355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Тоска по чужбине » Текст книги (страница 26)
Тоска по чужбине
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 13:30

Текст книги "Тоска по чужбине"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)

Андрей Михайлович встретил княгиню у ворот, опираясь на палку. Он в самом деле выглядел после бессонной ночи так болезненно, что трудно было уличить Игнатия во лжи. Да любящей женщине нужна не правда, а утешительное сознание своей незаменимости. Она с такой бесцеремонной заботливостью, не стесняясь посторонних, пеняла князю, зачем он не бережёт себя, что оба не испытали никакой неловкости от первых минут. Мария Юрьевна сама повела его в опочивальню, отвергнув помощь Раинки и Зубцовского.

И вовремя: конюхи не успели растереть коням натруженные ноги, как на дороге поднялись и полетели к озеру рваные завесы пыли, а по деревянным еланям загрохотали торопливые копыта. У въезда появились трое всадников – старый знакомец князя Курбского пан возный и двое его помощников из небогатых шляхтичей. Хотя ворота были ещё открыты, возный замешкался перед ними, и на его унылом, морщинистом лице явилось какое-то сомнение или злорадное воспоминание.

А вспомнить было что: возный немало поездил к Андрею Михайловичу по жалобам соседей, вдоволь наслушался оскорбительных отговорок, в том числе от привратников и урядников, не ведавших, куда уехал их господин. После смерти короля Сигизмунда князь Курбский, мастер мрачных метафор, заявил ему: «Ты ездишь с мёртвыми листами!»

На этот раз Кирилл Зубцовский сам поспешил навстречу возному. Тот держался хмуро, допуская, что с первых слов его начнут обманывать.

   – Дома ли князь?

   – В опочивальне, пане возный, вместе с княгиней. Занедужил.

Возный повеселел – после всего, что наговорили и написали ему Монтолты, застать в Миляновичах и князя и княгиню было удачей. Нет ничего безнадёжнее расследования семейных ростырков, когда истец, ответчик, пострадавшие и виноватые скрываются в своих имениях, врут и гоняют возного из Ковеля в Луцк, из Миляновичей в Туличово, пока он сам не перестанет соображать, кого он обвиняет и по чьей жалобе. А уж если в дело замешаны сильные люди вроде Сапеги, Кишки, того же Курбского, можно заранее сказать, что путевые издержки не стоят штрафов, которые наложит на виноватых королевский суд. Обвинение Курбского в истязании жены имело ещё и тот изъян, что ни в каком статуте мужу не запрещалось бить жену, и посторонние в такие склоки не влезали. Да, видно, у Монтолтов накипело, для них это единственный способ оспорить завещание влюблённой Марии Юрьевны.

   – Угодно пану возному, чтобы я тотчас проводил его, или он подкрепится с дороги?

Зубцовский рассыпался соловьём. Ужели и у него усы в сметане?

Возный неторопливо огляделся и сразу выделил Неупокоя и Игнатия, людей пришлых и, очевидно, духовного звания. Зная, какие отговорки чинятся панами в суде, сказал:

   – Пане Кирилл, нехай сии Панове при моём разговоре с князем будут свидетели. Разумию, с милостивого согласия князя да княгини.

Зубцовский сбегал с докладом. Князь ждал возного и всех, кого ему угодно призвать с собой. От себя Зубцовский добавил, что они с князем рады приезду возного, у них припасена новая жалоба на Монтолтов, душегубствующих по дорогам, иск за убитых крестьян и за лесной товар, сожжённый в Скулине.

Андрей Михайлович лежал на необъятной супружеской кровати. Мария Юрьевна возле очага готовила ему целебное питьё. Зрелище было самое умилительное, если не считать ускользающего выражения лица княгини, что возный даже отметил в протоколе. Весь разговор с супружеской четой он подробно велел записать на случай, если понадобится в суде. В полное примирение Курбских он не верил.

Он предъявил Андрею Михайловичу жалобу Яна Монтолта. Услышав, что муж её бьёт, словно простую поселянку, Мария Юрьевна оскорблённо отвернулась, удивляясь легковерию пана возного: кто посмеет поднять на неё руку?

Князь воскликнул:

   – Гляди, малжонка моя в добром здравии, а дети врут!

Возный пошёл до конца:

   – Пани княгиня, скажи сама, что думаешь о сём навете?

   – Будто пан возный сам не видит, где я сижу! – холодно возразила, но как бы и увильнула Мария Юрьевна.

Возный вздохнул:

   – Одно я вижу, ваши милости, а иное видит Бог, да не скоро откроет: не вовремя творите вы ростырк межи собой, покуда Речь Посполитая единствует в делах военных. Я с сеймика ранее сроку выехал, не докричав. Позволь мне, княже, дать тебе совет: король наш Стефан уже едет во Львов, Волыни ему не миновать. Попроси его прямого и докончального суда, иж мне не ездить более к тебе по злым наветам.

   – Почто король во Львов едет? Денег у шляхты просить?

   – Да, такое приспело время, что королю приходится и на сеймиках горло драть. На словах все за войну, а як до денег, один ответ: «Мы производим насилие над собой!»

Андрей Михайлович высокомерно ухмыльнулся:

   – Вспомни, пане Вольский, я ведь писал об этом в своей «Истории», так меня в клеветах обвинили – то-де потварь московита на литовское шляхетство! Не любы-де ему наши распорядки, нехай течёт обратно, под топор московского дела. А я был прав!

Пан Вольский тоже невольно рассмеялся, отчего лицо его стало ещё морщинистее и, как ни удивительно, грустнее. Хлёсткий отзыв Курбского о шляхетских нравах многих задел, но и запомнился: «А паны набьют гортань и чрево калачами с марципанами, нальются винами, тогда готовы самого турка совлечь с престола... Егда же возлягут на одрах своих между толстыми перинами, тогда, едва к полудню проспавшись, со связанными головами с похмелья, едва живы восстанут; на протчие дни паки гнусны и ленивы, многолетнего ради обыкновения... А что ещё горше – и княжата так боязливы и раздрочены от жён своих, яко наслышат варварское нахождение, так забьются в претвёрдые грады; и воистину, смеху достойно: вооружившися в сброи, сидят за столом с кубками да бают фабулы с пьяными бабами своими...»

   – Не стану утверждать, будто изменились люди наши, – сбросил улыбку Вольский, – но, судя по последним сеймикам, шляхта и княжата уже не мыслят запереться в претвёрдых градах. Деньги и верно платят скупо, но сабли точат все. Одно смущает: московит упорно твердит о мире. Многие вопрошают, не лезем ли мы на рожон, замириться дешевле станет.

   – Ты веришь московиту? Ужели мало ещё учен?

Андрея Михайловича затрясло. Подумалось – как бы ему и впрямь не кинулась в голову густая кровь. Так бывало с ним при всяком признаке шляхетской мягкости и легковерия, при всяком намёке на замирение с Москвой. Тонкопалая, но сильная рука его, одинаково привычная к перу и рукояти сабли, скомкала меховое одеяло.

   – Он понимает только силу, поймите вы! Слова, призывы к справедливости отскакивают от него, как стрелы от зерцала!

   – Но с той поры, что ты, твоя милость, покинул Московию, великий князь успел и образумиться и постареть. Опричнину отменил. А яким добряком прикинулся в наше бескоролевье...

   – Он остался тем же деспотом, что и был. Только, я чаю, поглупел. Московию я давно покинул, но лист последний, глупством и лаем наполненный, совсем недавно получил.

Возный притих. Он слышал, разумеется, что царь Иван Васильевич прислал Андрею Михайловичу очередное послание, завоевав Инфлянты. Но это забывалось, тонуло в коловращении мелких дел, для возного князь Курбский гораздо чаще оказывался одним из тяжущихся, обвиняемых и обвинителей, погрязшим в неразрешимых сварах, а не человеком, прикосновенным к высочайшей политике. А ежели подумать, то и королю великий князь Московский не писал таких пространных епистолий, как своему беглому воеводе. Странно, как всё это близко сосуществовало – кляуза Яна Монтолта и личное письмо повелителя великой страны.

Андрей Михайлович заметил впечатление, произведённое на возного одним упоминанием письма. Ему выгодно было это впечатление усилить и закрепить. Он с показным трудом поворотился к Марии Юрьевне:

   – Душа моя, в печуре под окном ларец стоит. Достань оттуда грамотку с чёрной печатью.

Мария Юрьевна так поспешно кинулась к нише под окном, что проницательному Вольскому стало неприятно. Конечно, кроме грамоты царя она надеялась увидеть документы, исчезнувшие из Ковеля... Она копалась дольше, чем нужно, и коготки её в досаде царапали кипарисовое дно ларчика. Андрей Михайлович развернул свиток, заранее презрительно улыбаясь, но и наслаждаясь почтительным изумлением гостей.

   – Само сие послание есть первое подтверждение того, в чём я остерегаю вас, беспечных. Он сколько лет не отвечал на моё второе письмо? И не ранее ответил, чем захватил в Инфлянтах последний замок. Сам же он и разоблачил себя: «У нас ведь кто бьёт, тот лутчи, а кого бьют, тот хуже». Рассуждение душегубца. Когда же я эту епистолию его читаю, уже не ведаю, здраво ли умишком наше чудо. К чему он передо мной-то выворачивает себя: «Яко же ныне грешника мя суща, и блудника, и мучителя, помиловал Господь животворящим крестом». Думает, ежели он с десяток замков набегом захватил, мы, изгнанные, забудем его блудодеяния? Читаю и не могу уразуметь – да сам-то он вычитал ли, что его писец накорябал? Через пень колоду валит... «Ты чего для поял стрелецкую жену?» То он мне юношеский грех напомнил, иного места не нашёл. А про Кроновы[31]31
  ...Кроновы жертвы... – Крон (Кронос) – в греческой мифологии один из титанов. По предсказанию Геи, его должен был лишить власти собственный сын, поэтому как только у Реи, его жены, рождались дети, Крон тотчас их проглатывал.


[Закрыть]
жертвы пишет и вовсе темно, для чего-то жену свою покойную поминая. Али он Кроновыми жертвами называет свои нечестивые игры с младшим Басмановым?.. Ах, не в том суть, пан Вольский} Я его волчью душу знаю, вы мне не верите. Король приедет на Волынь, я у него не суда с Монтолтами стану просить, а вот с этой епистолией в руках о самом главном говорить буду. О войне!

Внезапная тишина наступила в комнате и длилась, длилась – воистину как будто тихий ангел пролетел. Но были у него огненные крылья, и никто не избежал ожога. Разве одна Мария Юрьевна, уязвлённая совсем иным огнём, не вникла в содержание беседы, как она и обыкновенно не вникала, не хотела замечать ни отличия мужа от остальных людей её круга, ни его духовных устремлений и достижений. Она любила его корыстной, собственнической любовью, требующей принижения предмета любви до своего уровня, чтобы способней было владеть-любить... Покуда князь вещал, она уже что-то новое задумала, заторопилась и, как только она умела, безмолвно намекнула возному, что он засиделся в опочивальне. Он поднялся.

   – Не стану больше докучать вашим милостям, хоть у меня ещё одна жалоба – ковельского трактирщика Яхима Шимановича, обиженного твоим служилым, князь...

   – Я слышал. Я накажу его.

Не уточняя, кого накажет Андрей Михайлович, за годы жизни в Ковеле не примирившийся с правами горожан, особенно евреев, пан Вольский вышел первым. Следом исчезли его помощники, Зубцовский и Мария Юрьевна.

Скосившись на дверь, Андрей Михайлович велел:

   – Игнатий, глянь в окно, как он уедет. Не подойдёт ли кто шептаться.

В доверительности князя было что-то унизительное. Помявшись, Игнатий выглянул во двор. Окна в доме были прозрачные, из голландского стекла, в частых свинцовых переплётах. Возный медленно забрался в седло, к его товарищу сунулась было Раинка, но подошёл Зубцовский и указал ей на окошко княгининой светлицы: видимо, та звала прислужницу, опасаясь её откровенности.

   – Уехали? – спросил Андрей Михайлович. – Вот грехи... Хоть вы с Арсением и ересями развращены, но в человеческих сердцах читаете яснее прочих. Вон как легко уговорили приехать малжонку. Что мне делать с нею? И впрямь к суду королевскому прибегнуть, бо разбился горшок, так уж не склеишь его?

   – Ты, твоя милость, сам не желаешь склеивать его.

Князь долго смотрел на Игнатия, словно решая, не рассердиться ли ему.

   – Да, дожил князь Курбский, что перед возным фортели с малжонкою робит, истинно скоморохи... Не краше ли было лицедействовать за царским столом? А вот тебе иной вопрос, Игнатий: может ли грешный человек, плывущий в мутном потоке нынешнего времени, предвидеть собственное будущее? А коли нет, то виноват ли он в пути, коим вёл его Господь?

   – Всегда ли наши пути – пути Господни, князь? Нам самовластная душа дана.

   – Снова ты в ересь уклоняешься.

   – Я уклоняюсь в земную жизнь. Мы часто избираем пути, не согласуя их не то что с Господом, но и с собственным разумом. Я не про тебя, князь, я про человеков.

   – Так ведь я тоже из них, из человеков, – не гневливо, но безнадёжно проговорил Андрей Михайлович. – Дьявол хитро подущает нас, грешных, потом уста наши так же лукаво каются и оправдания ищут. Великий князь Московский любит каяться, словами блекотать, душевные хламиды на себе раздирая. Я не люблю. Лишь изредка задумаешься искренне и ужаснёшься: как славно было в начале того пути, который привёл меня в нынешний день! Что мог я изменить?

Он замолчал. Бессонная ночь ожидания и тяжкий «фортель» перед возным обессилили его. Лицо князя постарело, огрузли и пожелтели щёки и выцветшей бумагой стянуло высокий лоб. Игнатий и Неупокой не смели уйти без отпуска. За дверью послышались неловкие и вкрадчивые шаги Марии Юрьевны.


Путь князя Курбского

В ту славную минуту, когда Михаил Иванович Воротынский крикнул: «Государь, Казань наша!» – князь Курбский лежал неподалёку от городской стены, ожидая последнего удара по голове. За спину он меньше опасался – прадедовская сброя из московской стали, давящей, душной, но надёжной, не пробивалась даже пулей. Тело под нею было зудяще облито боевым потом, соками ненависти и страха, и кровь из сабельных порезов обильно мешалась с ним. В мутящемся взгляде, упёртом в землю, всплывали то «великие и гладкие, зело весёлые луги», как живописал он через много лет место боя, то тесная, пахучая толпа грызущихся коней с такими же озверевшими всадниками, через которую отряд Андрея Курбского трижды пробивался к городским воротам, «аки крот». Но на четвёртой сшибке с татарской «вытечкой» под князем убили коня, и всё смертельное, слепое бешенство железа и некованых копыт понеслось над его головой подобно туче с каменным градом. Ног он уже не чувствовал, от ран, ударов и потери крови они занемели, он их даже подтянуть не мог, чтобы, как этого ему мучительно хотелось, уменьшить место, занимаемое на земле. Наконец удар пришёлся по полусбитой железной шапке, и страшный мир исчез.

Когда Андрей очнулся, ему подумалось, что он оглох: так тихо было на лугу – ни грохота, ни ржания. Только высоко в знойной голубизне плавали слабые оклики, будто души убитых, заблудившись, аукались, искали дорогу к Богу... Но, окончательно вернувшись в мир, князь сквозь дурноту и головную боль стал различать другие окрики и стоны, полные боли и страха. То раненые окликали здоровых, жаловались и боялись, что их забудут, не заметят. Их собирали по полю, уносили в ближайшую дубраву – выздоравливать, умирать... Возле Андрея сидели двое боевых холопов и два сына боярских из его сотни. Они его оплакивали – мёртвого.

Плакали искренне, навзрыд, в чём выражалась не только жалость к молодому князю, но разрешались собственные страхи, затиснутые с началом боя в темноту сознания, как стрелы в саадак[32]32
  Саадак — колчан для стрел.


[Закрыть]
. Для плачущих война закончилась благополучно, а князю не повезло, и было его жаль, но своя-то душа невольно расправлялась для бесконечного полёта... С победоносным завершением этой войны дети боярские связывали мечтания о новой жизни – изобильной, радостной, достойной. Были они из Мурома, скудного пахотными землями, – самые боевые ребята, по отзыву Курбского.

Обрадовавшись, они положили его на плащ и понесли, оступаясь на колдобинах, выбитых копытами и пушечными волокушами. К церкви, наскоро построенной во время осады, сносили и приводили знатных раненых, голов и воевод. Здесь их особенно внимательно осматривали травники и знахари, а кое-кого и царский лекарь. Тут же толпились высшие военачальники. Они старались к каждому страдальцу обратиться с приветным и ликующим словом, ибо мельхан быстрее затягивает раны у победителей, нежели у побеждённых.

Молодой государь, ровесник Андрея, не обращался отдельно ни к кому, хотя и говорил, восклицал что-то невнятное, плохо различая окружавших его людей. Впервые он чувствовал себя творцом победы, привыкал к этому ощущению и не хотел, чтобы другие, сделавшие для победы больше, чем он, мешали ему. Победа не столько результат искусства воевод, сколько Божий дар ему, царю. Благословение. С того дня он пронесёт эту уверенность через всю жизнь и подтвердит её в последнем письме главному своему, непобеждённому врагу.

Будущий враг, одолевая боль и вновь нахлынувшую дурноту, пугаясь бессилия, неуправляемости молодого тела и раздражённый видом здорового, ликующего царя, вспоминал, как несколько часов назад он и другие воеводы пытались вывести Ивана Васильевича из этой церкви, чтобы хоть показать войскам. В глазах, невидяще ускользавших от мрачно-требовательных ликов воевод к образу Одигитрии, было страдальческое непонимание, зачем его вытаскивают из Божьего дома, где он куда больше может сделать для победы, чем под стенами, плюющими смертью. Упрямство государя было уже за гранью рассудка, ибо никто не заставлял его махать саблей, даже на самый дальний выстрел приближаться к стенам Казани. Только явиться, возбудить и ободрить людей, готовившихся умереть за его дело!

В шальных московских развлечениях, когда случалось и «человеков уроняти с теремов», царя сопровождали не одни псари, но и молодые люди вроде Курбского. Это создавало между ними подобие близости. Пользуясь ею, Андрей решился, произнёс что-то подначивающее, припомнил Александра Македонского и отшатнулся от неожиданно осмысленного, запоминающего взгляда государя. Князь Воротынский отстранил Андрея, приблизился к царю и что-то негромко произнёс. Никто не слышал что. Иван Васильевич перекрестился и двинулся из церкви, ведомый Воротынским за оттопыренный локоть...

Теперь, увидев раненого Курбского, государь живо подошёл к нему: «Что, Андрей, не уберёг тебя Господь?» Он не выразил и тени злорадства, Боже оборони, но в возгласе его просквозило напоминание: ты меру превысил, задел царское самолюбие, вот и наказание тебе. «Ну да оздоровеешь, я велю лекарю вылечить тебя!» Даже в том, что он всерьёз верил, будто может заставить лекаря вылечить кого угодно, чувствовалась самоуверенность плохо владеющего собою молодого человека. Первое время она у многих вызывала неглубоко запрятанную усмешку.

Вскоре усмешки сменились общим возмущением.

На последнем военном совете, состоявшемся в царском шатре неделю спустя, спор шёл не просто о способе возвращения в Москву, а о судьбе завоёванной «подрайской землицы». Описанная в послании Ивана Пересветова как лакомая, слабо защищённая и такая бесхозная, что забрать её сам Бог велел, земля эта простиралась от Казани на запад до верховьев Дона. Лесистые долины сменялись степными и редколесными водоразделами, ещё южнее лежали втуне ногайские степи. Ежели всё это богатство раздать служилым, распахать – чернозём в локоть глубиной! – голодные беды России легко разрешатся. И споры о земле между боярами, монастырями и тысячами скудных детей боярских – тоже. Так полагала Избранная рада, с ней соглашалась и Боярская дума. И воеводы выражали мнение победоносного войска – взятую на саблю землю надо заселить, за зиму утвердиться на ней, покуда воинская сила сосредоточена под Казанью.

Ради завершения дела стоило зазимовать. Благо и городок Свияжск построен, и в Казани хватает разорённых домов, и холода здесь не злее, чем в Замосковье.

И прежде в окружении царя хватало людей, желавших учить его, что вызывало у молодого человека какое-то щетинистое, безрассудное сопротивление. Настойчивость бояр, считавших не без оснований, что они лучше государя знают, как управлять страной, причиняла ему «великие досады и укоризны». Выслушав воевод, он впервые сказал им: нет! Зимовать станем в Москве. Пешие поволокутся со стругами вверх по Волге на вёслах или бечевой, конные – по берегу и лесными тропами.

Напрасно внушали ему, что коням в лесах кормиться будет нечем, что не след бросать начатое на середине. Надо заставить мордву и черемису принести ясак[33]33
  Ясак — в России XV—XX вв. натуральный налог с народов Севера и Сибири, главным образом пушниной.


[Закрыть]
и принять присягу – шерть, договорившись и о земле для воинских людей. Войско уйдёт, они и трёх аршин не отведут... Похоже было, что государя вовсе не занимали эти земли. Победа задурила голову? Соскучился по юной Анастасии?

Гадать и спорить было бесполезно. Совет воевод не утвердил решения государя, но покорился ему. К великой радости татарских мурз, мордовских и черемисских князьков, русские двинулись восвояси. Мордве и черемисе объявили, что шерть у них будут принимать в Москве, там царь и одарит всех, кто явится к нему.

За что сражались, спрашивали друг друга дети боярские, готовя коней к тяжёлому пути. Новгородцы, всегда готовые побазлать, вспоминали, как они упирались в начале похода. Едва домой не повернули, да их принудили угрозами, посулами. Теперь их слушали внимательнее. Доброхоты доносили государю, что новгородцы снова вершат замятию. «Так они издревле злодеи нашему дому», – выразил он очередное своё убеждение, не поколебленное и в последующие десятилетия. У него было не много твёрдых убеждений, но уж они лежали каменными глыбами, как ни менялись обстановка и сам Иван Васильевич.

Коней сгубили всех. До Нижнего Новгорода едва дотащились с сёдлами на горбах. Оттуда развалившееся войско по Муромской дороге двинулось кто куда – в Москву и Новгород, Ярославль и Старицу...

В Старице Курбского ждала новая знатная родня. Владимир Старицкий, двоюродный брат царя, женился на двоюродной сестре Андрея, княжне Одоевской. В России девушки выходили замуж не по своей воле, но тут было какое-то особенное «насильство», если Андрей Михайлович напоминал о нём царю через много лет... Однако в дальнейшем служебном продвижении замужество сестры отнюдь не повредило князю Курбскому. Возможно, царь и сам принял участие в этом «насильствен, в уговорах и сватовстве, не подозревая, что в будущем пожалеет о нём.

Старица сохраняла положение удельного княжества. Лишь ближние бояре князя Владимира Андреевича вспоминали, что он имеет почти такие же права на московский престол, что и государь Иван Васильевич. Излишне мягкий, вялый, по мнению Курбского недалёкий, князь Старицкий во многом подчинялся матери, женщине тщеславной и несдержанной. Но это были их семейные заботы, а людям, жившим в просторном деревянном городке на волжском берегу, легко дышалось, особенно после Москвы с её новыми порядками. Андрея Курбского, израненного героя, приняли с честью и искренне родственным участием. Как водится, за беспрерывными застольями велись вольные разговоры о будущем, произносились слова «привилеи» и «шляхетские вольности», явившиеся в Россию из Литвы. В смутное междуцарствие туда пытался, но не сумел бежать отец Владимира Андреевича. В меру поругивали если не государя, то его приказных и некоторых ближних людей, дававших глупые советы.

Царь наворачивал одну нелепость на другую. Начать с малого: в разгар жестокой зимы вздумал поехать на богомолье с женой и малым сыном.

Сильвестр отговаривал его, Анастасия плакала, чуяла беду. Да и как её не учуешь, если от холода слюда на окнах трескалась, крестьяне приезжали на Торг с облезлыми щеками, а замороженные туши, враскоряку стоявшие на льду Москвы-реки, за неделю иссыхали, и мясо становилось безвкусным, волокнистым... В Троице-Сергиевом монастыре доживал, досиживал известный нестяжатель Максим Грек, царь навещал его и спрашивал советов. Узник воззвал к рассудку государя, пытался отговорить от богомолья ради сына: «Обеты таковые с разумом не согласуются!» Он посоветовал деньги, отложенные государем на поездку, раздать сиротам тех, кто брал Казань.

Не помогло. В дороге, в промороженной каптане, не доезжая Кирилло-Белозерского монастыря, маленький Дмитрий ознобился и умер.

Князь Курбский, представляя, как невыносимо отцу потерять первенца, выехал из Старицы ему навстречу. Недалеко от Дмитрова он встретил царя на обогреве. Завёл сочувственный разговор, но был оборван – не отчаянно, не горемычно, как ожидалось, а как-то... вдохновенно!

   – Меня Господь за гордыню покарал, и будет о том. Андрей, я в Посношской обители такого человека встретил! Он меня и утешил, и очи отворил. Бывший коломенский епископ Васьян Топорков.

Курбский, наслышанный о Топоркове, племяннике недоброй памяти Иосифа Волоцкого и тоже, разумеется, заядлом иосифлянине, не сдержал упрёка:

   – Бог тебе судья, государь, а только дивно мне, что Максим Грек не отверз тебе очей, а Топорков сумел!

   – Зачем, Андрей, напоминать мне о Дмитрии моём, нож в ране поворачивать? – И вдруг Иван Васильевич, вопреки сказанному, перекосился в прелукавой ухмылке: – Нам очи не могут отворить, покуда мы сами век не раздерём! Таков человек, Андрей, – слушает только то, что хочет.

И, снова впав в восторженность, он стал рассказывать Курбскому, как наставлял его Васьян Топорков – в отдельной келье, после заутрени, когда восприятие особенно остро, разум прояснён. Иван Васильевич пожаловался на настойчивых советников, стеснявших его волю и показующих, что в управлении государством они дальновиднее, хитрее... «Аще хочешь самодержец быти, – провозгласил Васьян, – не держи собе советника ни единого мудрей тебя, понеже сам еси всех лучше; тако будеши твёрд на царстве и всех иметь будеши в руках своих. И аще будеши иметь мудрейших близ себя, по нужде будеши послушен им». Лукаво, грубо и откровенно, воистину по-иосифлянски.

   – Куда же ты, государь, мудрейших денешь? – спросил Андрей.

В ту пору он ещё пошучивал. Ответа не дождался. Пройдёт немного времени – Иван Васильевич ответит делом... Позднейшие жестокие события так наслоились на ту беседу, что в сочинениях своих Андрей Михайлович стал убеждать себя и других, будто от Васьяна Топоркова царь уезжал «прелютостью наквашен». То была не прелютость, а самодержавное вдохновение, открытие пути... Когда же на его пути возникли неизбежные препятствия, он ответил на них прелютостью – в своём духе.

Впрочем, последующие несколько лет прошли для князя Курбского вполне благополучно. Он женился, у него родился сын. Самодержавство, укреплявшееся на Русской земле усилиями не одного Ивана Васильевича, казалось Курбскому «пресветлым», ибо всё делалось на пользу дворянству и боярству. Образ родной земли как «поля чистой пшеницы» родился в те годы. Цель была ясна – сильное государство с богобоязненным народом, единственным во всей Европе не изменившим православию, во главе с твёрдым, но разумным правителем, терпимо относящимся к своим советникам. Никто не подвергал сомнению главенства служилого сословия, не покушался на его привилегии, казавшиеся исконными. И все сходились на необходимости дальнейших завоеваний, ибо как ни чиста была пшеница на русском поле, на всех её не хватало.

С Алексеем Адашевым и протопопом Сильвестром Курбский соглашался почти во всём, и уж во всяком случае – в главном, земельном вопросе, Разрешить его должно было завоевание степи. Взятие Казани, а через год Астрахани положило только начало продвижению на восток и юг. Освоение новых земель было невозможно без разгрома Крымского ханства.

Алексей Адашев обладал счастливой способностью примирять самых убеждённых противников и завораживать их своими замыслами. Дети боярские и дворяне любили его не только за работу в Челобитной избе, где он умело разбирался в их бесконечных жалобах, но и за то, что разделял их простые мечтания и предлагал такие же простые пути их исполнения. Ему не надо было доказывать, что мелкое поместье давало в год не более двенадцати рублей дохода. До половины дворов стояло пустыми, переманить крестьян из крупных вотчин или из монастырских деревень не было ни малейшей возможности. Пашни годами лежали в перелоге, на собственных запашках урожай был ещё ниже крестьянского. Чем жить служилому сословию?

Южные земли привлекали не только чернозёмом. В Поволжье и на междуречье Оки и Волги, к югу от Арзамаса, густо жила пахотная мордва, то есть готовые работники. Они держались за свои земли и многолюдные деревни, их можно было и изоброчить «не по старине», и заставить господский клин пахать... Раздачи этих земель дети боярские ждали терпеливо, понимая, что сперва надо окончательно разобраться с татарами.

Конечно, крымских Гиреев поддерживала Турция. Но Порта проглотила завоевание Казани и Астрахани, турки увязли в безнадёжной войне на Средиземном море, где против них объединилась едва не вся Европа. Напав на Крым, Россия только присоединилась бы к антитурецкой лиге, к чему её не уставали призывать, особенно имперцы. А уж Литва, чей юг ежегодно разоряли татары, непременно примет участие в их разгроме... Адашев, Курбский и их ближайшие друзья могли часами беседовать о том, каким неудержимым и согласным будет этот порыв русских людей на юг, как он объединит два враждовавших народа, принадлежавших к единому корню и говоривших на одном языке. Трудно сказать, чего здесь было больше – исконной вражды к орде или неосознанного тяготения к образу жизни литовского дворянства, шляхетским вольностям, свободе и образованности. Правда, Курбский относился и к вольности, и к образованности осторожнее Адашева, подозревая, что для православия они опасны. Но в том, что с Литвой надо жить в согласии, в Избранной раде никто не сомневался.

Кроме государя. И дело было не только в Киеве с городками – исконной вотчине Рюриковичей, а не Ягеллонов. В Литве он видел препятствие другим своим, до времени сокрытым замыслам, а то, что привлекало в ней дворян, вызывало у него искреннее возмущение. Он не мешал Адашеву готовить поход в Крым, сговариваться с литовским воеводой Вишневецким, но в успех верил слабо. Может быть, в нём глубже, чем в других, сидело почтительное отношение к силе Гиреев, издавна именовавшихся «царями», и призрак огненного нашествия жил в его наследственной памяти, в болезненном воображении. Степи казались ему непроходимыми и необъятными, словно пучина, способная поглотить любое войско. Может быть, Адашев и его друзья не видели того, что Иван Васильевич преувеличивал... Во всяком случае, к 1556 году между царём и Алексеем Адашевым наметились несогласия, а в деятельности правительства – метание, разнобой.

В приказах, в Думе стали поговаривать, что подрайская землица хоть и богата, но ведь пуста, безлюдна... Мордва и черемиса? Их не так легко изоброчить, у них свои старшины дань собирают. Летом Андрей Курбский сам убедился в том, что осесть на чужих землях куда труднее, чем взять город. Не потому ли восстали горные, то есть правобережные, черемисы, что кое-кто из служилых попытался исполнить адашевские замыслы? Курбского послали подавлять восстание, но перед выездом из столицы царь указал ему, что его задача не устрашать, а умиротворять. Пусть они снова принесут присягу, государь их милостью не забудет, обижать не велит... Пройдя походом по опустевшим деревенькам и стойбищам, Андрей Михайлович мысленно поставил крест на освоении черемисских и мордовских земель в ближайшие годы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю