355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Тоска по чужбине » Текст книги (страница 40)
Тоска по чужбине
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 13:30

Текст книги "Тоска по чужбине"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 42 страниц)

2

   – Гряди, гряди к супротивникам нашим! – напутствовал Неупокоя посельский Трифон. – Мне уже с ним не совладать. Оброк они, конечно, платят...

   – Чего ж тебе ещё?

   – Который месяц с ими бьюсь – работают по воскресеньям!

   – Крестьяне издревле так. Им не до гулянья.

   – А монастырским так негоже! Воскресенье, что в Ветхом Завете суббота. – Господу Богу твоему... Молитве, отдохновению тела, душевному труду и очищению. Они же – за топор, за косу. Я уж с послушником, что в место твоё был взят, ловил их по делянам, стыдил и уличал. Не внемлют!.. Нынешний вечер пригляди за ними. Игрища...

   – Отец-строитель наставлял меня.

   – Пива не напейся с ими для Троицкой субботы, – посмеялся Трифон, провожая своего блудного пристава к Нижним решёткам.

Этой калиткой без Арсения почти не пользовались, тропинка заросла лозой. Ступеньки на крутом овражном склоне оплыли после таяния снега, а на водоразделе и спуске к реке Пачковке тропа и вовсе потерялась. Трифон предпочитал проезжую дорогу, крестьяне тоже наведывались в монастырь только с оброком, на телегах. Их связь с обителью не то чтобы оборвалась совсем, но сильно заросла разнотравьем – от ереси Косого до язычества. В прежние годы по тропинкам ходили чаще.

Необычайно тёплый для начала июня вечер пронизывали закатные лучи. То они пробивали свежую листву орешника на склоне, то скользили по омытой недавними дождями озими – и вдруг ошеломительно, ослепляюще ударились и отразились от чистого пруда выше заброшенной общинной мельнички. Неупокой заметил, что на пруду исчезла ряска. Почистили его? Выйдя на земляную плотину с бревенчатым заплотом, он обнаружил, что и мельницу поправили, свежая плаха сверкала в нижнем венце: мельница улыбалась, показывая начищенные песочком зубы.

Плотину тоже укрепили сваями. Вода журчала, падая с уступа под приподнятым и закреплённым колесом, не нарушая чуткого закатного покоя. Арсения, как в первое посещение этих мест, коснулось то жутковатое присутствие близко бродящей нежити, которое в народе называли «навьими чарами». Свет и открытость приречного пространства только усиливали собственную незащищённость. Он почти не удивился, услышав русалочий плеск воды у дальнего берега, заросшего кувшинками и полузатопленными кустами, лишь кожу на голове охватило ознобом. Глаза, попорченные чтением, с трудом различили русую головку, по-девичьи повязанную алой лентой.

Предание о том, что в вечер Троицкой субботы русалкам разрешено показываться людям, чтобы те помолились за их гиблые души, известно всем. Неупокой, подобно большинству начитанных и здравомыслящих богословов, давно расстался с простодушным суеверием, населяющим леса и реки видимыми духами. Потустороннее, считал он, – бесформенно либо проявляется в таких формах, что мы вообразить не можем. Справившись с первым ошеломлением, он отступил за мельничную надстройку и, прищурившись, стал всматриваться в лицо плывущей к запруде купальщицы.

Он помнил девушек деревни Нави. Дочери были у Лапы Иванова, у Прощелыки и Мокрени. Крупнотелую и грубоватую дочку Мокрени Неупокой запомнил с первой встречи, когда она в неподпоясанной рубахе выбежала и туповатовыжидательно застыла перед ним. Она не раз всплывала в памяти в минуты похотливого мучения, и тогда он спрашивал себя, как у него хватило выдержки не воспользоваться её покорностью... Другие девушки не оставили такого следа, но он узнал бы любую из них в слепящих розовых лучах, бивших и с края розовеющего неба, и из воды.

Не доплывая до плотины, купальщица или русалка перевернулась на спину, тихонько взбурлила ногами воду и ненадолго замерла, подставив закату так и не узнанное лицо своё с закрытыми глазами. Арсений видел близко к поверхности её белое тело со вздёрнутыми маленькими грудками, но ниже, ближе к ногам, всё становилось темно и зыбко, одно воображение рисовало сокровенное. Гася его мучительную раскалённость, Неупокой усмехнулся – не хвост ли там? Во всяком случае, снова перевернувшись и ослепив Неупокоя выпуклым задком, купальщица не разрешила его сомнений и поплыла к притопленным кустам.

У него больно забилось сердце, перед тем замеревшее, как рябчик, захлёстнутый сетью. Да сердце и не умнее рябчика – известно, как беспечно и любопытно крутит подслеповатыми глазёнками эта дурная птичка, глядя, как падают от лёгких стрел её подружки и товарищи. Не улетит, не ворохнётся, пока саму не стукнет!

Какое-то страстное озлобление понесло Неупокоя к полосе ивняка, полукольцом охватывавшего прибрежную луговину. От шума крови ему казалось, будто он движется бесшумно. Кроме луговины, купальщице некуда было деться... А небо гасло, воздух холодел, над западным бортом долины, поросшим земляничным бором, вставала стена тумана. Алые стрелы вязли в ней, не достигая заводи, где скрылась русая головка. Перепутанные ветки тальника хрустели под сапогами. Неупокой остановился и увидел, что девушка уже готова выйти из воды, освободилась из неё наполовину, но медлила, будто сама река удерживала её за крепкие бёдра, а ил засасывал лодыжки...

Дыхание Неупокою захлестнуло. Жгучий поток нёс по его жилам такое бешеное и неразборчивое желание, какое налетало на него лишь в самом бесстыдном сне. Если бы он теперь же, не скрываясь, выбежал из укрытия, кто знает, принял бы он гибель от леденящих рук или пережил высшую радость, для коей всё живое, от гада до человека, так ненадолго пробуждается от вечного небытия... Но робость книжника и глубоко запавшие слова обета уберегли его от безрассудного порыва: «Дети, соль – от воды, но, попадая в воду, растворяется; так и монах, рождённый женщиной, приблизившись к ней, растворится...» Глотнув сырого воздуха, Арсений отступил за полосу кустов, чтобы неслышно обойти луговину и перекрыть русалке выход в лес. Зачем – он уже сам не понимал.

Но сколько он ни ждал в своём укрытии, откуда ясно видны были запруда и лужок, девушка не явилась. Не утопилась же она, изумлялся Неупокой. Тем паче что уже и выходила из воды, и мелко было, он уже различал сводящую с ума ложбинку внизу спины... Стало темнеть. Перекрестившись на сумрачный восток, побрёл он, запинаясь о кочки тупоносыми монашескими сапогами, к деревне Нави.

Обычно он подходил к ней правым берегом Пачковки. Чащоба левобережья, в которую он теперь залез, была неведома ему. Подлесок – чёрная ольха, орешник – делал её непроницаемой, а оживавшие с приходом темноты ночные птицы и зверюшки наполняли её внезапными шорохами. Неупокой, смолоду знакомый с заволжскими таёжными лесами, не робел ночных зарослей, легко угадывая плещущий шорох совиного крыла и беличье цепляние за непрочную кору. Шорохи нынешнего леса, чем глубже Арсений проникал в него, становились непонятнее, необъяснимее. То будто перебежка от куста к кусту по чёрному прогалу, то сдавленный вздох и посмех. Случалось, глаз выхватывал качание еловой лапы, только что неподвижно прилипавшей к пепельному небу. Было отчётливое ощущение преследования. Но у Неупокоя не было таких упорных и скрытых врагов ни в деревнях, ни в обители. А те, что были, могли достать его иначе.

Легко быть рассудительным, несуеверным при свете дня. Ночами оживают бесы – то ли в лесах, банях, то ли в дремлющей части нашего сознания. По мнению ересиархов, впрямую толковавших известное высказывание Христа о птицах, наше сознание является единственным обиталищем богов и демонов. Но от такого сомнительного довода не легче человеку, запутавшемуся в ночь русалий в чужом лесу. Он сомневался уже, не проскочил ли он деревушку с мертвецким именем. Тогда впереди у него – вёрст десять до лесного хуторка, где обитает то ли ведьма, то ли травница, и ещё дальше – до Паниковичей. Надо бы перебраться на правый берег, там и починок Вакоры близко, но шорохи и рыбий плеск в невидимой реке ужасали Неупокоя, оттесняя влево, в лес. В русалок он не верил, только никак не мог истолковать всех этих повизгиваний и поскоков не птичьей и не звериной природы и всё бессильнее утопал в своём необъяснимом страхе. Он отгонял его крестным знамением, но ненадолго, до нового шевеления тяжёлой ветки или болотного урчания под сапогом. И наконец послышалось ему то, что он и ожидал услышать, – из детства, из сказки:

   – Иди к нам на релях качаться!

Релями назывались в разных местах то ветки, то качели на ветках... Голос, произнёсший эти слова, был слишком отчётлив, чтобы исходить из одного воспалённого воображения. И потому, что в самом твёрдом ядре сознания Неупокой не верил в сказочную нежить, теперь он испугался по-настоящему, до ледяной испарины. И тут же дикий, вовсе уже не человечий смех раскатился поверху, отдавшись в голове Неупокоя болезненными ударами. «Птица! – мысленно вдалбливал он себе, не зная ни единой птахи с таким бесовским и осмысленным гоготом. – Их много разных... тут!» Сжавшиеся плечи его ждали прикосновения чьей-то лёгкой руки или лапы.

   – На релях! – вновь перепорхнуло с куста на ёлку. – Иди-и-и!

Неупокой уткнулся в тяжёлый ствол сосны, повернулся и прижался к нему спиной. Так меньше оставалось пустого, чёрного пространства сзади. Из-за сосны тоже могла высунуться рука, но... Всё спокойно. Он уже вовсе не понимал, куда забрёл, только по склону угадывал, где река, если его не занесло в один из долгих и извилистых оврагов, впадающих в Пачковку. Случись такое прежде, он сел бы, развёл теплинку и подумал, куда идти. Здесь мысль о костерке казалась дикой. Всё было дико здесь, даже упавшая тишина. Но она казалась благом после голосов... Если бы не бесовка в речке, он давно сидел бы в одной из изб деревни Нави и наставлял крестьян в разумной вере, наглядно отличая её от суеверия. Изгонял бесов из простых душ.

Арсений озирался, пытаясь отыскать хотя бы одно естественное чередование причин и следствий. Не получалось. Лес зажил по искажённым, далёким от природных, законам потустороннего и необъяснимого: из лужи, будто из чёрного окна, ведущего в подземное жилище, внезапно раздавался захлебывающийся стон, по низу долины кто-то уже открыто, не приглушая шагов, отсекал путь Неупокою; вся полоса леса, примыкавшая к реке, наполнялась обильным, словно от целой толпы исходившим шумом и движением; неведомо откуда явившийся свет озарял то отяжелённую росой паутинку, то ежа, в слепом ужасе убегавшего с прижатыми иглами, – наваждение и его лишило спасительного инстинкта. Но вот что удивительно: стоило обессилевшему Неупокою признать бесовскую природу происходившего, к нему вернулась способность если не размышления, то выбора. Он, например, заметил, что если двигаться в направлении загадочного шороха или протяжного мяуканья (так, по рассказам знатоков, плачут русалки), звуки упруго перемещались в сторону, освобождая путь. «На мне же крест!» – впервые нашёл он объяснение, отбросив объяснения естественные и странно утешаясь этим.

Он заскользил, заспотыкался по склону, усыпанному иглами, прямо к реке, так бурно плещущей, как будто в ней взбесилась вся рыба. Вспомнив одно детское заклинание против русалок, уже не замечая его простодушия и даже глуповатости, он произнёс его внятно, твёрдо: «Я тебя крещаю, Иван да Марья, во имя Отца и Сына и Святого Духа!» От этих слов души русалок спокойно улетают к Богу.

Социнианин. Антитринитарий. Понаторевший в диалектике последователь нестяжателей и Феодосия Косого. Обличитель «смутотворцев»...

Когда Неупокой вырвался на берег (какие когти или ивовые сучья держали его за рясу?), в душе его, как и на освещённой месяцем реке, стояла какая-то пустая тишина. Он не узнал излучины и омута под противоположным берегом... Из-за поворота показалось несколько русалочьих головок в венках из кувшинок. Обновлённый ужас шатанул Неупокоя в тень старой ивы, так прихотливо облитой лунным светом, что в шевелящихся ветвях её явственно виднелись обнажённые тела. Русалки приближались. Но не успел Арсений собраться с силами для нового заклятия, как убедился, что по реке плывут одни венки – русалки утонули. Венки медленно закружились по омуту, и тогда Неупокой вспомнил, как прошлой осенью трапезовал здесь с крестьянами. В этом же омуте утоплен его предшественник, посельский пристав. Вот уж кто наигрался с водяными девами...

Деревня и брод были выше по течению. Перебраться здесь на правый берег Неупокой не мог. Он выпростал поверх рясы нательный крест и зашагал по урезу воды, не уклоняясь в лес. Идти было неловко, но после пережитого упругие удары веток по лицу были почти приятны. Возле корней они покрылись илом, ноги срывались в воду, зато на высоте лица омытые дождями листья были прохладны и шелковисты.

Арсений радовался, возвращаясь в границы понятного, в дом рассудка, откуда он в греховном помрачении бежал за речной прелестницей. А вскоре он услышал грубоватое, но слаженное пение других прелестниц – на деревенском берегу.

Как раз у брода, на выгоне, обильно залитом луной, уже огладившей, обцеловавшей каждый кустик и ландышевую голову, такие же обласканные, сидели и пели девушки деревни Нави. Пели о простом и печальном, ибо что проще и печальнее откровения женских сердец, которым любовь несёт не столько ожидаемое счастье, сколько страдание! У песни был неожиданный, резкий припев, менявший весь её строй, но только на поверхностный взгляд: так простецкий зелёный мазок на иконе придаёт убедительность лику.


 
Бух-бух! Соломенный дух!
Меня мати породила,
Некрещену положила...
 

И вспомнились лаймы, литовские лесные девы, подменявшие детей в зыбках на ивовые и соломенные веники, обраставшие плотью. Души народов сообщаются подобно корчагам с медовухой при сливе её с осадка, и что получится в конечном счёте, дурное или весёлое, знает один медовар. Не он ли разделил великие корчаги государств, чтобы в каждой зрел свой мёд?

Пора было перебредать на правый берег и исполнять свой долг. Вовсе не собираясь жестоко преследовать исполнение древних обрядов, Арсений тем не менее хотел воспользоваться праздным состоянием крестьян, чтобы побеседовать о духовном. Он сам только что испытал могущество бесовского мира, существующего то ли во внешнем, то ли во внутреннем нашем, а может, и на их невидимой, тонкой границе – то уже забота диалектики... Но он в сердце принял истину Ермолая-Еразма: «Душа самовластна, заграда ей – вера!» Если не оградить простую душу понятиями добра и света, выработанными за полтора тысячелетия в христианстве, гибелью может обернуться самовластие её. По Сии он знал, что для духовных бесед с крестьянами, даже во сне озабоченными работой, лучшее время – праздник. Их у крестьян в году немного: Пасха да Троица, Покров, Сочельник и Крещение. Тайный – Иванов день...

Чтобы не напугать певуний, Неупокой от брода окликнул их: «Во имя Отца и Сына...» Всё равно их подхватило, как бабочек, и отнесло на середину выгона, к деревне. На берегу осталось рукоделье, издалека похожее на веники. Девушки собирали травы – мяту, зорю, полынь. Завтра они понесут их в церковь, затеплят в них свечку, а дома эту свечку спрячут за божницу. Кто станет умирать, тому её дадут для облегчения и освещения пути.

В празднике Троицы смерть переплеталась с жизнью, как стебли в охапке душистых трав. И не сильна она рядом со счастьем, цветочной почкой дремлющим в начале всякой жизни, хоть и не скажешь заранее, даст она сладкий или горький плод или засохнет не распустившись... Арсений медленно перебрёл реку, давая девушкам убедиться, что он не только человек, но и духовный пастырь их. Первым его узнала дочка Мокрени, воскликнувшая пронзительным голоском:

   – Отец Арсений, батюшко!.. Да как же тебя Бог в эдакий вечер оборонил? В чащобе-то!

   – Что, голубицы. – Неупокой сразу принял наставительный тон, одолевая вовсе не иноческое смятение, – не чаяли в живых меня видеть, чтобы в кончальную субботу языческие песни играть?

   – Оне дозволенные, батюшко!

Дочка Мокрени – звали её как будто Марфой – вела себя бойчее всех, не испытывая робости перед духовным пастырем. Русальи песни и других раззадорили, они не проявляли сегодня обычной для деревенских девушек тугой замкнутости (с внезапным, зверино-любопытным или смешливым выглядыванием из-под ресниц или локотка). Они свободно расселись по своим местам и разобрали духовитые снопики. Увязывали их сплетёнными осоковыми стеблями, сильными и ловкими пальцами подравнивая голубые и розовые звёздочки цветов.

   – Где мужики да парни?

   – Им наши песни слушать соромно, бабы приглядывают за ими, чтобы не соблазнились, – хохотнула всё та же Марфа.

   – А мне?

   – Тебе, батюшко, ничто не соромно, ты всякий грех замолишь.

Арсений не нашёл ответа – такой почудился ему тёмный и сладкий намёк... Не ему одному: девушки засмеялись, отворотившись от луны, скрывая лица рукавами праздничных рубах из домотканой крашенины – у кого рыжевато-красной, выдержанной в осиновой коре, у кого зелёной или лазоревой, проваренной в настоях трав. От стирок непрочная окраска выцветала, но праздничные рубахи надевались редко.

   – Тебе рубахи наши поглянулись, батюшко? – угадала Марфа, окончательно смущая Неупокоя. – У нас и не такие есть – с шитьём!

Вряд ли у неё была рубаха с шитьём, но так хотелось покрасоваться хотя бы мысленно. Луна сглаживала упрямые уголки её скул и подбородка, высвечивая упруго налитые губы, обветренная кожа в полумраке выглядела нежнее, веснушки терялись, а глаза сияли не тупо-выжидающе, как при первой встрече, а добродушно и призывно. Вот в ком жила русалочья душа, стоило только разбудить... Не оберёшься бед.

Неупокой спросил:

   – Не ваши ли венки я у омута встретил?

   – Который впереди? – всплеснулось сразу несколько голосов.

Надежда, в них прозвучавшая, была совсем не шуточной.

   – Они из кувшинок!

   – Нет, батюшко, мы и иные цветы вплетали, всякая – свой.

   – Кажется... с васильками, – наугад сказал Неупокой.

   – Марфутка, твой!

Глаза Марфуши, обращённые к Неупокою, засияли нестерпимо. Он вспомнил, что в дневном свете они были густого василькового отлива. Когда он это вспомнил – теперь или минуту назад?

   – Ещё бы сведать, Марфинька, кто его повстречает первым, твой венок.

   – Дак... встретил же уж! – с тихим изумлением пробормотала Марфа, вызвав новый хохот, срывавшийся в подвизгивание, будто девчонок щекотал бесстыжий бес. – Ну, расплескались... Цыц!

Видимо, Марфа верховодила среди подруг. Смех умолк, лишь из-за спин, где приютилась робкая и слабогрудая дочка Лапы Иванова, в чьём венке уместна была бы повилика, раздавалось нечаянное прысканье.

Арсений вспомнил наконец зачем пришёл:

   – Пора по избам, голубицы. Мамки извелись, верно. Ночь опасная.

   – Отец Арсений, нас кажный вечер после заката в избы загоняют. Хоть ныне смилуйся!

   – И-и, ладно, схожу в деревню. Коли там не хватились вас.

   – Не проводить ли, отец Арсений? – кротко спросила Марфа.

Словно на место бесстыдницы русалки в неё вселился ангел – так и тянуло лампадным маслицем. Неупокой удивился:

   – Али я заблужусь?

   – Дак ночь... сам говоришь – русальная. И меня не хватились бы впрямь.

Остальные молчали. Никому не хотелось в душные избы. А что они подумали о Марфе, Бог им судья.

   – Что ж, проводи, – сказал Неупокой совсем не то, что должен был сказать. – Тут у поскотины болотце, всё я в него, бывало, попадал. За год и вовсе тропу забыл.

Соломенная крыша крайней избы на чёрно-зелёном прозрачном небе громоздилась плотно умётанным стогом. Всё было тут, казалось, близко, но стоило отойти по выгону на два десятка шагов, как девушки у реки исчезли в лунном мареве. Наверно, туманец, невидимый вблизи, стоял над руслом. Тихая песня, возобновлённая с уходом Неупокоя, доносилась как бы из-под воды. Воистину творилось в эту ночь необъяснимое со звуками, пространством и даже временем! Взглянув на звёзды, Арсений с удивлением определил, что миновала полночь.

Марфуша вела его в обход болотца, дважды перелезая через городьбу поскотины, живо перегибаясь и протискиваясь мощным торсом между жердинами. Её запаска, схваченная по талии алым пояском, кругло обтягивала бёдра. Босые ноги её с полной, без косточки, лодыжкой обнажались едва не до колен. Добравшись до Мокрениной избы, Неупокой был не в лучшем состоянии, чем на плотине. Уже не помогало рассуждение о соли и воде, как и другое из того же обихода – о сене и свече, тем более что Марфа, в отличие от призрачной купальщицы, стояла рядом, источая росный запах свежести и пота. В её расширенных зрачках застыло то же мглистое, отчаянное ожидание, какое вспомнилось или примечталось Неупокою после их первой встречи.

Косящатое окошко избы было черно и слепо. Видимо, все давно угомонились, крепко помянув Мокрениных родителей. О дочери не беспокоились: пусть погуляет в одну из трёх дозволенных ночей – на Троицу, Сочельник и Купалу.

В смятенном и тупом молчании Неупокой отвёл глаза от Марфиного лица и тут воистину попал из огня в адское полымя: груди её, как два острамка сена, упрятанные в просторной пазухе рубахи, остро и высоко распялили её, взволнованное дыхание неровно колебало их, и плечи, и туго обтянутый запаской сильный живот. Слегка расставленные ноги утопали пятками в соломе и свежей зелени, настеленной ради Троицы возле крыльца. Крупные руки теребили кончик пояска как бы в готовности мгновенно распустить его.

   – Благослови тебя Господь, – пролепетал Арсений, воздымая двоеперстие, но вместо крестного знамения оно, словно змеиная головка, остро коснулось Марфушиной груди.

Только на взгляд она казалась податливой и мягкой. И грудь, и всё подавшееся ему навстречу тело Марфуши были как горячий, глубоко прогретый солнцем камень, тот самый бел-горюч валун, к которому охотно припадает всякая бесприютная головушка.

   – Ступай! – воззвал Арсений уже не к Марфе, а к той испепеляющей и всё оживляющей силе, которая будет теперь притягивать их друг к другу, покуда по её неумолимому закону они не опустошат себя до дна. – Ночь же русальная!

   – С тобой не страшно, отец Арсений. Я в твоей воле.

   – Что ты молвишь...

Рука-змея, ужалив девичью грудь, оторвалась и замерла, следя за действием яда. Она не подчинялась больше ни совести, ни разуму. Пальцы Марфуши перехватили её, сплелись с ледяными пальцами Неупокоя, но не оттолкнули их, а притянули и повели каким-то своим путём, как только что она вела его вокруг болотца и через поскотину, душно пахнувшую молоком, надоенным, разбрызганным по её траве за многие лета... Только рассудок или трусость Неупокоя остановили её на том мучительном пределе, за которым лживая природа обещает беспредельную сладость. Снова и снова нарушая безжалостные природные законы, они стояли как преступники на пытке, с очи на очи поставленные умелым дьяком-сыскарем, беспамятными словами друг друга обличая. Но рядом не оказалось проворного писца, чтобы удостоверить, какие тайны поведала Неупокою грешница Марфуша, какие обязательства он дал ей на будущие времена.

Ночь длилась, населяя привычный мир соблазнами и бесами. В окне приземистой, похожей на землянку баньки, в дальнем конце огородца, зажёгся лунный огонёк. Кто кроме бесов мог там полуночничать, греться остатним субботним паром и тонко, нежно подзывать, приманивать любовников? Банная нежить не пугала Неупокоя, тем более не удивляла. Он был и к худшему готов, то задыхаясь в горячих ковах Марфушиных рук, то собственными пальцами сослепу набредая на запретное, а остывая ненадолго, слышал, как тратится бесстыдством и истончается его бессмертная, непрочная душа. Не за нею ли уже явились те, что в бане?

Играя, Марфуша увлекла Неупокоя в тень тесового навеса, на крыльцо, скрипнувшее плахой под её тяжёлым телом. Дверь в сени, на «мост», была отворена, оттуда два шага направо – до сеновала... «Марфутка?» – вскричала из холодной клети мать или вековуха тётка, от скудости прибившаяся к такой же скудости Мокрени, как бедное всегда притягивается к бедному. Марфуша что-то успокоительное промычала, не отрывая губ от губ, тётка затихла. Ей, наверно, не привелось за жизнь изведать такой русальей ночи... «Услышат, отец Арсений!» – шепнула Марфуша и снова потянула на крыльцо, оттуда – через плетнёвую калитку – в огородец.

В зарослях хмеля, уже густо одевавшихся лапчатым листом, но ещё не завязавшего дурманных шишек, кто-то сказал кому-то: «В баньку, в баньку... Там тепло!» Луна зашла за избяную крышу, солому охватило парное сияние, кот или чёрт прошёлся в нём, выгибая аспидный хребет. Огородец, до утра брошенный людьми, был населён нечистью так же обильно, как и заречный лес. И как в лесу, где всё таинственное отступало, стоило к нему приблизиться бесстрашно, так и в протопленной сегодня баньке оказалось пусто, но ещё жарко, парно. И что же оставалось делать бедным грешникам, как не сорвать с себя постылые одежды, чтобы остаться, какими были Адам и Ева до осознания греха?..

– Благослови меня, отец Арсений, – шепнула Марфа, когда они вернулись на крыльцо, уже обильно смоченное росой.

Он, понимая, что совершает святотатство, перекрестил её. По-детски всхлипнув, она припала к его руке искусанными губами. Ушла. Телом её и соком пахла его рука, только запах и остался, запах да звон в ушах, прощальный гул крови.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю