355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Козляков » Царь Алексей Тишайший » Текст книги (страница 13)
Царь Алексей Тишайший
  • Текст добавлен: 16 мая 2022, 16:32

Текст книги "Царь Алексей Тишайший"


Автор книги: Вячеслав Козляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 46 страниц)

«Моровое поветрие»

Участие в военном походе, как оказалось, спасло жизнь царя и всей его семьи. В тот самый момент, когда царь наблюдал за штурмом стен и башен Смоленской крепости, в столице разворачивалась страшная драма.

К тому времени чума распространилась на многие уезды Русского государства. При первых признаках «морового поветрия» в Москве в конце июля 1654 года царская семья была увезена патриархом Никоном в Троице-Сергиев монастырь. Но и там стало небезопасно, поэтому царица Мария Ильинична и малолетний царевич Алексей Алексеевич, от чьего имени велись дела в Московском государстве в отсутствие царя, оказались в Калязине, где и пережидали ужасное время. К ним никого не пропускали через заставы на дорогах из затронутых эпидемией мест, приходившие письма по нескольку раз переписывались «через огонь». Полный карантин был главным средством борьбы с распространявшейся болезнью.

Оставленная царем и патриархом, терзаемая мором Москва казалась городом, брошенным перед приходом неприятеля. Умерли ведавшие дела в Москве бояре князь Михаил Петрович Пронский (11 сентября), князь Иван Васильевич Хилков (12 сентября), заболел окольничий князь Федор Андреевич Хилков. На вопросы из Калязина о том, что происходит в Москве, отвечал окольничий князь Иван Андреевич Хилков, «с часу на час» тоже ожидавший смерти (он в итоге выжил и даже был пожалован чином боярина за свою службу). 23 сентября, в самый момент Смоленского торжества, князь подтверждал, что эпидемия продолжалась: «…а поветрие моровое на Москве на люди не унимается»{305}. Кроме князя И. А. Хилкова, в Москве из думных людей оставались еще окольничий князь Василий Григорьевич Ромодановский и думный дьяк Алмаз Иванов, никуда не «съезжавшие» всё это время. Им и пришлось взять управление в столице в свои руки – насколько можно было говорить об управлении в чумном городе.

В начале разразившейся эпидемии в Москве все стали искать виноватых. И в спокойное время в столице достаточно было искры, чтобы разгорелся нешуточный социальный пожар, что же говорить о времени чрезвычайном, небывалом на памяти людей! Мор был Божьим наказанием, поэтому взоры обратились в сторону патриарха Никона. Происходившее бедствие связали с новыми церковными обрядами, с устранением из церковного обихода старых книг и икон. В Москве разыгралась целая драма, когда в Кремль принесли икону, лик которой соскребли якобы «по патриархову указу». Как писал 29 августа 1654 года в донесении новому королю Швеции Карлу X де Родес, все происходило «3 дня тому назад». Патриарха обвинили в том, что из-за него не унимается мор: «В короткое время в Кремль собралось несколько тысяч народа, и некоторые принесли с собой своих нарисованных богов, которых они носили туда и сюда». У икон «были выцарапаны глаза, или они были иначе мерзко осквернены». Одна монахиня, по словам де Родеса, «повесив икону на грудь», убеждала всех, «что ей сама икона открыла, что некоторый святой образ обесчещен, осквернен и брошен под лавку в доме патриарха, и так как это случилось, то икона сказала, плача, что из-за этого люди так и умирают, и не перестанут умирать раньше, чем это будет наказано и та икона снова будет восстановлена в своем прежнем достоинстве». Действительно, в доме патриарха Никона нашли оскверненную икону, после чего толпа требовала от вышедшего после службы в Успенском соборе боярина князя Михаила Петровича Пронского, чтобы он вернул патриарха в Москву вместе с разбежавшимися из столицы священниками. Пронскому удалось успокоить собравшихся тем, что такие дела может решить только царь. Патриарха называли «еретиком» и «колдуном» (де Родес не решился написать эти слова открыто, а записал их дипломатическим шифром – цифрами, переведенным только в шведской королевской канцелярии){306}. Никон, конечно, и не собирался ехать в Москву, а вскоре оставленный ведать столицу боярин князь Пронский, да и сами несчастные заводчики нового гиля в столице сгинули в бушевавшем «моровом поветрии»{307}. Своеобразным «ответом» патриарха обвинителям стало его «Поучение о моровой язве», изданное Московским печатным двором в 1656 году. Приводя богословские обоснования, Никон оправдывал решение людей не только надеяться на Бога, но и самим искать помощи и спасения от мора.

Считалось, что болезнь переносится ветром, поэтому первым делом запечатали царские хоромы, закрыли входы во дворец, поставили всюду заставы; на тех дворах, где открывалась болезнь, приказывали делать «засеки» и ставить охрану, чтобы никого не выпускать, тем самым обрекая на смерть всех, кто жил на дворах, да и самих охранников. Тюремных сидельцев хоронили там, где они умирали. В Москве погибли почти все оставленные для охраны стрельцы, а колодники разбежались. Были закрыты почти все городские ворота, чтобы остановить поток людей, выбиравшихся любым способом из Москвы. Надо было также предотвратить грабежи на опустошенных мором посадских дворах и вывоз оттуда «грабленого», зараженного имущества. На Казенном дворе и в Посольском приказе заложили кирпичом окна, «чтобы морового духу не нанести». Вообще вся работа приказов была остановлена, их велено было закрыть «и никаких государевых дел не делать». Патриарх и царица требовали из Калязина, чтобы весь Кремль запечатали, «а оставить для проходу одну калитку, которая на Боровицкий мост»{308}.

Город был опустошен сильнее, чем после иноземного нашествия. Приведем полностью свидетельство очевидца, шведского агента де Родеса, доносившего королю Карлу X 15 ноября 1654 года:

«Насколько сильно в последнее время распространилась чума, сколько сотен тысяч людей погибло от нее и какая нищета царит из-за нее здесь во всей стране, почти невозможно описать. Достоверно оценивают, что в Москве и вокруг нее погибло свыше 200 000 человек. Если в большом городе почти нет домов, где бы не было погибших, то об умерших в других местах, как, например, в Казани, Нижнем, Вологде, Ярославле, Переяславле, Торжке, Твери, а также в землях и деревнях вокруг них, не говоря уже о совсем отдаленных населенных пунктах, еще не получено ни одного соответствующего известия. Множество мелких городов и деревень вымерло полностью, скот бродит там и тут по лесам и кустарникам: часть его достается диким зверям, часть умирает от голода. Город Москва опустел, так что ворота не охраняются и ночью стоят открытыми. На улицах собаки едят непогребенных мертвецов. Те из мошенников, кто поосторожнее, собираются в группы и грабят дворы, в которых все вымерли. Неизвестно, по чьему злому умыслу сгорела колокольня над большими воротами дворца, и позолоченный орел свалился вниз. Но теперь прибыло несколько сот стрельцов для охраны ворот, но они тоже мрут. Люди, отпущенные из-под Смоленска, снова возвращаются и тоже гибнут один за другим, так что стоит опасаться, что если зима не будет очень холодной, то чума прекратится еще не скоро, хотя в Москве она сейчас уже немного поутихла»{309}.

Словом, горе было тем, кто, на свою беду, остался в Москве, картина была устрашающая. Русские источники подтверждают известие о пожаре Спасской (Фроловской) башни. Она сгорела 5 октября, ночью, после чего позолоченный царский герб на верхушке башни мрачным символом упал на землю. Рухнул и часовой колокол, время остановилось…

Люди были предоставлены самим себе и зависели от воли случая. Лечения от болезни не было, а приходила она неожиданно и страшно. Сохранилось еще одно описание очевидца – диакона Павла Алеппского. В разгар эпидемии он приехал в Московское государство вместе со своим отцом антиохийским патриархом Макарием. В Москву вселенского патриарха и его свиту не пустили, так они оказались в Коломне. «То было нечто ужасающее, ибо являлось не просто моровою язвой, но внезапной смертью, – писал диакон Павел Алеппский. – Стоит, бывало, человек и вдруг моментально падает мертвым; или: едет верхом или в повозке и валится навзничь бездыханным, тотчас вздувается, как пузырь, чернеет и принимает неприятный вид. Лошади бродили по полям без хозяев, а люди мертвые лежали в повозках, и некому было их хоронить»{310}. Если же кого и везли хоронить, то вскоре умирали все, кто был на отпевании, поэтому очень скоро перестало хватать священников. Коломенский воевода князь Василий Морткин был не в силах что-либо изменить и объяснял чрезвычайную ситуацию в городе и уезде: «А на Коломне, государь, москвичь наехало много». Все, что оставалось, – соблюдать строжайшие карантинные меры. Но ужас гнал людей из столицы, несмотря ни на какие кордоны. По-настоящему остановить потоки беженцев из Москвы смогли только крепкие заставы, охранявшие подъезды к местопребыванию самого царя Алексея Михайловича. Патриарх Никон попытался на всякий случай приготовить для царской семьи убежище в Новгороде, однако выяснилось, что новгородцы, которых чума обошла стороной, не желали лишаться выгод от торговли. Из-за их беспечности мор подобрался и к Великому Новгороду, несколько человек умерло совсем близко – в Старой Руссе. Планам перевезти царскую семью из Калязина в Новгород не суждено было осуществиться{311}.

Весь август и сентябрь, вплоть до начала октября, пока не пришли холода, мор не утихал. Болезнь распространялась все дальше по уездам Московского царства. Первые признаки отступления «морового поветрия» можно было найти… в московских торговых рядах. 8 октября там уже открылась торговля, «немногие люди» пришли торговать «с хлебы и с калачи»{312}. Тем временем царь Алексей Михайлович двинулся из-под Смоленска в Москву. 18 октября он послал из Дорогобужа письмо своим сестрам и царице Марии Ильиничне, но в нем еще ничего не было сказано о бедствии в стране. Царь радовался полученным известиям о взятии Дубровны, Кричева и Гор. 21 октября, «в субботу вечером», Алексей Михайлович пришел в Вязьму и известил об этом сестер и царицу. Только после появления царя «на стану в городе Вязьме» стали поступать доклады о тревожном положении дел от уцелевших членов Думы – окольничего князя Ивана Андреевича Хилкова и думного дьяка Алмаза Иванова. Так перед царем стала открываться полная картина переживаемого «морового поветрия».

Алексей Михайлович решил и дальше оставаться в Вязьме. Неизвестно было даже, вернется ли он в столицу или отправится обратно в Смоленск. Прежде всего царь стремился воссоединиться с семьей – сестрами, царицей Марией Ильиничной и детьми. 4 ноября их уже ждали в Вязьме со дня на день. Алексей Михайлович с нетерпением писал им навстречу: «А что едете ко мне и зело о том радуюся и жду вас, светов, как есть слепой свету рад»{313}. Во время вяземского стояния царь продолжал заниматься делами начатой войны. Он готовил новый поход в Литву, назначенный на весну следующего года. Полки его армии, продолжавшей воевать в литовских городах в соединении с «черкасами», достигли новых успехов. 22 ноября от воеводы боярина Василия Петровича Шереметева пришло известие о взятии Витебска{314}. Все это звучало каким-то невероятным контрастом по сравнению с тем, что происходило в остальном Московском царстве.

Первого «разведчика» в опустошенную мором Москву отправили на следующий день после получения известия о витебской капитуляции – 23 ноября. Таким храбрецом оказался царский сокольник Федор Жаравлев. Он выехал с передовой заставы, находившейся «по московской дороге» за селом Клушином, и возвратился 9 декабря, описав увиденную им картину в донесении царю в Вязьму. Дальше клушинской заставы его, конечно, не пустили, но у него были взяты расспросные речи и переписаны привезенные им письма. Выяснилось, что Федор Жаравлев пробыл в Москве около недели, ездил по московским монастырям, чтобы выяснить, «сколько в котором монастыре братов осталось», однако мало чего добился, так как монастырские старцы ссылались на подачу таких росписей окольничему князю Ивану Андреевичу Хилкову. Царскому сокольнику удалось увидеться с князем Хилковым «в Верху», в Столовой палате, и получить от невольного царского местоблюстителя письма, а также разные росписи для передачи царю и патриарху (в том числе о живых и умерших певчих дьяках). Федор Жаравлев привез и грамотки к боярину и дворецкому Василию Васильевичу Бутурлину, царскому постельничему Федору Михайловичу Ртищеву и близкому царскому другу стольнику и ловчему Афанасию Ивановичу Матюшкину. Скорее всего, они и были инициаторами его отправки. Из слов сокольника Жаравлева выяснялось, что «на Москве де милостью Божиею морового поветрия нет, утишилось, и в рядах во всех торговые люди торгуют и сидят, и из деревень с сеном и с дровы приезжают»{315}. Так удалось получить первые обнадеживающие известия.

Другие сведения были получены от дьяка Новой чети Кузьмы Мошнина, отправленного в Москву 3 декабря. Это уже была не чья-то частная инициатива, а поручение царя, исполненное окольничим Богданом Матвеевичем Хитрово. По царскому указу он отправил дьяка Кузьму Мошнина «из «Олекьсинской своей деревнишки», чтобы тот отчитался потом перед царем Алексеем Михайловичем и патриархом Никоном. Дьяку велено было «досмотрить» соборные церкви и монастыри в Кремле, царский и патриарший двор, узнать, кто остался в живых в приказах, каково состояние казны в Новой четверти (где он служил) и в Земском приказе, сколько людей осталось во дворах бояр, окольничих, «думных и ближних людей» царя, посмотреть, возобновилась ли торговля в рядах. Посланец действовал целенаправленно, стараясь не пропустить ничего важного, записывал, «сколько живых и что померло». Отчет дьяка Кузьмы Мошнина стал главным документом, бесстрастно зафиксировавшим ужасающие потери от «морового поветрия» в Москве{316}.

Пройдем и мы этим скорбным путем, читая страницы дьячьей росписи, фиксировавшей по порядку все, что ему удалось увидеть за неделю пребывания в Москве.

В Успенском соборе в Кремле «остался поп Перфилей, дьякон Василей»; в Благовещенском соборе, «что у государя на сенях», служил тоже один поп «из приделу»; «у Василья Блаженного» служба продолжалась, но протопоп, как и многие священники в те дни, «постригся» в монахи. Протопоп кремлевского Архангельского собора спасался от чумы в деревне, и церковь была закрыта. Царские и царицыны хоромы были «заперты» еще летом и запечатаны печатью покойного боярина князя Михайла Петровича Пронского. В остальных местах – «в Верху ж у государя, от Грановитой полаты к Переграде, и на Постелном и на Красном крылце, и за Переградою к Мастерским полатам, и от Устретенья к Набережным хоромам, и на дворцах» – трудно было даже подойти и рассмотреть, все завалило снегом: «сугробы снежные самые болшие, пройтить мало льзя; и на Площади, у соборной церкви, и в Кремле гораздо снежно». Тем не менее выяснилось, что «у государя ж в Верху» остались в живых несколько человек, шуты «князь Ян, да Карла, а Спаские ключи у Карлы», один комнатный стольник Михаил Ефимов, «шесть человек постельных и стольников». Дворцовых служителей, в обычное время обеспечивавших хозяйственную жизнь «на трех дворцах», осталось только 15 человек. На патриаршем дворе в церкви Трех Святителей службы продолжались, «казна цела», остались в живых приказные люди Иван Култашев и дьяк Лукьян Голосов. В кремлевском Чудове монастыре – «старцов живых 26 человек, а умре 182 человека». Там же удалось спастись сибирскому царевичу (другие его родственники находились в походе с царем Алексеем Михайловичем). Еще в одном – Вознесенском – монастыре выжило 38 стариц, «а умре 90 стариц». Это в самом Кремле.

Жизнь в приказах остановилась, там осталось только несколько дьяков. Алмаз Иванов в Посольском приказе, сохранивший царский архив и взявший на себя в самое тяжелое время управление Москвой, дьяк Приказа Казанского дворца Федор Грибоедов и два дьяка в Приказе Большого дворца. В главном военном приказе – Разряде – дьяков в присутствии не было, только три подьячих. Дьяк Иван Северов находился в деревне и в Москву не приезжал. Казна в Новой четверти и Земском приказе оказалась в наличии, но в общей сложности там умерло больше ста служащих. Дьяк Кузьма Мошнин проверил казну и на Кружечном дворе, где так же, как и в Новой чети, хранилось около 10 тысяч рублей (суммы, которыми можно было оперативно воспользоваться царю в случае необходимости). Сохранилось даже большое количество вина в амбарах – 63 600 ведер, но многие «уговорщики», которые должны были поставлять вино, умерли в городах, а остальные в Москву не приезжали, хотя их и вызывали грамотами.

Боярские дворы царских приближенных остались в целости, их никто не грабил, но картина и там была тяжелая. Этот раздел росписи открывает упоминание о дворе Бориса Ивановича Морозова (дьяк Кузьма Мошнин, видимо, хорошо знал неформальную боярскую иерархию). В нем «осталцов», как назвал составитель росписи переживших чуму, оказалось 19 человек, а умерло – 343. Опустошению подверглись дворы главных воевод царского войска: у князя Алексея Никитича Трубецкого «на дворе живых 8 человек, а умре 270 человек», у князя Якова Куденетовича Черкасского осталось 110, а умерло больше всех – 423. Число умерших на дворах бояр князя Никиты Ивановича Одоевского – 295 человек, Ильи Даниловича Милославского – 100 человек, Никиты Ивановича Романова – 352 человека. Кое-где некого было даже расспросить: так, на дворе у Василия Ивановича Стрешнева «живых один мальчик, а иных жильцов нет».

В «черных сотнях и слободах», где жили посадские люди, особому опустошению от эпидемии подверглись Новгородская и Покровская сотни, где умерло по 500 человек. Из двухсот жителей Кузнецкой слободы погибло 170 человек, и повсюду – на Сретенке, Мясницкой, Ордынке, в Заяузье на одного живущего приходилось примерно пять-шесть умерших. Но торговля уже открылась, что подтверждало сведения сокольника Федора Жаравлева. Больше всего сидельцев с товарами было в «овошном в верхнем и в нижнем рядех» и «в рыбном ряду»: там «пустых лавок» «не много» и «харч всякой по прежнему». Торговые люди «из городов» начали привозить рыбу и на «Гостин двор». А вот ряды и лавки, где торговали не съестными товарами, пустовали. В чулочном, ветошном, шапочном, москотильном рядах «сидельцов» было мало. Такая же картина наблюдалась в котельном и коробейном, седельном и саадашном рядах, полностью был закрыт пищальный, «в железных рядех сидельцов мало». Не заработали медовый и свечной ряды, ведь церкви остались без прихожан. Масляный ряд оказался вовсе «заперт». И, самое главное, в Москве почти не было хлеба. Как писал дьяк Кузьма Мошнин, «на Болоте с хлебом ставятся люди неболшие, а продают овес по 13 алтын 2 денги, а ржи и пшеницы и иного хлеба нет»{317}.

Царю Алексею Михайловичу открывалась самая удручающая картина жизни в оставленной столице. Число умерших от «морового поветрия» в Москве затмевало потери Смоленского похода, где счет тоже шел на тысячи погибших и раненых. Общая картина бедствия, постигшего Московское царство, стала выясняться по мере сбора сведений из уездов. Воеводы разных городов отчитывались, сколько и в какое время умерло у них людей. Оказалось, что основной удар эпидемии пришелся на города вокруг Москвы – Звенигород, Верею и Коломну, куда бежали спасавшиеся от «мора» люди. «Моровое поветрие» распространилось на Замосковный край – Владимир, Кострому, Ярославль, Нижний Новгород, Тверь, на заоцкие города – прежде всего Калугу, украинные города – Тулу и Рязань. В Троице-Сергиевом монастыре, где сначала жила царская семья, и в слободах рядом с монастырем умерло «с язвами и без язв» 1278 человек. В расположенном неподалеку Переславле-Залесском мор унес 3627 человек, а в живых осталось 939. Любимый царем Алексеем Михайловичем Саввино-Сторожевский монастырь в Звенигороде тоже оказался сильно затронут «моровым поветрием», во время Успенского поста там вымерла вся Стрелецкая слобода, располагавшаяся под монастырем. На счастье архимандрита Никанора, он находился в походе рядом с царем Алексеем Михайловичем{318}. Мор прошелся и по городам неподалеку от Калязина, где до конца октября жили патриарх Никон и царская семья. Например, в Кашине и уезде умерло 1539 человек (несколько дворов вымерли «без остатку»). Особенно страшными были цифры умерших от чумы в крупных городах. Здесь прослеживалась та же закономерность: болезнь распространялась вместе с людьми, покидавшими столицу по рекам. На Оке больше других пострадали Калуга (1836 умерших на посаде и 930 оставшихся в живых), Переяславль-Рязанский (2583 умерших и 434 живых). В Твери на Волге число умерших и живых почти сравнялось (336 и 388 человек), огромные потери понесли Кострома – 3247, Нижний Новгород – 1836. В Нижегородском уезде число умерших достигало 3666 человек. Чума доходила до южных уездов, но там были лишь эпизодические случаи ее проявления. В Рыльском уезде «умерло от морового поветрия всяких чинов людей, в четырех селах, 25 человек». Оказалось, что рылянин Гришка Лазарев, на свою беду, ездил в Москву, а когда 24 сентября вернулся домой, то и учинился мор. С виновником обошлись жестоко: «И тот Гришка из тех сел выбит и на лесу умер». Но другой возможности справиться с эпидемией не существовало. «Поветрие» продолжалось в Рыльском уезде еще два месяца, пока не утихло{319}.

Угроза эпидемии сохранялась в разных местах вплоть до Николина дня – 6 декабря и даже до Рождества – 25 декабря. Главный вопрос, который задавали себе люди: в чем же была причина «Божьего попущения»? Ответить на него можно было разве что эпическим языком, к которому и прибегали авторы летописей. В так называемом «Беляевском летописце» XVII века сохранилась статья «О моровом поветрии», подводившая итог тяжелой годины Московского царства в 1654 году: «Тогож де лета, наказуя нас Господь милосердием своим за многое наше прегрешение, посла свой праведный скоропостизательный серп: бысть в царствующем граде моровое поветрие велие. Являхуся на людех язвы, прыщи великия, и гнияху, и от язвы умираху. Святыя Божии церкви в царствующем граде Москве и самая церковь соборная Богоматере многое время бе без службы. Государю же тогда воевавшу польскаго и литовскаго короля с великою победою. Гнев же Божий от царствующего града распростреся и во иныя грады Российския державы. И множество людей безчисленно тою язвою помроша, и исчислити невозможно, токмо весть един Господь Бог число их; а мнози сподобишася монашескаго чина»{320}.

Совсем не случайно «Беляевский летописец» завершает свою запись о множестве людей «постригшихся» в монастыри. 15 января 1655 года царь Алексей Михайлович в письме назначенному им ведать дела в Москве боярину Ивану Васильевичу Морозову требовал дать подробный отчет о «моровом поветрии» в Москве: «Унялось ли или еще порывает, а буде перестало, и сколь давно перестало и в коем числе». Но еще больше царя заботило то, что принявшие постриг во время чумы забыли о своих обетах и, когда мор отступил, стали жить прежней жизнью: «Ведомо учинилось нам, великому государю, что на Москве в моровое поветрее мужья от жон постригалися, а жены от мужей, а ныне многие живут в своих дворех з женами и многие постриженные в рядах торгуют, и пьянство и воровство умножилось». Именно об этом, а не о восстановлении жизни в опустошенной столице думал прежде всего царь Алексей Михайлович. Находясь в Вязьме, он еще не мог по-настоящему осознать, какую беду только что пережили люди.

Получив известия от отправленного в Москву боярина Ивана Васильевича Морозова, царь вынужден был снова браться за перо. 21 января он выговаривал ему за «неподлинные» сведения из столицы. Боярин не отвечал прямо на царские вопросы, а вместо этого писал о смерти дьяка Петра Стеншина «от старых язв», что не понравилось царю: «А про смертоносную язву не пишете, перестала ли или нет и нет ли старопострелных людей, которые не выздоровели от язв, и будет есть, и сколько и которово числа дияка нашево Петра Сеншина постреляло, и адин ли он умер или со всем двором?» Ничего не было сказано боярином Иваном Морозовым «про новопостриженных старцов и стариц и иное всякое безчинство». Вопросы царя показывают, что он хорошо умел разбираться в делах, но для начала надо было все-таки получить необходимую информацию. Царь ждал прямого ответа, чтобы окончательно определиться, может ли он приехать в столицу: «И то знатно? Не опасая нашево государева здоровья и без ума пишете неподлинно!»

Опасения царя за себя и за семью понятны. В эти дни он ожидал рождения нового ребенка. 23 января в Вязьме родилась царевна Анна. Именно тогда царь Алексей Михайлович решил, что все-таки должен оказаться в Москве. Извещая о радостном событии – рождении дочери – думного дьяка Алмаза Иванова, царь писал: «А к Москве мы будем вскоре, легким делом, а чтоб тебе никому не сказывать, до коих мест весть будет прямая». 28 января царь написал новое письмо боярину Ивану Васильевичу Морозову о принятии мер предосторожности во время его приезда. К этому времени Алексей Михайлович имел полную картину опустошения Москвы; ему рассказывали, что «которые выморошные дворы, а в них не осталось никово и стоят пусты, и с тех дворов выметаны на улицы постели и всякое рухледишко и снегом занесло и замерзло, а из иных и из жилых также выметано». Царь распорядился убрать из Кремля и с улиц, по которым ему предстояло возвращаться, все зараженное имущество. Впрочем, спохватившись, он потребовал полной уборки улиц Москвы: «Адноконечно бы (московский говор уже существовал в XVII веке, и здесь мы видим известный пример «аканья» у самого царя. – В. К.) к нашему государеву пришествию во всей Москве по всем улицам и переулкам чисто было и заморново не было, а, подобрав бы, велели в непроходимое место закопать»{321}.

Завершавшееся вяземское стояние было непростым временем для царя Алексея Михайловича. Он стремился скорее вернуться к отложенным военным делам, продолжал распоряжаться управлением покоренного Смоленска и других городов, присягнувших на его имя. Забот там было очень много: это в Москве жизнь остановилась, а в новой «царской отчине» – Полоцке, Могилеве, Орше, Витебске – все требовало царского внимания. В грамотах в Смоленск боярину Григорию Гавриловичу Пушкину царь заботился о «призрении» раненых и больных солдат и стрельцов, о переводе туда достаточного числа лекарей из других литовских городов. Царю шли челобитные от православных в Литве, на защиту которых он встал, они просили помощи и денег, надо было думать об устройстве там церквей и монастырей. В отсутствие царских войск под Смоленском в некоторых волостях изменили присяге, и царь посылал ратных людей на «кривоприсяжцев»{322}.

О том, как далеки были новые и старые царские подданные друг от друга, свидетельствует обращение к царю воеводы Михаила Петровича Воейкова. После сдачи Могилева 24 августа 1654 года он послал с сеунчом в царский стан под Смоленск. Написав об организованной присяге, воевода Воейков просил совета, как принимать присягу у католиков: ведь они, как считал царский воевода, «не христиане»: «А котороя, государь, римскоя веры шляхта хочет быть под твоею государевою высокою рукою, и я, холоп твой, по той евангильской заповеди приводить их к вере не смею, что они не християне». В ответной царской грамоте воеводе Воейкову указали: «А иноверцев бы еси, которые не нашей христианской веры, приводить к присяге велел перед собою, по их законом, их духовного чину людем, чтоб нам великому государю в службе были верны». В царской ставке обратили внимание на другой, местнический аспект его службы вместе с ранее присягнувшим царю шляхтичем полковником Константином Юрьевичем Поклонским и требовали сначала писать его имя, а потом уже московского воеводы{323}. Впоследствии, кстати, открылось дело по обвинению воеводы Воейкова, якобы отпускавшего за мзду в Литву католиков и «жидов» (так в русских источниках, следом за польскими, стали называть еврейское население покоренных городов). Царь послал расследовать факты подкупа, но они не подтвердились.

Пока не было никакого отпора царским войскам, города в Литве сдавались на милость победителя и присягали в подданство царю Алексею Михайловичу. Царь был щедр и разрешал почти все, что у него просили покоренные – сохранить дома, имущество, пребывать в прежних должностях, пользоваться магдебургским правом в городах и льготами, дарованными польскими королями, или позволял уехать тем, кто не хотел ему присягать в подданство. Слово «отказать» возникало только в делах церковных: здесь царь был неумолим. Когда обсуждали условия сдачи Витебска, он запретил «римскую веру»: «костелу не быть, а петь у себя в домех». Ксендзам при этом было разрешено выехать в Польшу. Такой же запрет постиг униатов: «унеятом не быть»{324}.

Правда, длилась царская милость недолго, до первых признаков неповиновения. Так, например, смоленскую шляхту велено было увозить связанными в Москву по ночам, а если наталкивались на сильное сопротивление, то их разрешалось «сечь», оставляя в живых только женщин и детей.

Для понимания внутреннего состояния царя Алексея Михайловича показательно его дружеское письмо «верному и избранному голове нашему» Артамону Сергеевичу Матвееву, написанное в тот же радостный день 23 января 1654 года. Царь делился со стрелецким головою Матвеевым сокровенными мыслями и говорил о своем тогдашнем пребывании «в тяжестях великих душевных». То был отголосок переживаний о «моровом поветрии», которое, впрочем, в Москве «утихло и здраво». Но урок царь Алексей Михайлович получил и писал об этом Матвееву: «Не люто есть вспотыкатца, люто есть, вспоткнувся, не поднятца».

Царь мог обсуждать государственные дела только с самыми близкими советниками. Серьезный характер этих дел не исключал шуток. Юмористически описан даже прием шведского посланника в Вязьме (на это настраивало имя дипломата, звучавшее не совсем прилично на русский слух): «Посланник приходил от Свейсково Карла короля думной человек, а имя ему Удде Удла, а таков смышлен и купить ево то дорого дать, что полтина, хотя думной человек. Мы, великий государь, в десеть лет впервые видим таково глупца посланника, а прислан нароком такой глупец, для проведыванья, что мы, великий государь, будем ли в любви с королем, и про то нам подлинно ведомо». Несмотря на шутливый тон, письмо это прекрасно иллюстрирует внутреннее самосознание царя, его настоящее отношение к новому шведскому королю Карлу X. Царя забавляла перемена тона в дипломатических делах, но он хорошо знал ей цену: «…а братом не смел король писатца к нам, великому государю, и мы тому и добре ради и зело от нас страшны они, свияне». Но главное, что для царя и его дипломатических «визави» все теперь рассматривалось через призму отвоеванного Смоленска. Алексей Михайлович знал, что шведы были встревожены после появления его армии в городах Великого княжества Литовского: «И Смоленск им не таков досаден, что Витепск да Полотеск, потому что отнят ход по Двине в Ригу». Поэтому он и не верил в искренность шведского короля, приславшего такого «достойного» посланника: «Да бута любя меня, прислал обвестить посланника да думново человека, сколко от любви, а здвое тово от страху».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю