, как сам выражался, «для понту». А предложи ему пересесть на другое место – не пошёл бы. Здесь стоял, привинченный к полу, один из лучших станков, лёгкий в работе. На нём за смену Мишка без особых усилий выдавал пятнадцать тысяч бусинок.

Вечером всегда становилось тише. Заканчивал работу и уходил домой начальник цеха Родичкин, расплывшийся мужчина неопределенных лет, пустели токарная мастерская и слесарка, сбегали вниз с участка брошек и клипсов женщины и девушки, стуча каблуками туфель, хлопали беспрестанно двери, и потом надолго воцарялась тишина. Лишь бессонная штамповка изрыгала пламя, и светились жигалы. В это время в штамповку не заглядывали рабочие из других подразделений, намёрзшиеся на улице и приходившие погреться. Ровно гудела печь, и шумно вырывался воздух из труб, гонимый мотором. В такое время работалось спокойнее и ровнее, и делалось бус всегда больше.

Мишка в расстёгнутой рубашке, под которой виднелась голубая майка, ловко штамповал, и от движений плечи, грудь и живот подёргивались. Воздух вентиляции слабо раздувал зачёсанные набок негустые волосы овсяно рыжеватого цвета. Мишка клал жигалу на порожек печурки и затягивал часто одну и ту же песню:

Вот бледной луной осветился

Тот старый кладбищенский двор.

А там над сырою могилой

Плакал молоденький вор.

Голос у него был хороший, он не перевирал мелодию, и у него получалось, как у заправского певца. Здесь под каменными сводами, несмотря на шум, голос наливался внутренней мощью, усиливался и наваливался на слушателя сверху и с боков. Казалось, это не Мишка поёт, а поют камни. Хотелось петь даже тем, кто не мог петь, кому, как выражаются в народе, медведь на ухо наступил. Пробовал петь Сеня Дудкин. Несмотря на его мощную фигуру, голос у него был слабый и после нескольких неудачных попыток подражать Никонорову, после того, как штамповщики посоветовали ему петь в бане или в лесу, он перестал открывать рот и только слушал, что вытворяет Мишка.

Правда, потом спросил:

– А почему в бане мне петь или в лесу?

– А потому, – глубокомысленно изрёк Вася Новоеирусалимский, поднимая кверху палец, – что в бане шайками гремят мыльщики – тебя не слышно будет, а в лесу народу мало бывает, так что ори вволю – всё равно никто не услышит.

В байках с Новоиерусалимским мог состязаться только Мишка. Обычно в коридоре во время обеда или перекура образовывался круг отдыхающих, пришедших разогнуть спины, выпить стакан холодной воды или просто почесать языки. Только Ермил, пожалуй, не ходил сюда. Или очень редко.

Когда собиралось больше двух, в ход шли истории и «загиналки». Мишка любил страшные повествования, правда, в основном, они у него кончались весело и даже смешно. Была в его историях недосказанность, неровность, но рассказывал он всегда экспрессивно и, где не хватало слов, там их заменяли жесты и мимика. Мишка изображал походку, речь своих героев, изображал, как шумит лес, воет осенний ветер в проводах, гремит гром, или идет дождь.

Особенно «ужасны» были его побасёнки в осеннюю пору, когда сеялся мелкий дождь, ветер выгибал листы ржавого железа на крыше, и они гнулись под его порывами, дребезжали, выли и стонали…

– Это что за история, – говорил Никоноров, почёсывая пальцем под воротником. – Вот у нас здесь рядом, какая история случилась, слушайте…

И правда, места для таких историй лучше было не придумать: бывший монастырь, полуразрушенные церкви, остатки старой стены над рекой, таинственные подвалы, заброшенный погост – всё располагало к тому, что здесь не обходилось без таинственного, могли померещиться и черти, и домовые, и русалки в реке, и Бог весть что…

– Так слушайте, – затягивался Мишка сигаретой. Курил он «Памир» или «Приму». – Копали мы на погосте как-то яму под стекло. Кто копал? Я, Болдырев да Мухтар-ага. Спросите их. Они не дадут соврать. Будете их менять и спросите. Так вот – копаем мы яму…

– А на каком погосте это было? – спросил Казанкин.

– Рядом с проходной. Там же хоронили когда-то. Это сейчас сквер. Так вот. Мы уже глубоко в землю зарылись, как лопата у Мухтар-аги вдруг выскользнула из рук и исчезла. Нет её!

Мишка открыл рот и круглыми глазами обвёл присутствующих, которые тоже круглыми глазами смотрели на него и боялись дышать.

В минуты особенного драматизма в рассказе, чтобы создать нужный эффект, Мишка тянул время, давая слушателям возможность глубже почувствовать сказанное, делал паузы, притом затяжные, закуривал или уходил отпить из-под крана, или что-то долго искал в карманах и не находил, или просил: «Дайте спичку, сигарета погасла».

– Ну что дальше? Куда лопата подевалась? – спрашивали ребята.

– Провалилась под землю. Посмотрели, а вглубь ведёт ход. Яма расширяется, как воронка, земля скатывается – шурх, шурх, шурш-ш… Ноги наши, значит, в дрожь, а хочется посмотреть, что там внизу, хоть и сердце заходит…

Слушатели облизывали пересохшие от волнения губы, а Мишка продолжал:

– Вы знаете Кешку Болдырева, он воевал, был в разведке, ему ни чёрт, ни дьявол не страшны, он и говорит Мухтар-аге: «Давай, Мухтар, гони за фонарём! Счас влезем, посмотрим…». Мухтар быстро сгонял, принёс фонарь и кусок верёвки на всякий случай. Разрыли малость отверстие, а там чего-то вроде ступенек… и очутились в склёпе.

– Где очутились? – перепросил Казанкин.

– В склёпе. Не понимаешь что ли?

– В склепе, наверно.

– Не перебивайте. Говори, дальше.

– Сухо там, потолок низкий, но стоять в рост можно. Посветили фонарем, а там гроб на ножках стоит. Знаете, такие столбики с медными шишечками… Мы как дунем оттуда.

– А чего испугались? Гроба?

– Да нет. На нас просто жуть напала.

– И Болдырев убежал?

– Он первым. После он говорил, что на войне ничего не боялся, а здесь оторопь нашла, и сердце холодом обдало…

– А теперь, где это место?

– Засыпали, – ответил Мишка, давая понять, что рассказ закончен.

И вот прошло четыре дня, а Мишка на работу не выходил.

– Сходили, навестили бы Никонорова, – вскользь как-то заметил Колосов. – Что-то задерживается, бедолага. Серьёзное, видать, случилось….

Собрались все за исключением Коли Мячика. Сказали об этом мастеру.

– А у тебя что? – воззрился он на Колю, придя в штамповку. – Понос или золотуха?

– Ему теперь не до нас, – ответил за Мячика Васька. – Он к свадьбе готовится.

– К какой свадьбе? – не понял мастер.

– А вы не знаете? Он же Соньку нанизчицу сосватал.

Колосов по-своему, с прищуром, посмотрел на толстого Колю Мячика.

– Поздравляю. На свадьбу позовёшь?

– Позову, – ответил Мячик, и густая краска залила лицо.

Колосов не знал, что после того, как ребята познакомили Колю с Сонькой, дела у тех пошли на редкость замечательно. Коля раза три самостоятельно проводил подругу, а потом сделал предложение. Какие слова он ей говорил, никто не знает, знают лишь только то, что Сонька на другой день пришла в нанизку счастливая и радостная, и рассказала подругам, что Коля Мячик хороший парень, что он сделал ей предложение, и она согласилась, и что сегодня или завтра они пойдут в деревню к его матери за благословением. В нанизке целую неделю только и говорили об этом событии, а потом стали расспрашиваь Соньку, как она сходила в гости.

Сонька, вытирая перемазанные мелом руки о халат, с воодушевлением рассказала, что мать Мячика приняла её очень радушно, усадила за стол и весь вечер сидела, подперши рукой щёку, и только что и знала, что смотрела на Колю и Соньку, и будущей снохе подвигала самые лучшие кушанья. А на встречу она постаралась: испекла пирогов, принесла мёду, наложила полные вазы варенья. Из съестного был и студень, и языки с хреном, и салаты и чего только не было. И говорила, что наконец-то нашлась девка, которая окрутила её парня и она этому очень рада, потому что этому тюфяку хомут нужен, и он теперь не останется холостым на всю жизнь и не будет бобылем, и теперь она может закрыть глаза спокойно, зная, что Коля пристроен.

– Только живите дружно, годков-то вам уже не мало. Живите, где хотите, хоть у меня, дом большой, хоть в городе у Сони, только не забывайте меня, старуху. Коля, не забывай меня! – Она вытерла глаза, в которых стояли слёзы.

– Не забуду, маманя, – ответил Коля, тоже прослезившись, и поцеловал мать.

Об этом рассказала Сонька подругам и ещё сказала, что мать Мячика держит корову, поросёнка, овец, участок у них большой, и всего-то у них видимо-невидимо и завтра они поедут покупать золотые кольца, и что всех она приглашает на свадьбу.

– Так что шейте себе новые платья, – заключила она.

Поэтому Колю отпустили с миром, а, отработав смену, остальные штамповщики пошли навещать Никонорова, предварительно купив в магазине соку и фруктов. Днём был небольшой морозец, а потом стало оттаивать, и на дорожках везде была грязь.

Мишка принял штамповщиков в своей комнате, маленькой, квадратной, с цветами на подоконнике.

Он приковылял к двери, когда постучались и, открыв ее, удивился:

– О-о-о, – неестественным голосом проговорил он, отодвигаясь в сторону и пропуская гостей. – Кого я вижу? Мартеновцы пришли! Да сколько вас!

Мишка был в замешательстве. Но быстро справился с собой. Предложив раздеться, он усадил, кого на табуретку, кого на стулья, а кого на кровать.

– Мужики, я не ждал, честное слово. Не ждал!

Он тоже сел на стул, поставив костыль между колен.

– Не ждал… Вас и угостить нечем…

– Ты не беспокойся, – сказал Фунтиков. – Ничего нам не надо. Мы ведь ненадолго.

– А этот хмырь, – Мишка указал на Ваську, – вчера прискакивал: как твоё здоровье, а ничего не сказал, что вы придёте.

– И правильно сделал, – Фунтиков рубанул воздух рукой. – Так лучше – нечаянно. Ты нам скажи – сколько ты намерен бюллетенить?

– Я не знаю. Я бы сейчас в штамповку. Знаете, ребята, как мне эту неделю осточертело? Да лучше бы рука, чем нога, ни встать, ни сесть… ни сходить куда. А как у вас дела?

– Как дела!? – Фунтиков дёрнул шеей, ему давил воротник новой рубашки. – Тебя вот нет. Брали обязательства план к Октябрю перевыполнить, а теперь…

– Да, братцы, подвёл я вас. – Мишка нахмурился. – Может, я и выступал когда, но я же не нарочно… Натура у меня такая… Скоро выпишут, трещина зарастёт…

– Да ты не беспокойся. Отдыхай, набирайся сил, – убедительно провозгласил Фунтиков. – Ребята за тебя поднажмут…

– Осточертело всё без работы. – Мишка махнул рукой. – Ты, дядя Ваня, на мой станок посадил кого?

– Посадил. Васю Казанкина.

Мишка обернулся к Новоиерусалимскому:

– Давай жми, сынок. Не подкачай!

Все рассмеялись, услышав слова мастера, спародированные Мишкой, а Фунтиков, пряча улыбку, сказал:

– Он жмёт. Даёт по двенадцать тысяч. Это почти сто пятьдесят процентов…

– Пятьдесят процентов за тебя, Михал Облепыч, – посмеялся Казанкин.

Мишка замахнулся было костылем:

– Не можешь без ехидства…

– Где тебя угораздило ногу подвернуть? – спросил Фунтиков, возвращая разговор в нужное русло.

– Да со ступенек спускался у штамповки. Крутые они, сам знаешь. Оскользли…

– Не под этим делом? – Фунтиков щёлкнул пальцами по горлу.

– Да что ты, дядя Ваня! – Мишка вытаращил глаза. – Я счас особенно не принимаю. Так, когда гости. Скоро я сам к вам приковыляю… думал уходить из мартена, а теперь вот неделю не работаю и скучно мне без вас. Без туфты говорю…

Они посидели с час. Мишка уговорил их выпить по стакану чаю, который взялся приготовить Казанкин, включил телевизор, который никто не смотрел.

Прощаясь, Мишка вздохнул:

– Подвёл я вас. Но ничего. Приду, наверстаю.

Его глаза глядели влажно и грустно.

16.

Ермил пришёл домой после дневной смены уставший и продрогший. В штамповке он перегрелся, а на улице его продул пронизывающий ветер, и он почувствовал, что его знобит. Хотелось напиться горячего чаю и лечь в постель.

Он в коридоре снял плащ и стал стаскивать мытые в луже ботинки. Из своей комнаты вышла Полина Андреевна.

– Ермил, – сказала она, – к тебе гости пришли, ждут тебя дожидаются. – Она поправила сползшую с плеча тёплую шаль.

– Какие гости? – удивился Ермил, поставив снятые ботинки у калошницы и повернув голову в сторону хозяйки. – Я никого не жду.

– Проходи, увидишь.

Грузная фигура Полины Андреевны уплыла в свою комнату.

Ермил просунул ноги в тапочки (Полина Андреевна ревностно следила за чистотой в своём доме) и направился к себе, недоумевая, кто это к нему забрёл. Никто его здесь не знал, кроме штамповщиков. Он открыл дверь и остановился на пороге. На маленьком диванчике сидела Вера. Резиновые сапожки она сняла, и они стояли в уголке на газете.

– Папка! Папка пришёл! – воскликнула она, соскочила с дивана, подбежала к Ермилу и повисла у него на шее.

– Кто к нам пришёл, – заулыбался Ермил, подхватывая девочку под мышки, и только тут увидел Сашу, сидевшего на стуле за шкафом.

– Привет, – сказал Ермил, опуская девочку на пол и пожимая Саше руку. – Нежданные гости. Чаю хотите?

– Хотим, – ответил Саша за себя и за Веру, приподнимаясь и шагая по комнате. – Холодно сегодня на улице.

– Ладно, посидите. Я счас чайник поставлю.

Ермил ушёл на кухню, зажёг керосинку и поставил чайник. Ему радостно как-то было, что он увидел снова Веру, и отчего-то грустно. Вроде бы одно он не оторвал от себя, а другое уже приставил. Называет его «папкой». Дочка его папкой не называла, а звала «папулей». Когда маленькая была, звала, а подросла – перестала. Никак его не называла.

Он вернулся в комнату.

– Где же вы встретились? – спросил он Сашу.

– Около школы. Она выходила с уроков.

– Ты прямо из школы? – спросил Ермил Веру.

– У нас было всего три урока.

– Тебя сегодня спрашивали?

– Юлия Павловна спрашивала.

– И чего поставила?

– Пятёрку.

– Какая ты молодец. – Ермил погладил девочку по голове.

– Папка, возьми меня к себе жить? – Вера произнесла эти слова и как бы испугалась произнесённого, притихла, втянула голову в плечи и ждала, что скажет Ермил.

Он сразу не ответил. Горло неожиданно сдавило, он не мог произнести ни слова и даже проглотить жёсткий ком, да и как он мог сразу ответить. Вопрос был настолько неожиданный, что он растерялся. Он кашлянул и сказал:

– Не так-то всё это просто, Вера. Ведь у тебя есть мама, бабушка. Возьму я тебя к себе, а они придут и заберут тебя.

– Они не заберут.

– Почему не заберут?

– Бабушка старая, а маме всё равно. Она говорит, что я ей надоела.

– А где сейчас твоя мама?

– Уехала. Она с нами давно не живёт. А живёт далеко.

– И ты редко её видишь?

– Редко? Совсем не вижу почти…

– А мама твоя просто так говорит, что ты ей надоела, когда сердится.

Видя, что девочка вот-вот расплачется, плаксивая гримаса исказила лицо, Ермил проговорил:

– Ты погоди. Мы что-нибудь придумаем. Не сразу всё решается. Чаю сначала попьём, а там видно будет, а? Ладно?

Девочка кивнула.

Постучавшись, вошла Полина Андреевна.

– Я вижу, ты чайник поставил, – обратилась она к Ермилу. – Пойдёмте ко мне чай пить. У меня варенье есть, своё, и хорошего ситного я сегодня купила, очень мягкого. Пойдём, Верочка. – Она взяла девочку за руку. – Пойдёмте, и вы, молодой человек, – позвала она Сашу. – Не стесняйтесь!

Полина Андреевна знала события того вечера и ночи, когда в штамповке появилась девочка, и очень близко приняла к сердцу судьбу ребёнка. Усадив всех за стол, больше всех она заботилась о Вере – подкладывала ей варенья, дала салфетку, чтобы не капнула на платьице.

– Разные судьбы у людей, – говорила она и вздыхала, поправляя шаль на груди. – У кого, какая сложится. Нам вот с мужем Бог детей не дал. А дети это такое счастье! Сейчас ну что мы с ним одни живём. Живём не плохо, в достатке, но лучше бы жили, если бы были дочка или сынок. Надо для кого-то жить, а так, раз не для кого… жизнь становится пустой. Правда, Ермил?

– Вы с супругом друг для друга живёте.

– Это так. Но это не полное счастье…

– Не всегда то получается, – проговорил Ермил, отодвигая пустой стакан, – к чему стремишься, что намечаешь, о чём мечтаешь.

– Это то же правда. – Полина Андреевна задумалась, а потом спохватилась: – У меня же конфеты есть.

Прошла к буфету, достала кулёк конфет, положила в вазу:

– Угощайся, доченька! – Она погладила Веру по голове. – Кто тебе косички заплетает?

– Бабушка.

– Она у тебя старенькая, видно. Руки у неё уже непослушные.

– Она плохо ходит, – ответила Вера. – Но я её люблю.

– Правильно, доченька, – улыбнулась Полина Андреевна. – Надо любить старших. Умница.

– Полина Андреевна, – обратился Ермил к хозяйке, видя, что Вера напилась и отодвинула чашку в сторону. – Нам надо идти. Надо Веру проводить посветлу. А то бабка опять будет беспокоиться.

– Идите, идите, – всплеснула хозяйка руками. – Конечно, идите! Это я заболтала вас. Вот, Верочка, возьми конфет на дорогу. Дай я в кармашек фартучка положу. Хотя нет. Они там могут растаять. Я их положу в портфель.

Полина Андреевна проводила гостей с крыльца.

– Ну, идите, идите.

Долго смотрела им вслед, как они шли к железнодорожной линии.

– Ты не идёшь домой? – спросил Ермил Сашу.

– Я провожу вас. Делать дома нечего. Вера, давай портфель?

Они пошли по насыпи, где змеились наезженные стальные рельсы, миновали высокий и гулкий железнодорожный мост, шли по шоссе, обочины которого шелестели опавшими листьями, когда налетал порывистый ветер. Подошли к верочкиному дому.

Саша теперь разглядел его. Он был небольшой, с железной крышей, покрашенной суриком. Красили давно, крыша потемнела, кое-где проступали светлые пятна – или от сырости, или от ржавчины. Забор тоже был ветхий, столбы кое-где покосились и некоторые штакетины были прибиты неровно, взамен сгнивших.

Он вошли в изгородь. По бокам дорожки, тронутые утренним морозом, повесили почерневшие шапки георгины. Листья были чёрные, почти что сгнившие. Участок за домом летом был занят картошкой. Ботва частью была сложена в кучи, частью разбросана по участку.

Бабушка Веры встретила их радостно, пригласила в дом. Предложила раздеться. Усадила. Держась рукой за поясницу, прошла на кухню. Ходила она плохо, слабо наступая на ноги.

– Сейчас, Вера, я накормлю тебя и гостей чайком угощу.

– Я не хочу, бабуль, – ответила Вера. – Я пила чай…

– Где ж ты пила? – Старушка посмотрела на Ермила и Сашу.

– У тети Полины… С вареньем и конфетами.

– Это моя хозяйка, – сказал Ермил, отвечая на вопросительный взгляд старушки.

– Вам ещё раз спасибо, – сказала бабушка, подставляя табуретку и присаживаясь. – Как я переживала, как переживала… – Она поправила гребёнку на голове, закинула седую прядь за ухо. – Плохо мне, старухе, жить с такой вот малолетней, – она кивнула на Веру. – Отца нет, мать…

Она махнула с горечью рукой и вытерла концом платка внезапно нахлынувшие слезы:

– Мать не заявляется…

Ермил и Саша молчали. Ермил глядел себе под ноги, а Саша смотрел в окно. Ему было не по себе, как всегда бывало, когда люди делились с незнакомыми людьми самым сокровенным, ему казалось, что и он виноват в их горестях и бедах.

– Я все-таки поставлю чайку, – сказал бабушка, поднимаясь и проходя на кухню. – Вот, вода ещё есть, – донесся до них её голос.

– Давайте, я на колодец схожу, – сказал Саша, вставая. – Где у вас вёдра?

– Сходи, сынок, помоги, – не отказалась старушка. – Мне Юля всё ходит… Вот доживёшь до старости, сама рада не будешь, – говорила она, то ли смеясь, то ли плача. – Вёдра в террасе, а колодец вправо по улице.

Саша взял вёдра и пошёл по воду.

Колодец был почти напротив дома, срубленный из осиновых бревён, его недавно отремонтировали, потому что ряд венцов был белым, чуть ударявшим в синиту. Вал был изгрызан цепью. У колодца стояла женщина. Она опускала ведро, придерживая крутящийся вал рукой.

Когда подошёл Саша, женщина выкачала ведро, но никак не могла поймать его за дужку.

Саша помог достать ведро и вылил его в эмалированную бадью, стоявшую у ног женщины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю