355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Тоска по чужбине » Текст книги (страница 36)
Тоска по чужбине
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 13:30

Текст книги "Тоска по чужбине"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)

ГЛАВА 8

1

В начале декабря 1578 года Москва была забита воинскими людьми, собранными по указу государя, но совершенно не готовыми к походу. В Большом приходе и Дворовой чети недоставало денег, на пути следования к границе не было ни мостов, ни гатей, в сёлах и городках до трёх четвертей дворов стояли брошенными, – значит, ни сена, ни довольствия. По большей части войско пришло с Оки, где простояло в чаянии татар всё лето, и люди откровенно мечтали не о завоеваниях, а о семье и доме. Тем не менее Боярская дума постановила: «Государю идти на своё государское и земское дело, на Немецкую и Литовскую землю». Открытым осталось время выступления: зима, весна? Впереди празднично светилось Рождество, а ни наказа воеводам, ни настоящих походных сборов не было.

У многих недоверчивых людей, вроде Афанасия Фёдоровича Нагого, возникло впечатление, что государь не понимает, как ему действовать, что предпринять, и более всего боится столкновения с Баторием.

Нагого бесило легковерие царя, жажда приятных, успокаивающих вестей. Посланники составляли бодрые отписки, преступно скрывая правду. Таково было и донесение русского посольства, вернувшегося из Литвы и встреченного государем в Новгороде, куда его занёс какой-то зуд перемежавшегося уныния и ликования: «Король говорил панам, чтоб шли с ним всею землёю в Ливонию, но паны ему отговаривают, чтоб он в Ливонию не ходил, а послал бы наёмных людей защищать те города, что за ним, а над другими промышляти. А во всей земле, в Польше и Литве, у шляхты и у чёрных людей одно слово, что у них Стефану-королю на королевстве не быть, а сколько им своих государей ни выбирать, кроме сыновей московского государя и датского короля, никого им не выбрать; а больше говорят, чтоб у них быть на государстве московского государя сыну».

Нагой явственно представлял глумливые улыбки панов радных, снабжавших посольских дьяков вестями, которыми те только и мечтали потешить государя. Иван Васильевич то тешился, то сомневался и впадал в печаль. Известие о разгроме русского войска под Венденом на целую неделю так придавило его, что он вовсе перестал заниматься делами, даже пятничные сидения отменил. Он жаловался Нагому на боли в суставах, на бессонницу, уверял, что чувствует приближение тяжёлой болезни. Афанасий Фёдорович верил не в предчувствия, а в то, что, если человек захочет уклониться от трудного решения или дела, он может по правде заболеть.

Недели за две до Рождества ударили такие морозы, что птицы гибли на лету, а древесный сок, замерзая, выкручивал волоконца и вспарывал кору осин и берёз. Дни, ужатые безрадостными сумерками, текли незаметно; Афанасию Фёдоровичу, тоже страдавшему бессонницей, западали в память одни ночи – лунные, тревожные, с громадными звёздами, похожими на вытаращенные глаза.

В январе в Литву отправился новый посол Нащокин. Уже не веря в успех переговоров, Нагой дал ему одно тайное поручение... Но через две недели после его отъезда случилось такое, что не только тайная – всякая служба прекратилась, всё замерло в ожидании перемены, рядом с которой даже война отодвигалась на второе место.

На Сретенье, второго февраля, стал умирать государь.

Митрополит Антоний, прервав торжественную службу, явился на Арбат со святыми дарами для соборования. Слова «ныне отпущаеши» звучали в этот день особенно убедительно – ведь Сретенье празднуется в память встречи некоего старца с младенцем Христом: старец не мог умереть, пока не увидел Спасителя, и тот «отпустил» его в смерть... Иван Васильевич повторял молитву за Антонием с глубокой убеждённостью, что Бог не зря выбрал для его кончины именно этот день, освобождая его от непосильных государственных забот. После мучительной ночи, когда, ещё бунтуя против смерти, он донимал придирками и угрозами всех, от лекаря Элмеса до последнего истопника, Иван Васильевич лежал в перинах примирённый, очень бледный, с запавшими щеками и губами. «Какой он старый», – подумалось Нагому.

Иван Васильевич велел позвать бояр.

При их появлении Василиса Мелентьева, не отходившая от мужа третью ночь, поднялась и слепо сунулась в угловую дверку. Даже Нагой, всякого насмотревшийся в Крыму, не всегда соображал, как ему вести себя с нею, как будто так и не принявшей всерьёз ни звания царицы, ни двусмысленного положения шестой жены. Она тоже заметно постарела за время болезни Ивана Васильевича. А накануне не удержалась и на очередное его стенание о близкой смерти откликнулась такими безнадёжными рыданиями, что и Иван Васильевич, и ближние люди, находившиеся в опочивальне, всерьёз поверили в его скорую смерть. Прежде не верили, хотя и замечали, как истощается и западает его плоть, исподволь готовя освобождение души, – ветхую хламидку легче скинуть.

В ладанном сизом сумраке тускло засияли атласом и шёлком дорогие шубы. Впереди бояр выступал глава Думы Мстиславский, давший на себя «проклятую грамоту» и раз навсегда принявший вину за любые неудачи, особенно военные. Этот и при Иване Ивановиче не пропадёт, а вот Нагому, Годуновым, Бельскому придётся потесниться, если не вовсе убраться из Кремля.

– Бояре, – обрывающимся шёпотом начал Иван Васильевич. – Скоро призовёт меня Господь. Простим друг другу всё дурное, что по грехам, а более – по необходимости причинил я вам, а вы – мне. Без этого нельзя править государством...

Когда покину вас, сами увидите, какие заботы свалятся на вас и на моего малоопытного сына...

Он замолчал, отдыхая. Афанасий Фёдорович смотрел вниз, на выскобленную до белизны половицу, прикрытую краем суконного половика. Он вовремя заметил, как заметались по лицам предстоящих глаза царя, как колюче зыркнули они из-под разросшихся бровей. Бояре за спиной молчали. А ведь так уже было, вдруг вздумалось Афанасию Фёдоровичу: царь умирал, бояре отказывались присягать малолетнему царевичу, открыто высказывались, будто при покойнике, а через неделю царь выздоровел и начались казни...

   – Державу я поручаю сыну своему Ивану. А вам, бояре, поручаю его самого. Заклинаю... – Слеза блеснула в здоровом глазу, а левый, больной и подслеповатый, смотрел сухо и бессмысленно. – Заклинаю вас верно ему служить!

Он отвалился на перину, неряшливо скомканную в изголовье. Ждал, кто отзовётся первым. Царевичи Иван и Фёдор стояли в ногах и неотрывно смотрели в лицо отцу. Иван – открыто, нежно и как-то покаянно, а Фёдор всё помаргивал и пришёптывал – наверно, молитву собственного сочинения. Дмитрий Иванович Годунов рассказывал, что Фёдор стал сочинять духовные стихиры и у него, скудоумного, неплохо получается, – несколько спутанно, но трогательно и вдохновенно. Жена его Ирина слагала песни, иные уже в Москве пели. И у Ивана не угасала тяга к писательству, к составлению житий святых. Всех в этой семье, начиная с государя, тянуло на сочинительство.

Убедившись, что ни Мстиславский, ни Шуйский не сообразят ответа, Нагой заговорил:

   – Государь, Господь милостив. Мы же не ведаем ни дня, ни часу, когда уйдём. И кто знает, не придётся ли тебе провожать в последний путь кого-нибудь из стоящих здесь! – Нагой взглянул, ища поддержки, на митрополита, и в ту же минуту его внимание было отвлечено лёгким поскрипыванием угловой дверки. Он догадался, что Василиса слушает его. Через несколько месяцев он вспомнит, как, говоря о смерти, подумал об этих двоих и как странно и страшно угадал. – А что изволишь, великий государь, заклинать нас служить сыну твоему, то каждый из нас готов хоть теперь ему присягнуть. Да только, я чаю, рано, государь, святое миро тебе во здравие пойдёт.

Он говорил всё увереннее, потому что вдруг заметил, как верхняя губа Ивана Васильевича, поблескивавшая маслом, которым причастил его митрополит, зарозовела.

Согласный шёпот и шевеление показали, что своей речью Афанасий Фёдорович угодил боярам. Они-то знали, что с государем даже у смертного одра надо держаться чутко, сдержанно и лицемерно. Но с особенной благодарностью взирал на Нагого сам Иван Васильевич. Все прочие, живые и здоровые, наверно, верили в смертельность его болезни, да и сам он был будто прижат, гвоздями приколочен к потным простыням, в утробе было дурно, в печени и суставах – неутихающая боль, а в сердце такая пустота, словно вся кровь уже вытекла из него. Ужас смерти накатывал и отступал плоскими, тяжёлыми волнами, потом то ли безразличие, то ли надежда взблескивали, как влажный песок, и истомившийся в этом борений рассудок ловил всякий признак облегчения, здоровья. Нагого, высказывавшего такую же надежду, Иван Васильевич любил, любил... С края гибели жизнь казалась вовсе не тяжёлой, как было ещё вчера, а светлой и бесконечной, лишь бы удалось отползти от края! По тёмной, хотя, если подумать, объяснимой логике изболевшегося и испуганного человека возможность выздоровления связывалась с притворным неверием в него. Чем безнадёжней он станет думать о своём состоянии, тем вернее отступит смерть, довольная его покорностью. Так ведь и он, бывало, внезапно миловал приговорённых, уверившись в их внутренней готовности к гибели.

   – Спасибо, Афанасий, на добром слове, – произнёс Иван Васильевич совсем уже тихо и бессильно. – Я не забуду тебя и там, в пределах горних... Подойди, Иван.

Царевич опустился на колени. Они взглянули друг на друга с такой обнажённой, всё забывающей и прощающей любовью, что люди, смотревшие на них, почувствовали неуместность своего присутствия. Хотя давно уже не испытывали добрых чувств к этому страшному человеку, бояре дружно отвратили лица, оставив отца и сына как бы наедине. Нагой и тут сумел не просто отвернуться, а обратился к киоту с образами.

   – Истинно сретенье, сынок, – услышал он не голос, а лепет пробудившейся души. – Встретились мы с тобой перед разлукой. Благослови тебя Господь...

И что-то ещё совсем уже трепетно произносил Иван Васильевич, Нагой не слушал. Как глубоко живёт в нас любовь и как внезапно пробивает ледяную сброю и кипит под хладным паром, яко вода в проруби... У Афанасия Фёдоровича не было детей. Может, и народились у какой-нибудь крымской одалиски, он не знал. Любил племянницу Марьюшку, дочь брата Фёдора. Но то иное, а сын... Слёзы у него не выступили, но его ангел-хранитель увидел их и многое ему простил.

Когда он снова повернулся к государю, царевич стоял на ногах, а митрополит Антоний благословлял бояр, давая понять, что надо уходить. Никто не знал, как долго протянется последнее мучение.

Иван Васильевич лежал, закинув голову, уродливо прикрыв больной глаз, другим – слезящимся и зрячим – смотрел в потолок. Дыхание было тихо.

Позже отец Антоний рассказывал Нагому, что, когда все вышли, он решил, что царь не проживёт и десяти минут. Так он вытянулся, достав жёлтыми пятками изножия кровати, и со стонущим вздохом расслабился, разбросался по перине бесчувственными членами. Но лишь со стороны казалось, что руки, ноги, всё измученное тело его бесчувственно, бывает же с больными совсем иное: в блаженстве полнейшей расслабленности слышат они движение, и остывающую боль, и невыразимый словами трепет всякой жилки, сустава, до косточки мизинца на ноге. И погружаются в свою плоть рассудком и сердцем, всем восприятием, как прежде погружались во внешний мир, забывая тело; это-то погружение и возбуждает в больном невиданную работу жизненной силы, издревле заложенной во всяком существе, и она начинает пожирать болезнь, как черви съедают на загнившей ране дикое мясо и гной. Вот о последней схватке живого со смертью, о борении при видимом бессилии, когда уже елей соборования стынет на губах, и говорят старые священники: коли Господь извлечёт его из бездны, будет жить, а лекари уж не помогут. И гонят лекарей, чтобы не путались между жизнью и смертью, в которых ничего не понимают...

2

Покуда шло это таинственное борение, люди, не собиравшиеся умирать, продолжали свои труды, ничтожные перед смертью, но необходимые для жизни. На Север по звонкому зимнику мчался Тимофей Волк, товарищ руководителя Дворовой чети, объединённой недавно с Большим приходом. Кроме Волка у Арцыбашева был другой товарищ, то есть заместитель. – Семён Собака, но тот по старшинству в столь дальние поездки не посылался. Тимофей Волк скакал, сам весь позванивая от служебного восторга, ибо и поручение было ему по сердцу, и Арцыбашев подбирал себе таких помощников, которые усваивали его понятие о службе. Нужды Большого прихода ставили они не только выше общегосударственных, но и человеческих. Зато и чёрные крестьяне, главные плательщики на Севере, всегда могли рассчитывать на поддержку этих людей.

Поддержка была необходима, ибо на Сии, куда ехал Волк, Троицкий монастырь уже записал на себя двадцать две деревни, обелил от податей многие добрые пашни, согнав с них крестьян и обрабатывая на себя руками детёнышей. До недавних пор Емецкий стан, куда входила Сия, платил в казну тысячу триста рублей за год, теперь же по новым описям едва ли наберётся тысяча. Многие дворы оставлены, крестьяне переходят на работу в монастырь «за серебро», а то и просто за харчи. Со сбором податей тоже стало туго, даже положенное по закону писцы не в состоянии собрать, вернее, вымучить и выбить с упрямых мужиков.

Арцыбашев прослышал, что в Литве подскарбий давно перешёл на откупа: отдают волость на откуп богатому еврею или магнату, тот вносит условленные деньги в казну, а что ему Бог поможет собрать сверх того, емлет себе в доход. У панов это, правда, плохо получалось, несколько лет назад Волович и Ходкевич на откупе прогорели, пришлось его Виленским евреям перепродать с убытком. Но если передать сбор податей кому-нибудь из местных, способных расплатиться с Большим приходом, они не прогорят и своего не упустят.

Недавно по Двине прошли выборы «излюбленных голов», имевших те же полномочия, что и губные старосты в Средней России. В северных волостях дворяне не живут, чёрные люди правят самовластно, если не считать присмотра из Москвы. На Сии излюбленным головой был избран Фёдор Заварзин, один из самых богатых и работящих крестьян. Выбрали его, однако, не за богатство, а «из любви и уважения». Что, если откуп предложить ему?

Тимофею Волку было поручено узнать, найдёт ли Заварзин тысячу рублей к весне, а ежели найдёт, отдать ему право сбора податей во всём Емецком стане. Кроме того, Тимофей должен был выяснить истинное положение с жилыми и опустевшими дворами, определить убыток, принесённый казне Антониевым Сийским монастырём, и спасти от его покушений то, что ещё можно спасти. Особое беспокойство дьяков вызывали бесконечные «обмены» обители с крестьянами, приводившие к росту земель монастырских и исключению всё новых и новых «верёвок» из податных ведомостей...

Волк ехал бодро, а навстречу ему неторопливо шёл небольшой обоз, сопровождаемый старцем-купчиной и несколькими иноками из Сийского монастыря. Был среди них и Иона, оставивший царевичу Ивану своё рукописание – «Житие Антония Сийского». Теперь иноки везли иные дары, предназначавшиеся разным малым и большим людям в Освящённом Соборе, от коих зависела канонизация нового святого. Кроме даров Иона вёз свидетельства о новых чудесах у могилы Антония, равно как и описания некоторых прижизненных чудес, не вошедших в первоначальное житие.

Долог и холоден обозный зимний день. Благо февраль три часа света прибавляет. Солнце – на лето, зима – на мороз... Иноков грела лишь бодрая ходьба за визжащими санями да возмущённое чувство справедливости, надежда на государев суд. Узнав о его болезни, старец-купчина и посельский пристав приуныли: не дай Бог, помрёт Иван Васильевич, все люди у власти переменятся, придётся новых уговаривать, подкармливать... Даже царевичу Ивану станет не до них, хотя ему они, наверно, были обязаны ещё одним указом: передать в собственность монастыря «на обмену – лесов и озерок и всяких угодий на две стороны к Сии да и к Хоробице в длину на 6 вёрст, а на третью сторону, к Емце, на 15 вёрст, а к Каргополю – на 50 вёрст». В новые монастырские владения попала даже церковь Иоанна Предтечи, где служил поп Харитон, противник покойного Антония и нового игумена Питирима. Указ-то был подписан, но неисполним!

Трудность заключалась в двух словечках – «на обмену». Когда московский писец Андрей Толстой и сотский Иван Чурляев явились для замеров и межевания, крестьяне во главе с неведомо откуда взявшимся защитничком-грамотеем спросили: а на обмену дадите что?

Дать было совершенно нечего – шутка, пятьдесят вёрст в сторону Каргополя! Разве деревушки на отшибе... Старые владения обители составляли как бы ядро ореха, обросшее новыми, и отдавать их крестьянам, тем же ненавистным Заварзиным, было немыслимо. Посланцам обители предстояло добиться такого изменения указа, чтобы новые земли отошли к монастырю не по обмену, а по государевой милости, вместе с чёрными деревнями. Ещё монахи хотели просить стрельцов для обороны разросшихся угодий. Их отношения с крестьянами отнюдь не улучшались. Троицкая церковь опять едва не сгорела, а сколько полыхнуло готовых стогов и высушенных хлебных скирд, лучше не считать, чтобы не огорчаться. Москва, надеялись иноки, найдёт управу и на супротивников во главе с Федькой Заварзиным, и на непрошеных ходатаев из расстриг – с подходящим именем Неупокой...

Дорога – яко же наше земное бытие: рано ли, поздно она кончается. Но кончается только для тебя – там, куда тебе назначено доехать. Дальше бегут чужие дороги, конца им нет. Зато есть место в России, где сходится большинство дорог. – Торг перед Кремлем. Словно боевой табор, раскинулся он между Китайгородской и Кремлёвской стенами, излившись и на Москву-реку. Мнится – Земляной город и Зарядье давно захвачены этими мирными завоевателями, осталось им пробиться в Кремль. Приступом взять его немыслимо – двойные стены, выносные стрельницы, ров с узким бревенчатым мостом, а перед Спасской башней, как грозное напоминание, пестро украшенный храм Казанской Божьей Матери. Справа – лобное место, откуда выкликаются самые грозные указы, поодаль – место казней, на сажень пропитанное кровью и извержениями умирающих. Взломай такую оборону!

Но ведь и войско на Торгу и терпеливо, и неслабо. Особенно сильно оно зимой. Мясо и рыба не гниют в дороге, алеют кровавым срезом, розовеют мозговой костью, сталисто сверкают чешуёй на бешеном солнышке. Мороженное молоко – кругами, головами, в форме деревянных чаш. Клюква стучит, раскатывается, как камешки-гранаты. Янтарную капусту в ледяных иглах рассола рубят топорами... Торг знает свою силу, но не выставляет её до времени, как умный прасол не называет цены до полного привоза. Из стрельниц в смутном подозрении посматривают на Торг дети боярские, пятидесятники и сотники стрелецкие. Простым стрельцам, наверно, хочется туда сбежать.

Монастырский старец-купчина знал силу и вероломство Торга. Оберегая свои возы и не давая втянуть себя в игру, в которой даже такие, как он, терпели поражение от посадских, он торопливо расплатился с кремлёвским вратарём и облегчённо вздохнул лишь на подворье Чудова монастыря. Северных братьев здесь особо привечали. Возы были без суеты разгружены, вся кладь – за вычетом поминков игумену и братии, по описи переданных келарю, – была до времени укрыта в каменных подклетах. Шум Торга сюда не залетал.

Здесь властвовал иной расчёт – лукавый, византийский. И главная беседа была не со старцем-купчиной, а с Ионой. О государевом здоровье здесь знали от самого митрополита.

   – Перемогается. Бог милостив. Вот только беседовать о монастырском стяжании теперь не время. Царевич по вся дни занят с воеводами. Жди.

   – Коли не размежуем землю до весны, мужики её засеют, а нас через приказы станут волокитить, показуя, что им обмены не даём. Послал бы государь на Сию нарочного человека, они бы не посмели спорить. Я чаю, молодой государь меня выслушает, мне бы только на очи ему попасть.

   – На Сорок мучеников севастийских в Благовещенском соборе будет вечерняя служба. Придёт царевич. Он по государеву обычаю и в церкви неотложное решает. Изготовься.

Сорок мучеников севастийских поминались девятого марта. За неделю сийские посланцы обжились в столице, отмылись и отдохнули, а Иона, коему за сочинительский дар прощались некоторые слабости, вкусил столичного соблазна – послушал бахарей и скоморохов.

В назначенное время он явился в Благовещенский собор и занял место у левого столпа. На его иноческий взгляд, торжественной вечерней службе недоставало благолепия: к царскому месту постоянно совались пришлые с бумагами, возле царевича шушукались бояре, обговаривая явно не духовные вопросы, и даже какой-то лёгкий гончик впущен был во храм в одежде, по пояс заляпанной грязным снегом. Так ему не терпелось нечто донести царевичу, что он едва догадался содрать колпак с небритой головы. Когда на клиросе запели, к Ионе подошёл служка и подал толстую копеечную свечку.

С нею Иона знал, что делать: пробрался к царскому месту, запалил её и стал оглядываться, раздумывая, кому поставить. Человек, получивший немалую толику от северных даров и оказавшийся сегодня рядом с царевичем, что-то почтительно шепнул ему. Иван Иванович посмотрел на Иону. На долгую минуту они остались как бы наедине, с очи на очи. Иона понял, что больше ему ходатаи не пригодятся.

Есть на земле невидимое братство, объединённое жаждой сочинительства и устремлённое не в настоящее, а в будущее, когда, по пророчеству, всё разрушится, кроме Слова. И они нижут и нижут свои слова на эту нить, протянутую из бездны в бездну, надеясь приобщиться к вечности. Мечтания египетских царей, вознёсших к нему свои гробницы, и страсти завоевателей, истоптавших конями полмира, ничто рядом с их келейным тщеславием... Иона был зван к царевичу на чтение «Жития Антония Сийского» как на умственный пир. Чтение должно было состояться на следующий день в присутствии немногих членов Освящённого Собора, в том числе митрополита Антония.

Царевич в последнее время занимал отдельное крыло арбатского дворца царя, построенного ещё в опричнину, наполовину сгоревшего во время татарского нашествия и вновь отстроенного и расширенного в правление Симеона Бекбулатовича. Иону познабливало от сознания, что где-то за стеною умирает государь... Однако на поведении митрополита, архимандрита Чудова монастыря и двух протопопов кремлёвских соборов это никак не отражалось, только отец Антоний был сердит и сам как будто нездоров. Похоже было, что желчь разлилась у него по жилам.

Читал царевич сам. Иона, ожидавший сильного искажения своего рукописания, был и обрадован, и обескуражен: всё, что было в нём живописного и проникновенного, все счастливые словесные находки первого автора жития Филофея и самого Ионы остались в неприкосновенности. Иван Иванович добавил десяток торжественных, нарочито звучащих фраз, призванных, по его представлениям, возвысить, приблизить к церковным канонам «зело в лёгкости написанное» сочинение сийских иноков. Об этом он в предисловии особо упомянул. Но, положа руку на сердце, Иона не мог одобрить вставки царевича. И уж, во всяком случае, он предпочёл бы, чтобы на титле жития стояло только его, Ионы, имя... Разумеется, он готовился превозносить слог Ивана Ивановича, благодарить за участие и, буде речь о том зайдёт, отказаться от авторства. Но ничего этого не потребовалось.

Здесь собрались люди, чей голос на заседаниях Освящённого Собора звучал особенно весомо и убедительно. Разумеется, и новгородский, и казанский архиепископы в сиянии своих белых клобуков могли заставить прислушаться к своим словам, но так уж получалось в последние годы, что московские церковнослужители пребывали как бы в естественном согласии с самим царём, так что было не принято отвергать их предложения. И царевич, и Иона понимали, как много зависит от их оценки жития. Речь шла о канонизации нового святого.

При покойном Макарии, когда создавались Четьи-Минеи, число отечественных святых росло быстро. В последние годы оно приостановилось. Освящённый Собор выдвигал всё новые условия для признания действительности чудес, обретения мощей и иных причин канонизации. Это было правильно, в гуще тёмного народа слишком много развелось чудотворцев, вплоть до таких, что именовали себя «христами». Но Антоний Сийский к ним не относился, его возвеличение отвечало интересам не одного Троицкого монастыря, но – государства.

В таком духе и высказался архимандрит Чудова монастыря, один из протопопов ему уже поддакнул, обсуждение пошло было по накатанному пути, благо автором жития все дружно именовали царевича – несмотря на его предисловие, в котором он упомянул и Филофея, и Иону... Но у митрополита Антония, видно, не зря разлилась желчь.

Он с осуждением заговорил о множестве ходатайств, присылаемых в Москву из разных храмов и монастырей, в которых якобы творятся чудеса. Все просят удостоверить их, имея одну цель – привлечение новых богомольцев, значит – пожертвований, а отнюдь не воспитание в народе трепетной веры в чудо. Подумать только – Христос за всю жизнь не сотворил столько чудес, сколько иные основатели монастырей и захудалых пустынек! Напомнив, как покойный Макарий отказался включить в Минеи даже таких признанных и любимых народом угодников, как Пётр и Феврония, митрополит назвал два непременных условия канонизации и попросил помыслить, отвечает ли им «Житие Антония Сийского». Первое – чудеса святого должны быть подтверждены не заинтересованными в них свидетелями, например местными жителями, не связанными с монастырём; второе – сам святой «должен снискать искреннюю любовь народа, чтобы не одни калугеры, но все христиане вспоминали его добром».

   – А сей Антоний, тёзка мой покойный, судя по рукописанию твоему, государь, много вражды после себя оставил. Ну-ка, придут на Сию богомольцы, и станут иноки святого превозносить, а местные – клепать!

   – Ежели они супротивники! – не выдержал Иона.

Антоний холодно взглянул на выскочку инока.

   – Кабы оне были язычники, дело иное. А я от отца Харитона из Емецкого стана не одну жалобу получил на ваше самоуправство. Но от Антония ли, не тем он будь помянут, оно идёт?

   – Что же, отец святый, – пророкотал Иван отцовским пронзительным баском, – подвижник сей, жизнь положивший на основание обители, крепости христианства в диких и хладных местах, не достоин нашего признания? Много ль таких-то лампад во тьме северной, как Сийская обитель?

   – Немного. – Антоний тоже различил грозный оттенок, но он не слишком обеспокоил престарелого митрополита. – Потому и не отвергаю, а токмо сомневаюсь. Надобно получить оттуда вести, государь, от лучших людей посадских и крестьян, надобно убедиться, что в чудеса Антония не одни иноки веруют. Подумайте, дети мои, с кем мы его сравниваем!

   – Истинно, – выдохнул протопоп Благовещенского собора.

Самое время было разойтись: митрополит ясно дал понять, каких условий будет требовать Собор для канонизации Антония Сийского. Придётся там, на Сии, приложить великие усилия, чтобы выполнить их. Но царевич медлил, не отпускал святых отцов. И даже митрополит не мог решиться подняться первым – кто знает, не творится ли в соседних горницах великое таинство смерти, возносящее сего молодого человека на немыслимую высоту?

Иван Иванович смотрел в окно. В голубоватом стекле голландской выделки дробилось мартовское солнце, не согревавшее, однако, белого всполья, тянувшегося до самого села Семчинского. А дальше лежал тенистый, непрогретый лес, хранивший страшный холод этой зимы и уже отчаявшийся дождаться тепла. Так все устали мёрзнуть...

   – У нас пустыни хладные, – негромко, даже кротко заговорил царевич. – Нам нужны люди, тёплые гнезда устрояющие в пустынях. Мало людей подвижнической жизни, и тех, что Аль, не ценим. Антоний был труженик великий, они у нас наперечёт. Святые отцы, подумайте, что важнее – свидетельства о чудесах собрать али восславить такого человека?

   – Что ж, – поднялся митрополит, – пусть тамошние труженики и скажут слово о его трудах. Я всем сердцем, государь... О земных трудах надобно мыслить, но и о душе!

Когда митрополит сказал о душе, Иона, будто его кольнуло, прямо взглянул в жёлто-серое лицо его и подумал: тебе – в первую очередь! А может быть... Может быть, ему просто захотелось увидеть тень смерти на лике упрямого митрополита, как ни постыдно, ни кощунственно такое предположение? Мы ведь часто видим то, что хотим, а чего не хотим – не видим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю