Текст книги "Тоска по чужбине"
Автор книги: Вячеслав Усов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
3
Вопреки ожиданию, Феодосий Косой не произвёл на Неупокоя яркого впечатления: старый, до последнего волоска седой, внутренне изнурённый человек. Когда он заговаривал о своём учении, Арсения охватывала невольная скука. Косой заклинился на толковании Евангелия, все разговоры сводились к отрицанию Троицы и природе Святого Духа. Ничто другое Феодосия как будто не интересовало.
Только когда Игнатий рассказывал о поездке на Сию, Феодосий оживился: «Оне нас помнят!.. А старцы что?» У монастырских старцев, по словам Игнатия, была теперь одна забота – добиться канонизации Антония. «Ах, чудотворцы-смутотворцы! – возмутился Феодосий. – Ты хоть напомнил мужикам, что я про мощи говорил?» – «Для того и ходил». – «Смутотворцы!» Косой не успокоился, покуда его жена, расплывшаяся плоскозадая еврейка, в которой лишь по губам угадывалась прежняя красота, не позвала обедать.
Ел Феодосий если и не жадно, то внимательно, со вкусом, в отличие от Игнатия, так возбуждённого первым свиданием с женой, что даже разварной судак не лез ему в горло. От медовухи Игнатий порозовел, похорошел, голодные впадины на его заросших щеках разгладились. Феодосий позволил себе насмешку: «До ночи не дождёшься, як молодой!» Игнатий не огрызнулся, только раздражённо взглянул на полную миску ухи, из которой они черпали по очереди, а Феодосий чаще всех.
Игнатий выбрал жёнушку с толком, годы не брали её, лишь наливали сметанной белизной. И Игнатий в свои пятьдесят без малого напоминал дикого оленя, долго и одиноко рыскавшего по лесам не столько за грибами и мясистым ягелем, сколько в тоске по мягкогубой, увёртливой важенке... Скрывая свои мысли, он с преувеличенной озабоченностью говорил о делах:
– Мы этим летом собирались погостить у братьев наших на Волыни.
– Погода установится – пойдём, – согласился Косой. – Чаплич письмо прислал, зовёт.
Игнатий продолжал, косясь на Неупокоя:
– Самое время испытать таких, как Чаплич и шляхтичи его, – сильна ли в них истинная вера. Речь Посполитая на краю войны. От шляхетских сеймиков зависит, получит король деньги на войну альбо утрётся. Московиты желают мира, это твёрдо...
Косой положил ложку и взглянул Неупокою в лицо. Тот поразился, какой у Феодосия беспощадный взгляд, едва размытый косоглазием.
– Тебя кто послал, сыне?
Мгновенно ухватив, как заметались зрачки пришельца, Косой отвёл глаза. Заговорил насмешливо, непримиримо:
– А ты, Игнатий, веришь, что московские душегубцы мира жаждут? Они навоевались, силы и деньги кончились. Знаю, что скажешь – время подходящее для нашей проповеди, нельзя упускать его. Мир-де свят, от кого бы ни исходило сие желание. Бывает, что и добрые дела творят не чада, а псы, не ведая того... А только не ко времени явился ты к нам, Арсеньюшко, надежды мало. Вернёшься ежели в Московию, говори чадам, чтобы спасались, уходили. Чем дальше, тем лучше.
Неупокой почувствовал себя разоблачённым не только перед Косым, но и перед самим собой. «Кто тебя послал...» Ведь всю дорогу внушал себе, что не наущением Нагого идёт в Литву, а ради мирной проповеди.
Феодосий добавил:
– Одного нельзя терять – надежды. Она в том, чтобы самому не творить зла. Не брать оружия, когда другие берут.
– Чада твои в Литве не возьмут? – угрюмо спросил Неупокой.
– Чада не возьмут и денег не дадут. Хоть они и разные, чада-то, как во всякой семье. Да им в кровь вошло – не подобает воевать! Но кто меня слушает и чтит? Одни простые люди. Я потому и собрался на Волынь, чтобы узнать, чем шляхта дышит. Два лета назад и они о мире толковали. Тогда бы Москве и сговориться с Краковом по-доброму. Но в доброту царя вашего я не верю.
– Я хоть не от царя пришёл, но знаю, что думные люди в Москве войны боятся. А твоё учение о мире, – польстил он Феодосию, – не в одних чёрных избах живёт.
– То верно. Подобно горькому дыму, возносится оно и к высоким окнам. У Константина Острожского служит некий Мотовила, вот уж истинное чадо. Пан Троцкий, Остафий Волович, до сей поры державшийся папистской веры, тэж захотел испытать моё учение. У него служит Симеон Будный...
От знаменитых имён, легко вылетавших из грубо вырезанных уст Косого, у Неупокоя привычно замерло сердце. Подумалось, не знал ли Афанасий Фёдорович Нагой, в какое гнёздышко засылает его. То, что Косой, заметно оживившийся после еды, рассказал дальше, ещё больше насторожило Неупокоя.
– Поручил князь Константин Острожский Мотовиле написать опровержение на книгу Скарги да послал на отзыв князю Курбскому...
Книга иезуита Скарги «О единении церкви Божией под единым пастырем и о греческом отступлении от этого единства», призывавшая к унии Православной и Католической церквей, была недавно издана в Литве. Скарга посвятил её Константину Острожскому, надеясь на поддержку самого могущественного магната на юге Речи Посполитой. Но промахнулся – князь Константин склонялся то к православию, то к социнианству, а в последнее время – прямо к учению Косого. Словно в насмешку над лукавым замыслом католиков, он отдал сочинение Скарги на отзыв, а точнее, на посмеяние Мотовиле. Отзыв он послал князю Курбскому, откликнувшемуся такой паремией: «Я не могу понять, откуда пришла вам мысль прислать мне книгу, сочинённую сыном дьявола... О горе, злейше всякого другого! В такую дерзость и глупость вдалися вожди христианские, что не только не стыдятся держать и кормить в своих домах этих драконов, но поручают им писать книги против полуверных латинян! Ядовитого аспида делать опекуном детей...»
Невольно вспомнил Неупокой, что Константин Острожский возглавлял литовскую разведку против Крыма и очень умело направлял движение орды на север, на Москву... Словно в поддержку этой мысли, Феодосий заговорил о другом разведчике.
Симеон Будный, бывший пастор, изгнанный из лютеранского сообщества за склонность к ересям, недавно перевёл на русский язык катехизис «для простого народа русского и для деток русских». Он посвятил его гетману Радзивиллу, прямому начальнику Остафия Воловича. Ещё одну книгу, с заметным уклоном в социнианство, Будный посвятил уже прямо Воловичу в ответ на его пожелание «поверить» учение Косого. Эта книга называлась «Оправдание грешного человека перед Богом». За разъяснениями об учении московских антитринитариев Волович обращался и к старцу Артемию.
Волович ничего не делал зря. И ни одной возможности шпионства они с князем Радзивиллом не упускали. Даже паломников из Киева, ходивших к Софии Новгородской, принуждали собирать сведения о Московии. Социниане разных толков, особенно чада Косого, составляли в Литве и на Волыни сообщество, невидимо связанное с единоверцами в приграничных, областях России. Может быть, связь эта была слабее, чем думалось Воловичу, но их взаимное проникновение, обмен вестями и людьми, могло входить в какие-то туманно-вероломные, может быть, вздорные, а может, и опасные замыслы пана Троцкого. Использовал же Нагой Неупокоя и Игнатия, да их ли одних? Если такая подозрительная мысль не приходила в голову Косому, то в Неупокое разведчик сидел, как видно, глубже и крепче инока.
– Не ведаем, где найдём, где потеряем, – ответил его мыслям Феодосий. – Мы вот что совершим: побредём вместе в обход общин наших да и узнаем, много ли братьев-миротворцев в Литве и на Волыни. Дивно мне – сколько лет поносили нас московиты и вдруг добром вспомнили! Не смущайся, сыне, я ни тебя, ни Игнатия не хаю, в искренность вашу верю, а только и твой приход без сильной руки не обошёлся. Что ж, если и в верхах задумались о вечном мире... Зла от сего уж, верно, не будет. Так ли, Арсений?
– Так.
Косой прислушался к короткому ответу Неупокоя, как неуверенный путник в лесу к далёкому удару колокола и отзвукам его. В чём бы ни подозревал пришельца Феодосий, умный и преданный неофит из России, готовый нести его, Косого, учение московским чадам, стоил того, чтобы рискнуть, ввести его в общество верных.
В первую ночь после дороги спится глубоко и долго. Неупокоя подняли перед восходом солнца. Выведенный во двор, залитый до соломенных крыш туманной свежестью, прихлынувшей от озера, он не вдруг пришёл в себя и долго не мог сообразить, куда тащит его Игнатий. На то и был расчёт, чтобы московит перед испытанием, задуманным Косым, не сразу вошёл в свой хитрый разум.
Игнатий повёл его вдоль озёрного берега на лесную опушку, где ждал Феодосий. Сквозь частый, но чистый берёзовый лесок просвечивало розовое небо. По озеру бродили столбы тумана, то удаляясь к западу, то угрожая выползти на облюбованную Косым полянку. Феодосий ласково взял Неупокоя за плечо:
– Станем творить безмолвную молитву, чадо. Поворотись-ка на восход.
Ни часовенки, ни креста на поляне не было. Да креста Косой и не признавал, ибо не станет разумный человек молиться орудию мучения. Странники от века молились на восток, зная, что там Иерусалим. Косой считал себя и чад вечными странниками – по избранной судьбе. Он и Неупокою потому поверил, хоть и не до конца, что на худом лице его увидел неустранимый знак скитальчества, заведомого несогласия с земной властью, с царями жизни. Среди скитальцев встречаются борцы, дерзающие противостоять царям их же оружием, но чаще они просто уходят от зла, понимая неодолимость его и грязь борьбы с ним. Можно спорить, правы они или впадают в нравственную ересь, но уж таковы они, истинные скитальцы. Если они даже не за рубеж, не в дальние леса уходят, а только в заросли своей души...
Косой, Игнатий и Неупокой медленно опустились на колени, на росную траву, показавшуюся Неупокою тёплой. Привычно вспомнилось: «Потщись войти в сокровенное твоё...»
В подобные минуты всё в мире преображалось, одушевлялось и становилось то загадочным, то страшным. Озеро за спиной Неупокоя обратилось в бездну, обиталище неведомых существ, подвижными туманными столбами дающих знак-предупреждение человеку: мы существуем, поберегись! Неупокой не оборачивался к озеру, не смел, отчего давление и холод бездны стали осязаемы – спиной, плечами, шеей. А темя стало тёплым, как и колени, и кончики пальцев, сложенных в двуперстие. Губы уже машинально раскрылись для произнесения слов: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа», как хитрый разум, лишь притворявшийся уснувшим, уязвил: Троицы-то нет! Есть один Бог Отец, а Христос – дитя человеческое, а Дух – лишь наша вера и понятие о Боге. Троицы нет, распалась! Скосив глаза, Неупокой ухватил прицельный взгляд Феодосия и ухо – большое, хрящеватое, напряжённое в уловлении малейшего шептания.
Безмолвная молитва тем сильнее, чем меньше ты произносишь слов даже мысленно. Только воспоминаниями и видениями, что выше слов, общаешься ты со своим Богом. Неупокой закрыл глаза, но и внутри себя увидел то же розовое небо, что наливалось земляничным светом за снежными стволами берёз. Только теперь оно раздвинулось, стало беспредельным, в нём появились птицы.
Им не было числа, они уносились в лазоревую глубину, неприметно переходившую в зените в чистую лазурь, и пропадали, растворяясь или переплавляясь в это чистое. Да это же души, бессмертные сущности умирающих, недолго живущие отдельно от тела и от Бога, но вскоре сливающиеся с Создателем и Оживителем всего, испытывая последнее счастье! «А ад? – вспомнилось ему. – Геенна огненная?» Но сколько он ни всматривался в раскалённую часть неба над самой землёй, мучительного видения ада не достиг, и тогда кто-то сказал так громко, что слышали, наверно, и Игнатий и Феодосий: ада нет! Нет ада, догадался Неупокой, ибо самые злые люди не преступники, а больные страдальцы, им их природой добро закрыто и злу их мутному некуда излиться, они захлёбываются в своём потоке. Но они также унесутся в лазурь, ко Господу... А как же справедливость? Они ведь мучили других, невиноватых. И справедливости нет у Бога, как в его божественной природе немыслимо понятие греха. Даже земная природа с её обильной, подвижной и неподвижной жизнью, пожирающей и мучающей саму себя, превыше понятий греха и справедливости. Что ж о непостижимом Боге говорить!..
Неупокой открыл глаза.
Жар неба изливался на берёзы, по их шершавой, потрескавшейся за зиму коре бродили огненные сполохи. Лес горел! Но за него не было страшно, ибо жертвенный огонь не мог сгубить его, как не мог уничтожить жизнь. Он же создал её, как он может погубить своих детей? Солнце было уже так близко, у самой кромки окоёма, и так мучительно затягивалось его явление, что Неупокою под самое горло подступили радостный ужас и предчувствие, что с этим именно восходом должно открыться небывалое, невероятное.
– Сильна молитва наша, – раздался сбоку голос забытого, как бы сгинувшего Косого. – Вон Николай Угодник сам вышел нам путь благословить. Глядите, чада!
В глубине рощи стояла очень старая берёза. На высоте роста человеческого ствол её был искривлён и отяжелён чагой, чёрным наростом, на месте давней трещины. Но оказалось, что это не чага, а шапка на голове человека, уходившего в глубину рощи, прямо на солнце. Не разобрать было, молод он или стар. – Неупокой видел его со спины, плотно осёдланной котомкой. Шаг его был спор, но нетороплив, как у привычного ходока. Даже потным запашком с примесью дыма потянуло из глубины рощи. Так пахнут одежды калик перехожих... Если бы чага на месте осталась, Неупокой решил бы, что на него Косой навёл мечтание. Она исчезла, человек свернул к югу, пропал между берёзами, и в эту самую минуту на небо выскочило солнце, похожее на оранжевый желток из пересиженного яйца, поздно выхваченного из-под курицы. Уже цыплячья кровь играет в нём, горячая жизнь...
– Встань, чадо, – сказал Косой Неупокою, сквозь тонкую рубаху прихватывая его плечо широкой, лёгкой и горячей ладонью. – Вижу, твоя молитва посильнее нашей, ибо безмерна душа твоя... Путь с тобой нам лёгок будет. – Голосом нарочито будничным, чтобы не смущать далее Неупокоя, Феодосий добавил: – Умойся в озере, хоть и омыл, я вижу, ангел-хранитель лицо твоё.
Неупокой тронул лицо рукой. Оно было мокро от слёз. А он и не заметил, как они пролились у него.
4
Социнианство проникло в Речь Посполитую из Италии. Название оно получило по Лелию Социну, руководителю религиозно-философского кружка в Венеции. Он дважды ездил в Литву и Польшу, выступая в свободных диспутах и особенно нападая на фанатика Кальвина, перенявшего у инквизиции способы борьбы с несогласными. Кальвин наглядно показал, как свободное протестантство может стать нетерпимым и догматическим. Сожжённый им Сервет был одним из основателей антитринитарианства. Он полагал, что молиться следует лишь Богу Отцу, и сомневался в божественной природе Христа.
Ни одно вероучение в Речи Посполитой не было столь сильным, чтобы бороться с социнианством. Католицизм едва оборонялся, православие было утеснено, лютеранство переживало неустойчивый расцвет. В год прихода Неупокоя в Литву в ней из семисот католических приходов осталось только шесть. Ксёндзы охотно нарушали обет безбрачия и становились пасторами.
Первый собор социниан был созван в 1566 году в Скрыне Сандомирской. Был на нём и Феодосий Косой с учениками. Литовским социнианам, людям уживчивым и мирным, он показался резковатым и даже опасным, ибо отрицал земную власть. Шляхта и горожане Речи Посполитой, именовавшейся республикой, тоже критически относились к власти, но не кричали об этом на всех углах. Участие Косого и бурное обсуждение заповеди «не подобает воевать» привело к возникновению двух партий в социнианстве. Одни считали грехом занятие военных должностей, но большинство, ссылаясь на Библию, считало войну неизбежностью. Однако разногласия не привели к расколу, наоборот: социниане решили мирно и постепенно исследовать вопросы веры, а тем временем перевести на польский язык Библию, что и было исполнено к 1570 году.
Их всех объединяло главное – учение об искуплении и свободе. Страдания и воскресение Христа не искупают, полагали антитринитарии, человеческих грехов и не дают спасения сами по себе. Надежда на искупление опасна, ибо подавляет свободную волю человека, снимает с него ответственность за дурные поступки. Не было ни первородного греха, ни предопределения – человек свободен в строительстве своей жизни. То же говорили новгородские еретики – душа самовластна!
Вольготнее всего чувствовали себя социниане на Волыни, в южных поветах Литвы, по унии отошедших к Польше. Религиозно-философские беседы велись во многих домах, но чаще всего у Богуша Корецкого и его родича Кадьяна Чаплича. Кадьян издавна покровительствовал Игнатию, тот месяцами жил в его весёлом доме, где, по раздражённому отзыву князя Курбского, «с жартами и шутками, с кубками мальвазии» гости-философы из шляхты уточняли природу Христа и Святого Духа: что это – сила Божья, наше представление о ней или субъект, коему можно поклоняться?
Игнатий, Феодосий и Неупокой остановились у Богуша Корецкого, одолев последние вёрсты раскалённой июльским солнцем дороги. После неё так сладко было ступить босыми, омытыми холодной водой ногами на выскобленный пол, упасть на свежий сенничек в углу и услышать от паробка, что пан Богуш зовёт к обеду «по миновании двух годын».
По всем приготовлениям видно было, что ради Феодосия Косого в доме Корецкого ожидался «вельки съезд». Сколько вина и пива будет выпито, знал, помня прежние застолья, один дворецкий... Из своего имения примчался на знаменитых рысаках Кадьян Чаплич с братом Иваном, тоже известным социнианином. Они увиделись с Косым перед обедом – так не терпелось Чапличам перемолвиться с русскими единоверцами, да и не виделись они с Феодосием более года.
Если Иван с его несколько худосочным, нежным ликом и неуступчивым взглядом правдолюбца отвечал представлению Неупокоя о польских антитринитариях, то Кадьян, их главный покровитель на Волыни, напоминал скорей гуляку, чем философа. И кровяные прожилки на его породистом носу показывали, что о кубках мальвазии Курбский говорил чистую правду. Протянув Неупокою обе руки в ответ на его сдержанный поклон, Кадьян закричал:
– О, як московским духом потягнуло! Пан, видно, иноческого чина? То будет, с кем выпить и по малжонкам гульнуть, нам нравы московских иноков ещё по Стоглаву известны. – Заметив, что Неупокой нахмурился, не зная, как себя вести, Чаплич быстро добавил: – Не обижайся, пане мнишек, ежели человек смеётся, то не значит, что он смеётся над тобой. Великий князь отучил вас смеяться. Ты в Польше, приучайся... – Потом он произнёс совсем тихо: – Я не ошибусь, если скажу, что под сей ряской бьётся не тольки сердце книжника, но и шляхтича? Будь я в службе у Остафия Воловича, спросил бы, не шпег ли ты московский... Но я не ему, я сам себе служу.
Сдобрив эти леденящие слова самой простодушной улыбкой, Кадьян направился к поставцу с вином.
Гости собирались дружно. Все были приятелями, у каждого что-то уже накопилось, напросилось на язык за время недолгой разлуки. Ждали Мотовилу, жившего далеко, в имении князя Острожского, но раньше его и неожиданно для многих (кроме хозяина) приехал князь Андрей Михайлович Курбский. Услышав о нём, Неупокой перестал понимать, что говорят ему остроумные и любезные шляхтичи, а как встал возле стрельчатого окна, так и стоял до прихода – явления! – князя, совершенно запутавшись в любопытстве, восторге и лёгком ужасе. Он выхода государя так не ждал в Печорах. Князь-перебежчик давно занимал его мысли, тревожил и мучил неразрешимыми вопросами, но Неупокой не ожидал, что перед встречей сердце его так растерянно стиснется и застучит.
Князь Курбский был красив. Это первое, самое непосредственное впечатление не оставило Неупокоя после того, как он поближе, за столом, различил на его мужественном лице и застарелую брюзгливость, желчность, и скрытые под седоватой бородкой бульдожьи складки, и желтоватые возрастные пятнышки на скулах... Не одни сорокалетние вдовицы, вроде дебелой Марии Юрьевны Голшанской, заглядывались на грузновато-статного, синеглазого ярославца: он умел, если очень хотел, привораживать даже недоброжелателей своих. Он редко этого хотел. Гордыня так же обнаруживалась в нём с первых минут знакомства, как мужественность и красота.
На Косого Андрей Михайлович взглянул с враждебно-внимательной усмешкой, не обескуражившей Феодосия. Из всех собравшихся эти двое были, пожалуй, самыми искренними врагами, их вражда была осознаннее, чем даже несогласие Курбского с царём, только ей не пришлось выразиться в письмах... Неупокоя князь едва заметил, скользнув поверх головы его обманчиво-безразличным взглядом. Неупокой смиренно принимал громадность и трагичность княжеской судьбы, уже записанной в историю, и свою собственную ничтожность. Он всё безнадёжней подпадал под мрачноватое обаяние князя, словно язвлённая малжонка.
Мотовила приехал, когда уже уселись за дубовый стол и слуги внесли первое блюдо – слабо прожаренное, крупными кусками нарезанное мясо. Хрена и перца на него не пожалели, оно одновременно горело и таяло во рту, до нёба наполняя его жадной слюной и кровью, брызжущей из середины каждого куска.
Мотовилу приветствовали уже на первом хмельном парении, требуя, чтобы он выпил двойную чару. Но Мотовила был известен тем, что на любом пиру выпивал ровно столько, сколько задумал на трезвую голову. Константину Острожскому не удавалось напоить его с помощью казаков... Сходного взгляда на хмельное придерживался, кстати, и главный противник Мотовилы, князь Курбский.
Обычно с появлением Мотовилы заваривался философский спор. Его хотели усадить ошуюю[30]30
...усадить ошюю... – по левую руку.
[Закрыть] Богуша Корецкого, правившего застольем, но Мотовила, узрев Игнатия, разулыбался крупным лошадиным лицом и прямо устремился к старому другу, расталкивая грудью протестовавших шляхтичей.
Богуш махнул рукой:
– Нехай его, век не виделись. Игнатий мало что не год по Московии бродил.
Князь Курбский с любопытством обратил на Игнатия свои живые синие глаза и более внимательно взглянул на Неупокоя, сидевшего рядом.
– Не томи, – произнёс Мотовила пронзительным и неожиданно высоким голосом. – Поведай о крестьянах. Вновь был на Севере, у чёрных?
Застолица примолкла, источая любопытство. Игнатий, невольно польщённый, заговорил глаже и отчётливее, чем обычно:
– Там только и живёт ещё свободный дух. Прочие люди так замордованы, загнаны нуждой да переборами, что им не до споров о Тройце.
– И велько разарэнне? – быстро спросил шляхтич, приехавший вместе с Мотовилой. – У яких уездах болей?
Игнатий покосился на него и не ответил. Богуш поставил любопытного на место:
– Князь Константин, помнится, с Крымом играет, а не с Московией. Много ли ему прибытку от московских вестей? Лепше поведай нам, Игнатий, крепко ли книга Зиновия Отенского вдарила по нашим единоверцам али мимо ушла, як та дурная пуля?
Игнатий засмеялся:
– Панове думают, будто крестьяне читают Зиновия Отенского? Нимало! Зато иноки да посадские, до коих слово отца Феодосия не дошло, из книги Зиновия много корыстного узнали для себя. Опровержение иосифлянина пробудило их любопытство и пользу принесло нашему делу.
– Так усегда бывает, иж слово вольное встречается со словом рабским, – вставил Мотовила. – Як там Зиновий пишет: «Бог весть, може быть послан и Косой...»
Застолица захохотала. Косой строго взглянул на Мотовилу, но нечаянная тщеславная улыбка развела его сухие губы, прорезав на замшелых щеках глубокие морщины. Если ему случалось улыбаться, острое лицо его приобретало бесовское выражение.
Один Игнатий не смеялся, даже зубы слегка ощерил, не принимая шутки. Он вообще, по наблюдениям Неупокоя, был из требовательных ворчунов, не умевших радоваться жизни и одержимых одним стремлением, с возрастом заострявшимся, сужавшимся... Дождавшись, когда утихнет смех, Игнатий мрачно заговорил:
– Отчего бы крестьянам не завести своих святых? Не чудотворцев, а наставников, как Власий или Феврония. Они ведь понимают, что, когда Феврония обрубленные берёзки вновь листьями одела, она их крестьянским трудом оживила. Князь Пётр не мог...
– Да князю и не надобно сего, – заметил Богуш при всеобщем одобрении. – Довольно, что он эту Февронию... поял. Как ни жалей крестьянина, а ты, Игнатий, воротившись из Московии, ответь: где хлеба больше сбирают – у них на чёрных землях да в Замосковье при Юрьевом дне али у нас?
Вопрос был трудный. Паны не только закрепощали мужика, но играли на вековечном его стремлении владеть своей землёй, особо от сябров-односельчан, от общины: по новым установлениям не только цынш, денежный оброк, но и панщину каждый крестьянин мог исполнять по «уроку», только за себя. Пусть он не мог уйти от пана, видимость собственности на землю в известной мере примиряла его с неволей, он стал работать старательнее, от души. Иначе чем объяснить, что вот уже который год в Литве и Польше не слышали о меженине – неурожае, в отличие от вечно голодавшей Московии? Хлеб густо шёл на внешний рынок, с наёмниками стало расплачиваться легче, и «серебщина» – налоги – стала не так разорительна для шляхты и посадских. Всё говорило о процветании хозяйства за последнее десятилетие. А значит, и в военном отношении Речь Посполитая шла на подъём.
– Только крестьянам та война не надобна! – возразил Богушу Игнатий. – За что им горбы гнуть? Война есть луп, грабёж!
– А что нам робить, коли московит повсюду лезет? – вмешался шляхтич, приехавший с Мотовилой. – Мало ему было татарских юртов, Казани да Астрахани, отнял наш Полоцк, Ливонию разорил. Ныне в Инфлянты впёрся, як в чистую одрину с сапогами. Скольконадцать лет меж нами ростырк идёт по его, московита, вине!
Корецкий первым почувствовал, что для собрания социниан беседа принимает чересчур воинственный характер. Он крикнул виночерпию:
– Не задремал ли твой наливач, Хома? Подай-ка добрым людям по зацному кубку, у них горла иссохли. Игнатий не для войны ходил в Московию, а помочи ради нашим братьям, коих разоряют стяжатели-монахи. Оставим кесарево кесарю, поговорим о Церкви развращённой.
– Церковь не вся развращена, особливо Православная, – возвысил князь Курбский свой сильный и красивый голос. – Иосифляне не убили в ней живого ростка, во многих обителях и в заволжских местах живут ещё гонимые нестяжатели.
По счастливому случаю, безымянный свидетель записал эту часть разговора. Курбскому возразил Чаплич:
– Во всех монастырях одно, всех развращает бездельная жизнь в обители. Можем судить по нашим православным. Верующие отворачиваются от них, приходы их пустеют, як и католические.
– Происками вас, социниан да лютеран!
– Чтобы узреть, каковы попы, не надобно соблазна Лютерова. Али ты сам, князь, не ведаешь, как развращена Церковь попами да монахами?
Андрей Михайлович с неожиданной уступчивостью провозгласил:
– Нехай им Бог судит, не аз: бо маю и своё бремя грехов тяжкое, в нём же повинен ответ дать праведному судии.
И весь тот вечер до конца застолья был он необычайно грустным и молчаливым, хотя социнианские словопрения должны были раздражать его.
На исходе вечера случилось непонятное. Гости уже устало разбрелись по дому, разбились по трое-четверо, доспоривали, допивали и выясняли свои шляхетские, далёкие от философии дела... Слуга Андрея Михайловича позвал Игнатия с Неупокоем в одну из комнат, сказав, что князь желает с ними побеседовать. Вспомнив, с какой непримиримостью смотрели друг на друга Косой и Курбский, Неупокой удивился, как охотно пошёл Игнатий за слугой. Скоро ему пришлось убедиться, что Игнатий вообще относился к Андрею Михайловичу терпимее учителя и даже, как это ни странно выглядело, беседовал с ним исповедально-доверительно и жалостно. Когда Андрей Михайлович прилёг на жёсткой оттоманке, с заметной тяжестью опершись на локоть, его и впрямь можно было пожалеть – таким болезненно-усталым выглядел князь, и очи его цвета тающего льда обратились к Игнатию с тоскливым вопрошанием.
– Ну, поведайте, каково в России? – начал он тепло, но тут же и струйка желчи прорвалась: – Чай, васильки обильней прежнего цветут во ржи?
– Поля чистой пшеницы тоже есть, – возразил Игнатий, мягкой улыбкой намекая на слова одного из посланий Курбского.
– Их разом не вытопчешь. – Андрей Михайлович повернулся к Неупокою: – Сказывают, ты, калугере, из Печор. Как там живётся-молится после гибели Корнилия? Иосифляне полностью взяли верх али прозябает искренняя вера?
Неупокою всё ещё непривычно было видеть вблизи человека, о котором в России говорили как о главном супротивнике царя, пуще польского короля. Он развёл руками:
– Службы идут по уставу, кельи общежитийные, иноки на разряды разделены, а трапезуют вместе. Не ведаю, твоя милость, чем отличались устроения отца Корнилия, меня тогда в Печорах не было... Только не он ли стену строил?
На стену деньги надобны и труд детёнышей. Далеко сие от нестяжательства.
– Вижу, заражён ты крайним безумием социниан!
– Я, государь, заволжских старцев ученик. Да на словах и новый игумен Сильвестр Нила Сорского чтит, а не Иосифа Волоцкого угодливое озлобление. И государь, я слышал, с Максимом Греком любил беседовать. Но как до дела доходит...
Курбский перебил его:
– Дело-то непростое, калугере: государство! Разве оно акридами питается? И в нестяжательстве надобно меру знать, иначе церкви православные в ничтожество впадут, а лютеранские возвысятся.
– Лютерово учение не златыми главами, а свободным духом живо!
– Курбский всё больше раздражался:
– Не понимаешь ты! Коли бы государство состояло из книжников, можно и без каменных храмов обойтись. Но государство – это множество! Как говорил злодей Чингис, устроитель государства татарского, множество – это страшно! Потому и нужна в его устроении мера и хладный рассудок, да где они у чуда нашего?
«Чудом нашим» князь Курбский письменно и устно именовал царя. Неупокой, невольно улыбнувшись, вновь не удержался от возражения, удивляясь своей упорной, даже неразумной дерзости:
– Что же, заветы заволжских старцев не годны для устроения жизни?
– Да ты помысли, возможна ли жизнь по их заветам где-либо, кроме бедной кельи? А всех по кельям не распихаешь, калугере. Потому самое чистое учение грязнится и искажается, приходя в мир. Наша забота – сберечь его основу... Будет об этом! Скажи, ты знаешь греческий?
– Читаю.
– А латиницу?
– Писания святых отцов разбираю со словником.
– Мне человек нужен для переложения некоторых богословских трудов на русский язык. Мало у нас знают древних писателей, оттого и ереси, и споры о словах. Отенский пишет про Косого – не было-де такого учения раньше. Кабы он читал поболее, знал бы, что ересь плебейская во многих странах прорастала... Хочешь у меня служить?