Текст книги "Тоска по чужбине"
Автор книги: Вячеслав Усов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)
На кол, вытесанный из целой сосны, была насажена голова князя Шаховского-Ярославского в золочёном шлеме.
Знакомое, вчера ещё задорно смеявшееся, а ныне будто спёкшееся лицо. Впечатление было так страшно и внезапно, что Курбский едва сполз с коня, подхваченный Шибановым. И тут же, не дав опомниться, от царского шатра к ним подбежали какие-то псари и повели князя к государю.
В шатре, наполовину занятом окованным сундуком и ложем под волчьим одеялом, кроме Ивана Васильевича был только Гришка Ловчиков, попавший в милость после того, как быстро и без охулки сопроводил в Сийский монастырь болтуна Тетерина. Андрей Михайлович молча поклонился государю, украдкой поймав на его осунувшемся лице гримасу раздумья, чуть не растерянности. Казалось, приезд недавнего любимца застал его врасплох. Он крикнул, не соразмерив голоса:
– Видал, Андрей? Измена! На походе, время военное...
Он торопился объяснить свершившуюся жестокость. Внезапно переметнулся на другое:
– Жалеешь родича?
Цепкий загляд в глаза напомнил Андрею Михайловичу церковку под Казанью. Он уже одолел первое потрясение, ответил сдержанно:
– Всякую душу христианскую жаль, государь. – Не сдержался, вскинул голову: – Так ли уж велика его вина, чтоб... смертью? Кто из бояр судил его?
– Из бояр? – Царь переспросил медленно и изумлённо. – Я в жизни своих холопей волен и без боярского суда!
Значит, холопы... Что ж, дед Ивана Васильевича, первым из Иванов прозванный Грозным, тоже именовал бояр холопами. Верили – ненадолго, ибо какое государство без управителей, а какие управители из холопов? Дмитрий Донской иначе говорил: «Вы не бояре, а государи земли моей...» Вот куда поворачивает время, какой скурат[35]35
Скурат — маска, личина.
[Закрыть] натягивает на христианский лик свой пресветлое самодержавство.
«Запретил я говорить языку своему», – вспоминал позже Андрей Михайлович. Если по правде, язык его сам окостенел. Голос государя, отпускавшего его, звучал многозначительно и мрачно:
– Вижу, примолк ты, княже, как и прочие. Не так вам родича жаль, как ваших вотчин ярославских. Я в ваших сердцах читаю, помни... Ступай в свой полк да крепко береги, чтобы от наших никто к литве не перебежал. Сам видишь – ныне за упущение спрос особый.
Он не дал князю руки для целования. Ловчиков поглядывал с осторожной наглостью. Шибанову пришлось помочь Андрею Михайловичу забраться на коня. Из облачных пелён бесстыдно вылезло солнце. Курбский взглянул на кол, на ослепительно засиявший шишак казнённого, и сильный, нерассуждающий, как только в молодости бывает, ужас смерти оледенил его до последних глубин. Кончилось объяснимое, понятное, началось непредсказуемое действо державной «прокажённой души», лукавое и своенравное судилище без отдыха и срока... Скорее в полк! На снежной лесной дороге в мелькании тепло укутанных ёлок стало спокойнее. Только при взгляде на голые берёзовые ветки, протянутые к небу, накатывали слёзы. При Васе Шибанове не стыдно было плакать.
В полку Андрей Михайлович велел усилить дозоры. К вечеру сильно подморозило, возле шатров и шалашей негусто задымили костерки. Их разрешали палить, дождавшись сумерек, заглатывавших дым. Андрей Михайлович поймал себя на том, что ему жаль полоцких воевод и жителей, не ведавших своей участи. Среди жителей было немало московских беглецов.
Он не был жалостлив, но собственный страх пробудил в нём и жалость и сочувствие.
Ночь прошла спокойно. В холодном шатре под меховыми полстями спалось на удивление крепко и здорово. Вчерашнее потрясение, просочившись подобно воде в корневые глубины души, не размягчило её, а стянуло ледяными жилками. С этого дня у князя Курбского не осталось надежды на ум и милость государя. И в способах спасения от его вероломной жестокости не осталось запретного – царь применяет силу без права, ему остаётся противопоставить ту же силу. Это в Литве любого шляхтича обязаны судить открыто, с правом на защиту и апелляцию к сенату, а на Москве Иван Васильевич рубит сплеча, как задуревший волостель в дальнем городе, – своя рука владыка... А как начиналось – с Судебником, Челобитной избой, сурово-откровенными статьями Стоглавого Собора! Всё идёт прахом, чего достигли за десять лет.
По насту заскрипели лыжи, по дороге мягко застучали копыта. Съезжались вестники-дозорные для утренних докладов. Горсть снега в заспанное лицо, льдинку на зуб, корчик горячего сбитня с гвоздикой – и князь уже готов выслушивать дозорных, до звона замерзших, с онемелыми губами.
Всё у них ладно: на утреннем снегу – лишь заячьи да лисьи следы, дороги вымерли, только из Невеля от государя была проверка: Борис Хлызнёв-Колычев с тремя холопами ездил по боковой дороге, смотрел засады.
Андрей Михайлович насторожился. Впервые проверяющий из государева полка не явился к воеводе, а сразу – по дозорам. Такое недоверие было уже оскорбительно. Дозоры Хлызнёв-Колычев проверил наскоро и, как решили головы, вернулся в Невсль. Им тоже не понравилось, что он не доложился сперва Андрею Михайловичу... Тут прибыл от государя новый вестник с письменным приказом: выступить к Полоцку наскоро.
Ещё один гончик застал Андрея Михайловича уже на выезде из свёрнутого табора, когда гулевой отряд его полка ушёл на рысях вперёд, а на Полоцкую дорогу, мешая друг другу и собачась, выбирались стрелецкие и конные сотни. Дорога на восток была натоптанной, промерзшей, звонкой, царского гончика услышали издалека.
Курбского снова срочно требовали в Невель.
– Дурная голова ногам покоя не даёт, – воркотнул Шибанов и прикусил язык под взглядом князя.
Во взгляде не гроза была, а мучение страха.
Главный табор тоже был уже почти в походе, сани с пушками вытянулись по дороге на целую версту, конные и пешие по обочинам, по смешанному с навозом снегу, обходили их. Лишь государев шатёр не был ещё свернут. Воеводы тесно набились в него.
Их лица показались Андрею Михайловичу безглазыми. Иван Васильевич один смотрел на князя, не отрываясь и не двигаясь, лишь пошевеливая плечами под тяжёлой шубой, будто они зудели.
– Добро ли ночевал, Андрей? – медлительно начал он, а дальше пошло такое, что Андрей Михайлович не мог вспоминать без омерзения. Да и не вспоминал в подробностях, как выблевал из памяти.
Уже окончание имени его перешло в высокий визг – «ей!» – словно окликом этим Иван Васильевич призывал кого-то в свидетели своих страданий из собственной душевной бездны (ибо при всякой душе есть своя бездна), доказывая, что в том, что совершит сейчас чумной и прокажённый демон, живущий там, сам он не виноват! Как рот его не виноват в брызгах слюны и пены, летевших в лица воевод, не смевших отворотиться и утереться.
– Ей!
Потом – про Хлызнёва-Колычева, дикое и непонятное. Андрея Михайловича душил уже знакомый ужас, он плохо соображал, но вот что странно: в разливе ужаса оставался островок или скальная стена, и каждое безумное слово государя било в неё пенной волной, откалывало кусок, пока последнее: «В огненную пещь обоих!» – не пробило дыру. И весь ужас в ту дыру ушёл. Андрей Михайлович стоял пустой и холодный – снаружи, изнутри. Сердце стало пустым. С этим ощущением пустого сердца люди и умирают.
Андрей Михайлович не умер. Стояла кладбищенская тишина. Лицо царя выглядело более больным и опустелым, чем воздетое лицо Курбского. Проползла самая гнусная минута в жизни Андрея Михайловича. Григорий Ловчиков вбежал в шатёр с корчиком чего-то горячего и пахучего. В другой руке он нёс достоканчик для пробы царского питья на случай отравы. Он уже плеснул себе из корчика и хотел отпить, но государь сказал спокойно, хотя и сипло:
– Ему... подай.
Андрей Михайлович близко увидел достоканчик, зажатый в кулаке Ловчикова наподобие воровской свинчатки. В нём был, конечно, яд. Царь лицедействовал по своему обычаю, заранее сговорившись с Гришкой. Что ж, яд не топор, тем более не огненная печь. Только бы сразу, без лишних мук. Он не отпил глоток, как полагалось у стольников, а выпил всё. Иван Васильевич посмотрел на него с интересом и потянулся к корчику.
– Счастье твоё, что Хлызнёв не из твоего полка!
Борис Хлызнёв-Колычев, якобы проверявший ночью дозоры Курбского, обманул сторожей, миновал самый трудный пост на боковой дороге, а передовые засады обошёл по снежному целику. Четыре коня проторили след, похожий на лосиный, когда сохатый бежит от волка, обдирая ноги о наст. Хлызнёв ушёл в Полоцк. Теперь он рассказывает литовским воеводам, сколько у государя войска, пушек, посошных мужиков и когда его ждать под стены. В Вильно летят гонцы...
Последнее, что помнил Андрей Михайлович из того отвратительного дня, был грубый, заиндевелый бок государева аргамака под расшитым чепраком и голос – сильный, радостный, падавший из морозного поднебесья (Андрей Михайлович стоит внизу, по щиколотку в грязном, размешенном снегу): «Твоя вина на памяти моей! Поглядим, как тебя Бог сохранит. Поставишь туры!»
Туры – передвижные осадные башни для укрытия стрельцов и пушкарей со станковыми пищалями. Служили они последними гнёздами спасения для тех, кто первым приближался к смертоносным стенам. С чистого поля осаждённых не проймёшь ни стрелами, ни пулями, туры же позволяют приподнять орудия хотя бы до середины неприступной высоты... Но, прежде чем они осядут бельмами перед защитниками города, много умрёт посошных мужиков, таскающих щиты и брёвна. Только вовремя приступа огонь со стен так же плотен, как при установке туров. Тем более что можно бить прицельно, выискивая шапку побогаче.
Войско, окопавшись поодаль, терпеливо наблюдает, как на крови посошных и подгоняющих их детей боярских поднимаются осадные башни. Воеводе, руководителю работ, смотреть со стороны не только не пристало, но невозможно: крестьянам тысячу лет плевать на этот Полоцк, их только примером и плетями можно заставить работать на четверть совести. Конь Курбского и дедовские зерцала весь день мелькали в опасной близости от стен. И незажившая рана его горела обновлённой болью – тело всё время ожидало новой пули.
Всю первую седмицу февраля Андрея Михайловича даже во сне не оставляло ощущение чужого прицельного взгляда и полного бессилия перед невидимым стрелком. Иногда он путался, откуда его выцеливают – из Полоцкого замка или из государева шатра. В обоих случаях и храбрость его, и сноровка были бессильны, никто не мог угадать, какому бесу нынче служит государь и кто из драбов там, на стене, поправит на волосок пищальный ствол.
Стены Полоцка были построены хитро, подобраться к ним со стороны двух извилистых рек невозможно, возводить осадные сооружения приходилось перед челом главного замка, вышгорода. Из-за стены виднелась башня ратуши. И оттуда, чудилось Курбскому, следили за ним недобрые глаза, уже не выцеливая пищалью, а просто наблюдая с насмешкой, как мечется Андрей Михайлович от смерти к смерти. В нём неуправляемо разрасталось сознание, гибельное для военного человека, что он рискует жизнью за чужое дело. Никогда прежде такого не случалось, никогда... Князь Радзивилл сглазил его или яд в сердце влил?
По существу, Курбскому одному досталась опасная работа при осаде Полоцка. Она завершилась неожиданно, когда, невольно прижимаясь к осадным башням, посошные поволокли к стенам четыре стенобитных орудия. На каждое было выделено от восьмисот до тысячи человек, осаждённым стрелять по таким толпам – одно удовольствие... Но они не стреляли. Они смотрели, какая сила движется на них. Она известна по «Росписи полкам»: двенадцать тысяч стрельцов, двадцать тысяч всадников, по флангам для бережения – ещё тридцать две тысячи стрельцов и с государем – сорок тысяч детей боярских и дворян. Посошных было сорок тысяч. Устанешь стрелять.
Полоцкий воевода, не ожидая приступа, попросил милости.
Понятия о милости у них с царём были, правда, разные. Стрельцам-мародёрам был отдан на пограбление посад. Они пограбили и пожгли, в том числе с десяток православных церквей. Затем Иван Васильевич собрал и перетопил в прорубях всех полоцких евреев. Наконец, было устроено показательное сожжение беглого еретика Фомы, ученика Феодосия Косого. Не столько его за ересь жгли, сколько за то, что из Москвы убежать посмел. Иван Васильевич показывал своим – пощады беглецам не будет, насколько дотянутся его руки, он настигнет и задавит... Жгли Фому при великом стечении новых российских подданных, издревле живших в добродушной веротерпимости.
Победоносное войско возвращалось в Москву по мартовским дорогам, встречаемое колокольным звоном и громогласными молебнами во всех церквах. Морозное солнышко с утра било в глаза, а после полудня так припекало меховые шапки, что их хотелось то ли оземь кинуть, то ли к небу... Царь, воеводы, всякий сын боярский чувствовали, что свершили великое – приобщили одно из древних русских княжеств к коренной России. Ныне, пророчили самые искренние и горячие, а с ними и лизоблюды государевы, дело за Киевом! Литва его обманом забрала, воспользовавшись татарщиной... Западные границы государства раздвигались, тесня Литву и Польшу, как перед тем раздвинулись на юг и восток. Только на севере естественным пределом служило море.
На середину марта был назначен торжественный смотр войск в Москве... Но пятого марта случилось нечто странное, даже подозрительное, хотя подозрения у Курбского могли возникнуть задним числом, когда ему открылось изнутри тонкое вероломство литовской тайной службы.
По мере удаления от Полоцка главных сил в приграничных землях появились летучие отряды литовских казаков и шляхты. Убыток от них был невелик, но одному из атаманов – Алексею Тухачевскому вступило в шальную голову захватить городок Стародуб. Ничего у него не вышло и выйти не могло, только пятого марта опальному боярину Морозову, сидевшему на воеводстве в Смоленске, попался подозрительно разговорчивый пленник.
Первая странность: от Стародуба до Смоленска далеко, как от Москвы до Тулы; Тухачевский подбирался к Стародубу с юго-запада, а лазутчик его, посланный к стародубским воеводам, зачем-то оказался между Оршей и Смоленском, на севере. Орша – гнездо известное... Пленник назвался Курнаком Сазоновым и сообщил: послан-де Тухачевским к стародубским воеводам Фуникову и Шишкину с предложением сдать город за будущие королевские милости.
Ещё нелепость: московиты только что взяли Полоцк, у воевод было такое победоносное настроение, когда предательские умыслы сами собою гаснут, даже если, смешно подумать, они и возникали у князя Фуникова и Шишкина. На что рассчитывал Тухачевский? Не на то ли, что Курнак попадётся опальному боярину? Тот не упустит случая загладить свою вину.
Донесение Морозова возмутило и, странно сказать, обрадовало государя. Курбский ухватил это мгновение радости, тут же смазанное гримасой праведного гнева. Решили – Фуников обречён, он главный воевода в Стародубе; но государь забыл о нём, приказав схватить и доставить в столицу Шишкина.
Шишкин был дальним родичем Адашева, к тому времени уже умершего в тюрьме. Тут же стали хватать других его родичей и родичей протопопа Сильвестра, сосланного в Соловки. Никто из них к Стародубу уже не имел отношения. Потом стали брать знакомцев тех, кого схватили раньше, и наконец, как отметил дьяк, «друзей и соседов знаемых, аще мало знаемых, многих же отнюдь не знаемых».
Победное ликование сменилось общим страхом, взаимным доносительством. Большие бояре Шереметевы, князья Репнин и Кашин пытались протестовать, но Дума уже не чувствовала прежней силы. На место заключённых и казнённых царь ставил других людей, отличавшихся главным образом свирепой преданностью, как выразился Курбский – «кровоядцев, неслыханные смерти и муки на доброхотных своих умыслиша». Первая проба опричнины...
Андрей Михайлович не удивился, что после смотра государь не дал ему награды, назначив воеводой в Дерпт. С этого воеводства начиналось падение Адашева.
Жизнь в Юрьеве – тихом, каменном и не по-русски прилизанном – была бы скучновата, но у Андрея Михайловича появилось увлечение – труды отцов Церкви по философии и обоснованию истинной веры, православия. Он завёл переписку со старцами Псково-Печорского монастыря – игуменом Корнилием и его помощником Васьяном Муромцевым. Васьян отдавался науке с такой же страстью, как игумен – строительству и писательству. Пару раз Курбский съездил в Печоры на богомолье. Монастырь не произвёл на него впечатления отгороженной от мира обители. Достраивались каменные стены, над братскими кельями в ветреные дни висела известковая пыль, тишины не было. Старцу Васьяну он сказал, что в Юрьеве, в своей избушке малой в глубине воеводского двора, он чувствует себя более иноком, чем здешние монахи.
И сны в избушке бывали сложные и яркие, доступные истолкованию. Андрей Михайлович всё бежал от кого-то – то по лесной тропе, то по дороге, укатанной полозьями тяжёлых пушек, но никогда не знал, не видел от кого... Сны, словно назидательные сказания, кончались для Андрея Михайловича благополучно. Радость спасения протягивалась в утреннюю явь, как затихающий звон.
Было, впрочем, в Юрьеве ещё одно развлечение, похожее на запретную игру в зернь. Только беспроигрышную, если не считать потери сил и времени. Предвидя вторжение русских, жители города попрятали деньги обычным способом – замуровав в стены домов и храмов, затолкав под кладбищенские плиты или просто закопав в садах. И не видать их русским, если бы не такая же обыкновенная соседская зависть и ссоры: по намёкам, ябедам и наитию стрельцы, дети боярские и боевые холопы бросились искать клады. Об этом увлечении московитов особо упоминает юрьевский хронист... Оно же объясняет, как оказались в казне Андрея Михайловича, отобранной у него после бегства, тридцать дукатов, триста злотых, пятьсот талеров и сорок четыре рубля на верхосытку. Иные задним числом доказывали, что это подкуп королевский. Возможно, там что-то и было от короля, но если перевести казну его в рубли по тогдашнему курсу менял (злотый – сорок копеек, талер – тридцать шесть), окажется, что на руках у юрьевского наместника было наличными триста двадцать шесть рублей. Его годовой оклад был выше раза в полтора. Если Андрей Михайлович, в отличие от государя, сам не увлекался кладоискательством, то сливки с сокрытого мародёрства снимал, как все.
Он прикапливал деньги на чёрный день. Он не решил ещё, что это будет день побега... Владелец многочисленных поместий, он обращался к игумену Корнилию за займами, ранее задолжав ему: «Аще же и взаймы прошено и паки возвращено быти хотящеся...» Но, видно, только «хотящеся», ибо печорские старцы, не глядя на дружелюбные отношения, в новом займе отказали – «утробу свою затворили». Не потому он взаймы просил, что не на что было жить, а из тех же соображений – прикопить...
Человек думает, что чёрный день приходит, когда уже готовая беда когтит ему плечи. Нет, чёрный день – это день зачатия беды. Для князя Курбского он наступил тринадцатого января 1563 года, когда человек, давно следивший за злоключениями его, получил королевское письмо, разрешавшее ему начать задуманную игру.
Первая весточка от князя Николая Юрьевича Радзивилла пришла вскоре после приезда Андрея Михайловича в Дерпт. Торгаш – из тех, что государственные границы замечают только по уплате пошлины, – передал князю поклон и короткую записку, напоминавшую о давнем споре-уговоре: коли-де пророчество о грядущих гонениях царских сбудется, Радзивилл Курбскому напишет, а тот «со вниманием и без гнева прочтёт сие посланьице». Николай Юрьевич предлагал всего лишь продолжить приятельство, а торгаш добавил, что Радзивилл становится большим человеком, уже и витебское воеводство не по нему, его переводят в Вильно. Сам король в переписке с ним... Андрею Михайловичу намекали, что говорить с ним будут на самом высоком уровне.
Он отвечал торговцу, что от московских вестей его, Андрея Михайловича, сердце кровью плачет. По-христиански не следовало бы и князю Радзивиллу радоваться чужим несчастьям... Торговец жил в доме Курбского неделю, потом исчез не попрощавшись.
Настало лето. Ожили воинские люди. Как муравьи бегают по пригретой куче, без видимого смысла таская и перекатывая хвоинки, так по Ливонии суетились русские и литовские отряды, редко сшибаясь, нападая на приграничные селения и уводя пленных. Юрьев жил на осадном положении, выход из города был перекрыт. Только Андрей Михайлович и два его дьяка подписывали пропуска. В пригородах всё чаще звучало имя князя Полубенского, предводителя литовских отрядов, наполовину состоявших из наёмников. Оборониться от них можно было только в городах, границы между русскими, литовскими и шведскими владениями обозначались теми же городами и замками; к примеру, князь Полубенский отсиживался в Вольмаре, а между Вольмаром и Юрьевом стоял замок Гельмет, где правил шведский ставленник граф Арц. Мутна была вода в ливонских озёрах, легко было ловить в ней рыбку.
Курбскому тоже приходилось заниматься ловлей. Как «наместник Ливонии», он руководил и тайной службой в Юрьеве. Удовольствия она ему не доставляла, особенно дела, в которые вовлекали его государь и его новые советники. В Москве тогда ещё не было Тайного приказа, разведкой занимались Разрядный и Посольская изба. В ней большую силу забирал дьяк Иван Висковатый. Он и в Крым посылал лазутчиков, и к турецким пашам, и князя Курбского в покое не оставлял. Государь требовал службы. Андрей Михайлович, вынужденный исполнять её, неожиданно вышел на крупную дичь – под самым носом.
Комендант Гельмета, молодой граф Арц, пользовался доверием польского короля, участвовал в сватовстве герцога Финляндского к сестре Сигизмунда Августа. Тем же кредитом он пользовался у виленских евреев, крупно им задолжав. Они знали про земли и замки его отца в Швеции, готовы были ждать смерти старого Арца... Цепочка, связывавшая молодого графа с польским и шведским королями, была так прочна, что Курбский только отмахнулся от предложения Виековатого склонить его к измене.
Андрей Михайлович отправил в Посольскую избу раздражённую отписку, что не желает зря терять время и головы «уместных людей». Тайной службой ведал у него Петруша Ярославец – человек темноватого происхождения, что называется из княжеских псарей, но верный и скорый на руку и на ноги. При этом он и себя не забывал: хаживал к Вольмару, проведывал, где отдыхают «роты» Полубенского, и сообщал татарам, служившим в Юрьеве в составе русских войск. Те нападали на неохраняемые селения и мызы, брали полон, отсчитывая Петруше его долю чистыми деньгами.
По тому, что Курбский знал о графе Арце понаслышке, тот даже нравился ему. В Арце чувствовалась откровенная жадность к грубым житейским удовольствиям, требовавшим денег и власти. Свойства эти не были чужды и Андрею Михайловичу, но он, поддаваясь им, каялся, а граф не каялся. Гельмет вообще был местом бойким, Петруша Ярославец легко проникал в его предместье во время ярмарок, устраивавшихся по всякому удобному поводу. В этом полуоткрытом городке литовская и русская разведки имели свои приюты. Но графа Арца, по мнению Петруши, было не достать.
В ответ на отписку князю Курбскому прислали из Москвы грамотку: новгородские дьяки, по древнему обычаю ведущие посольские сношения со Швецией, вызнали, что молодой Арц – незаконный сын старого графа. Сам он об этом, видимо, не знал, как и его заимодавцы. Курбскому предлагалось ударить в это слабое место, как его Бог вразумит.
Не Бог, а дьявол – возмутился Андрей Михайлович. Чем далее, тем более тяжёлой и стыдной службы требовал царь. А на Москве, рассказывали, князей уже заставляли в машкерах[36]36
...в машкерах... – в масках.
[Закрыть] плясать перед хмельным застольем...
Пришла глухая осень 1563 года и с нею – время весёлых и бешеных охот с гончими. Между Москвой и Вильно шли переговоры о перемирии, Сигизмунд Август даже на вечный мир соглашался. Служилые в Ливонии тоже поговаривали о том, как разлюбезно было бы поделить эту страну без крови, а воевать в охотку в иных местах. Осенью все мечтают о тёплой мызе, куда так сладко вернуться после поля, а сердце и лицо горят от ветра скачки, а после первой чарки медовухи... Что толковать! Мирная жизнь куда как хороша.
Вёрстах в десяти южнее Юрьева случайно повстречались две княжеские охоты. Русская и литовская собачьи стаи сцепились между собой, через мгновение забыв, ради какой лисы или зайца начали они рвать друг другу плотные загривки. С обеих сторон оказалось человек по двадцать. Пока псари свистели нагайками, князья и их товарищи стояли поодаль, с сочувствием поглядывали то на любимых гончих, то друг на друга. Сонное солнышко ласково озаряло свежие озими и побуревшее жнитво. Князь Полубенский первым тронул коня навстречу Курбскому.
Это была их вторая встреча, считая стычку под стенами Вендена. Прищуром бедовых глаз Александр Иванович давал понять, что к войне не следует относиться с излишней страстью, надо давать себе отдых, не ожидая, когда захотят передохнуть король и царь. Люди благородные всегда найдут рыцарски безупречный выход из самого двусмысленного положения... Свирепый лай сменился злопамятным ворчанием и всхлипывающими зевками – так вздыхают, устав от рыданий, ребёнок или женщина.
Князь Александр сказал:
– Господь свидетель, я не ведаю, на чьей земле мы зверя затравили!
– Иж бы собаки наши целы остались! – откликнулся Андрей Михайлович с самой приятельской и понимающей улыбкой.
Они неторопливо поехали рядом, следом двинулись их перемешавшиеся свиты, сплетая резко акающий московский говор с мягким литовско-русским, с перекатывающимся «гх». На всякий случай Андрей Михайлович осмотрелся, но на волнистой равнине, до горизонта открытой на западе, с тёмными наплывами леса на востоке, не было видно ни души.
Потное после скачки тело под ферязью прохватывало ветерком. Петруша Ярославец подал князю меховую накидку. Полубенский, внимательно глянув на Петрушу, предложил:
– Надо бы у костра угреться, князь. Мой табор неподалёку... Даю слово чести, там никого из воинских людей нема, один граф Арц похмельем мается, с чего и в поле не поднялся.
Голос его становился всё вкрадчивее и теплее. Ловушки Курбский не боялся. Он сам не понимал, по каким признакам проникся к Полубенскому доверием. Осенние поля опустошённой обоими Ливонии странно сближали их.
– Что ж, душе надобет прохлад. Без него рано иссохнет она.
– О, красно молвишь, мой милостивый пан. Я таковой премудрости словесной не вучон. Аднак, иную уваживасць окажу тобе, як же и почасунок...
– Почасунок?
– То угощенье по-нашому. Приобыкай, князь.
Андрей Михайлович вскинул собольи брови, которыми втайне гордился так же, как и густо-синими глазами. Хотел спросить построже, зачем ему привыкать к русско-литовской речи. И – не спросил.
Александр Иванович помолчал, потом сказал потише:
– Во время близко прошлое беседовал со мною о твоей милости Радзивилл, воевода Виленский. Он бардзо похвалял тебя. Дивно ему, что господарь ваш великий князь таковых воевод гонит, да ещё благо, что головы не рубит.
– То наши беды, князь...
– Благодарение Господу, не наши. Паны радные у нас такого не допустили бы. То есть злодейство и раскраданье воинских людей!.. А вон и табор. Проспался ли граф? Ни в чём не ведает меры, бедный.
В отзывах князя Александра о графе Арце сквозило пренебрежение воинского человека к чиновнику, каким выглядел управитель Гельмета. В набегах не участвовал, ни одного вязня не взял, саблей махался только со своим учителем. Пить – Полубенский снова это подчеркнул – не умел, да и здоровьишко не позволяло. Но слабосильный характер его, подверженный накатам чёрной меланхолии, заставлял графа тянуться к вину, а потом жестоко расплачиваться за эфемерный рай. На третий день, когда добрый шляхтич только разгоняется, Арц уже готовый самоубийца. «До радостей жаден, а силы нет». То же и с жёнками... Доходы? С четырёх замков мает в свою пользу торговые пошлины и налоги с обывателей. Долги – как у всех. Стоит ли думать о долгах, ежели завтра Господь предъявит тебе свои листы к оплате?
Охотничий табор Полубенского был почти пуст, одни повара трудились под вялым руководством графа Арца, пытавшегося осадить похмелье то тёмным пивом, то жгуче-кислой смесью из редьки, мяса, огурцов и уксуса по русскому способу. Он пребывал в том состоянии душевной черноты, когда уже ничто не радует, всё вокруг страшно и хочется то ли в беспамятство провалиться, то ли окончательно помереть. И лик его, худой, с резко выступавшими косточками, был цвета озими, когда её охотники потопчут. Жаль его было Андрею Михайловичу. Особенно в предвидении испытаний, которым Петруша Ярославец должен был вскоре подвергнуть этого слабодушного человека.
Пока усаживались по-походному, на сёдла, вокруг ковра, уставленного простой, но изобильной мясной пищей – несколько дней осталось до начала Рождественского поста. – Петруша перекинулся словами со слугой графа, как с давним знакомцем. Опасение, как бы на это не обратили внимание люди Полубенского, пришло Андрею Михайловичу позже.
Он должен был разговориться с графом Арцем, расположить его к себе, вызвать доверие. Единственный язык, которым они владели одинаково, была латынь. Полубенский, много лет командуя наёмниками, болтал с графом по-немецки, но в толмачи, понятно, не годился. Латыни Полубенский, кажется, не знал...
Андрей Михайлович выбрал минуту, чтобы построить такую фразу:
– Государь наш (noster caesar) привечает иноземцев, зовёт к себе на службу (servitatem) и награждает землями, как собственных дворян (nobilitates).
– В Литве, – живо откликнулся секретарь или духовник графа, – иноземцы не имеют права владеть землёй и занимать высокие должности!
– Московские порядки справедливее, – скроил простую фразу граф Арц.
Потом он слабым голосом заговорил о Швеции, особенно упирая на морскую свежесть и улетающие на север облака. Видимо, и ему хотелось улететь. Девушки в Швеции красивы, суровы и чисты, но в Польше у него есть невеста – лукавая паненка очень высокого рода. Она ждёт, когда он получит благословение своего отца вместе с приличным графу Арцу содержанием. Он женится и поведёт простую, здоровую жизнь, исполненную любви и милых семейных забот... Всё это граф передал наполовину по-латыни, наполовину по-немецки, с включением русских и польских слов, нахватанных за последние годы.
После четвёртой чары время приостановилось, а затем просвистело стрелой, и низкое оранжевое солнце ударило в глаза.
Петруша Ярославец спохватился:
– До темноты надо бы воротиться в Юрьев, государь!
Хозяева далеко провожали их, конь князя Полубенского засекался, не понимая хмельных понуканий; Андрею Михайловичу удалось на несколько минут остаться с графом Арцем наедине. Тот приободрился к вечеру, как всякий привычный пьяница, даже как будто протрезвел. Нескольких слов довольно оказалось, чтобы вселить в него тревогу, сходную с той, какую он уже привык испытывать при предрассветных пробуждениях. Он запомнил Петрушу Ярославца, а графский слуга усвоил, что ни от кого не перепадёт ему таких милостей, как от русского.