355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » Тоска по чужбине » Текст книги (страница 32)
Тоска по чужбине
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 13:30

Текст книги "Тоска по чужбине"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)

Игумен Александр занимался Курбским прилежнее. Сотворив отпускную молитву, подробно расспрашивал о Марии Юрьевне, давал ненавязчивые советы, – например, как Андрею Михайловичу держаться с пасынками. Когда после варшавского съезда Курбский поделился с ним опасением, как бы шальная литовская шляхта не выбрала московита, игумен улыбнулся и качнул головой с такой едкой уверенностью, что у Андрея Михайловича сразу от сердца отлегло.

Что ж, именно за тем они и ездили с Вороновецким к Тройце. Если бы не эта островная обитель, Петруша давно опился бы, а у Андрея Михайловича развилась какая-нибудь опасная болезнь из тех, что вызываются не заразой, а печалью или подавленной злобой. Вскоре его, однако, увлекло иное душеспасительное занятие, заменившее не только поездки к Тройце, но и саму любовь.

Было бы упрощением считать, что Курбский писал свою «Историю о великом князе Московском» только ради предупреждения литовцев об опасности избрания Ивана Васильевича на королевство. Но книги, как и войны, имеют свои глубинные истоки и внешние поводы. Курбского растревожили беседы шляхты и панов радных, после Варшавы проявивших интерес к царю, к истории его правления и причине военных успехов. «Как получилось, – спрашивали его, – что царствование, начавшееся так славно, дошло до кровавой опричнины и разорения собственных земель?» Во введении к своему труду Андрей Михайлович привёл только этот вопрос, а были и похуже: что, если царь, завоевавший Казань и Астрахань, не так уж плох, да подданные его злы? А будут добрые подданные, защищённые статутами и привилегиями, тогда и королём он станет добрым? Речь Посполитая мечтала о короле-воине, способном (полагала шляхта) обуздать магнатов и заставить шляхту (полагали магнаты) честно нести служебные повинности... Злоба дня питала многие книги, начиная с Книги Царств. «История о великом князе Московском» зрела у Курбского под сердцем, покуда политическая суета не возбудила у него писательского зуда.

Писательство требовало несуетного бытия. Он удалялся в своё литовское имение в Виленском воеводстве. Там у него был дом, построенный по русскому обычаю, с глухим забором из заострённых брёвен. Ворота выводили к речке и озерку, неторопливо сосавшим воду из верховых болот. Места напоминали верховья Волги. Глухие леса шумели хвоей и опадающей листвой, шуршали звериным рыском и змеиным ползанием, стонали лосиным тоскующим призывом. Они надёжно отгораживали Андрея Михайловича от Ковеля, где летнее ленивое тепло уже оборачивалось пыльным сентябрьским зноем, от пана возного с его «мёртвыми листами», от торга Достоевского с Булыгой, готовым заплатить за смерть Калымета, но в рассрочку, ибо дьяк Курбского Голдович тоже убил в пьяной драке двух шляхтичей Булыги – в корчме Аврама Яковлевича, свидетеля... Леса Литвы оберегали его и от Марии Юрьевны, которой уже недоставало мужниной любви и усердия, а князю, как и следовало ожидать, приелись её навязчивые ласки. Ему хотелось просто покоя, ровных, нетребовательных отношений без истерической восторженности, которую Мария Юрьевна принимала за страстную любовь.

Какая тишина в Литве!

В ней слышен шорох времени, запущенного Богом при начале мира, подобно колесу, унизанному звёздами. Вслушиваясь в него, легче изыскивать истоки прошлых и новых бед.

Он искал их в предках Ивана Васильевича, «в чей предобрый род всеял дьявол злые нравы, наипаче же жёнами их злыми и чародеицами». Софья Иалеолог – бабка его, Елена Глинская – мать... Андрей Михайлович ловил себя на искушении – переложить значительную часть вины Ивана Васильевича на женщин, в том числе и на новую жену его, Марию Черкасскую.

«Зачался нынешний Иван наш и родился в законопреступлении и в лютом сладострастии...» Кто больше виноват – он сам или иосифляне, из властолюбия и угодничества разрешившие его отцу развод? Виновен ли злодей в злодействах, заложенных в него при рождении? Всё та же мучительная проблема самовластия души, свободы воли и предопределения. А разве не виноваты воспитатели-бояре, провозглашавшие: «О, храбр будет сей царь и мужествен», когда он «начал человеков уронять» с высоких теремов? Нельзя простить человеку лишь того, что, зная, как надо жить, он всё-таки живёт дурно. Ивана Васильевича наставили на верный путь Сильвестр и Избранная рада. Царь самовластно сошёл с него.

Курбский ни разу не усомнился в необходимости самодержавства, тем более господства воинского чина – бояр, дворян. Он не замечал, что та же Избранная рада выкармливала и поддерживала деспотизм. Самодержавство, полагал Андрей Михайлович, угодно Богу и народу, только поддерживать его должны не «порозиты» и «кромешники», а добрые советники. Однако история показала, что добрым не управиться ни с паразитами, ни со злодеями. Оставалось надеяться на отдалённое возмездие – может быть, Страшный Суд...

История – собрание вопросов без ответов. Но примириться с этим думающий человек не может. Он отвечает в меру разумения, пристрастий, выгод и бескорыстия. Другие ему противоречат. Ответы гасят друг друга встречными пожарами. Вопросы остаются и заставляют внуков тревожно задумываться о прошлом и будущем.

Князь выпускал из пальцев затупленное перо. Легко и возбуждённо ходил по низкой горнице. Ему становилось тесно в её стенах, между простым сосновым столиком и изразцовой печью. С крыльца он долго смотрел на звёздный полог, обрезанный снизу зубчатым тыном. Густела и наливалась синью ночь над озером, лесными топями и гнездом верного аиста на крыше. Что нужно пишущему, кроме свечи и ночи?

В отдохновенные минуты приходят счастливые находки, словосочетания, которые бывают. дороже смысла: «...прелютостью наквашен...» Или – «кромешники», уничижительное обозначение опричников, ибо «опричь» и «кроме» – одно и то же. «Царь добрыми советниками яко град претвёрдыми столпами утверждён...»

На звёзды надвигалась невидимая мгла.

Кто, кроме Бога, ведает судьбу страны, – ему же открыты людские страсти и стяжания и ещё то грозное, сильнее стяжаний и страстей, что люди поневоле рождают под именем царя и государства... Никто, ниже историк.

ГЛАВА 7

1

Бывает, вдруг изымет тебя из сна голос кликуна – ночного сторожа, – и сны твои загадочные, и явь грядущего скуются звено к звену, и вот уже цепь на тебе, сияющая цепь жизненного долга. Ты уже не просто странствуешь, читаешь и видишь сны: ты исполняешь возложенное на тебя.

Кем?

Это тайна.

Неупокой не пытался проникать в неё, довольствуясь незнакомым и сладостным чувством подвижничества, видением света, вдруг озарившего главное в его жизни, цель её, всё остальное погрузив в тень. Открытие цели только по видимости было внезапным: судьбы людей, встреченных им в последний год – от Ермолая-Еразма до князя Курбского, – очистили голос его судьбы.

Голос кликуна, не спящего, когда другие спят.

Правда, открывшаяся ему, была проста: зло и добро не Божьим или дьяволовым наущением проникают в людей, но люди становятся злыми или добрыми в зависимости от того, что им необходимо или выгодно. Зло и добро, эти вселенские начала, вдруг оказались просто сорняком и злаками, произрастающими на унавоженной людьми пашне. Бог выше добра и зла, вселенной нет дела до них, они всего лишь грубые и переменчивые свойства человеческой натуры, движимой такими же простыми побуждениями.

Но вот ещё одно: конечно, в зависимости от побуждений и образа жизни один человек – подобно князю Курбскому – может быть зол и добр, однако во множестве своём люди всё-таки разделяются на живущих добром и злом. Косой недаром делит людей на чад и внешних, они же псы. Чем дольше размышлял над его учением Неупокой, тем глубже принимал это жестокое деление. А как иначе, если есть люди, всю жизнь трудившиеся на своём клочке земли, выпрошенном то ли у господина, то ли у Бога, никому не принёсшие зла, разве птенцу, случайно попавшему под косу, и рядом с ними – другие, не мыслящие куска хлеба в рот положить, не омакнув его в кровь! Равны ли они перед Богом?

Восславил князь Курбский Молчана Миткова, сказавшего царю: «Воистину, яко сам пиёшь, так и нас принуждаешь, окаянный, мёд, с кровью смешанный братьев наших, пить!» А ты не напрашивался бы на пир, где мёд с кровью пьют, Молчан. Не «мученик он, воистину светлый и знаменитый», а тот же кровопивец, чужим трудом живущий, что и другие бояре и дворяне! На зле замешена ваша власть, на зле и насилии, – что же вы хотите получить от неё кроме насилия и зла? Вы землю нахватанную не поделили, вас не жаль. «Не скаврады ли и пещи? Не бичеванье ли жестокое и когти острые? Не клещей ли раскалённых торгание в телеса человеческие? Не игол ли под ногти биение и резание по суставам? Не перетирание ли вервием надвое не токмо мужей, но и жён благородных?» Жуткий перечень пыток, приведённый Курбским, не «нынешним Иоанном» открыт. Народилось свирепство отнятием чужого, с первым занесением меча тунеядца над тружеником.

Труженик не готов к отпору, покуда не понимает своей силы, покуда он не возмущён. Море крестьянское и посадское, способное затопить Россию, сонно ворочается в её ленивых берегах. Правда же открывается немногим. Надо, чтобы она открылась всем, подобно Лютеровой ереси или учению Косого. Откроется она не столько словом, сколько делом – сопротивлением неправде. Надо вить гнезда возмущения, сопротивления чёрных людей где только можно. На Сии, на Псковщине... Покуда рабство неглубоко проникло в душу.

Странное свойство натуры человеческой: правда, открывавшаяся Неупокою, была горька и жестока, просвета он ещё и сам не видел, а радость обретения в нём росла. Открытие истины само по себе радостно. Такое понятно только книжнику, живущему внутренним сокровищем.

Князь Курбский не отпускал Неупокоя и Игнатия из Миляновичей. То ли они нужны были ему как собеседники, то ли он не оставил надежды привлечь Неупокоя к переводам Посланий Павла. Или ему уж очень тошно было оставаться наедине с Марией Юрьевной... Он обещал им дать в обратную дорогу письмо к приятелю, минскому каштеляну Яну Глебовичу, под чьим покровительством жил теперь в пригороде Минска Симон Будный. Неупокою с ним непременно надо было встретиться. Будный не только один из самых образованных социниан в Литве, переводчик Библии на русский; он лучше многих был осведомлён о настроении простых людей в литовских городах и умел влиять на него.

Сговору с Симоном Будным он придавал, пожалуй, даже больше значения, чем встрече с Феодосием Косым. Феодосий обращался к самым низам литовско-русского общества, а Будный был вхож в дома зажиточных посадских, без коих общество чёрных людей было неполным. Оно должно объединить посадских и крестьян России и Литвы. Дворянство объединено самодержавием, а чёрных людей сблизит своя вера. Для этого должны объединиться вероучители – Косой, Мотовила, Будный и их русские единомышленники. В потайных мечтаниях он и себя уже причислял к руководителям движения, считая, что видит цель его отчётливее, чем Косой...

Вот почему он терпеливо жил в Миляновичах, ожидая, когда у князя Курбского кончится меланхолия. Занятия латынью и переводы не занимали целиком Андрея Михайловича. Какое-то порывистое беспокойство владело им, проявляясь то в грубости к слугам, то в чрезмерной разговорчивости, в навязчивом возвращении к прошлому. Оно сменялось притворной ласковостью лишь при появлении Марии Юрьевны, особенно на людях. В этом показе взаимной нежности Мария Юрьевна охотно шла навстречу мужу, ибо принадлежала к типу женщин, тщеславящихся мужской любовью.

Однажды Неупокой сопровождал Андрея Михайловича на прогулке вокруг озера. Они ушли на противоположный от дворца пустынный берег, увлёкшись чтением латинских вирш – лучшего упражнения для запоминания слов и оборотов. С лёгкой руки Батория латынь становилась распространённым языком в среде магнатов и богатых шляхтичей. В ближайшее время ожидалась поездка короля во Львов через Волынь. Курбский намеревался встретиться с ним и побеседовать без толмачей... Неупокой, пребывавший во власти своих новых замыслов, вздумал пошутить, предложив для перевода изречение: «Primo necessae agricolae sunt». Андрей Михайлович ответил живо:

   – Вначале всего потребны суть ратаеве... То Ермолаево лукавство! Не верь ему. Без воинского чина государство не устоит, а бранный труд – самый тяжкий из всех... Разве с малжонкой постылой труднее жить.

   – Чем свариться с постылой, не лучше ли разойтись... Впрочем, всем ведомо, твоя милость, якая у вас с Марией Юрьевной зладжанносць!

   – О, ты, я вижу, и в литовской речи преуспел! – Андрей Михайлович улыбнулся и вдруг с такой бессильной тоской упёрся взглядом в озёрную ряску, словно весь труд мужиков, ископавших эту яму посреди болота, разом придавил его совесть. – Устал я, Арсений. Часто гадаю – куда всё девается, что остаётся в сердце от прежней ласки?

И он заговорил (поддавшись, как и многие, обманчивому обаянию Неупокоя, по виду прирождённого исповедника, а на деле ненавистника чужих тайн и яростного сберегателя своих) о том, как тяжко притворяться любящим, когда заскорузли остатки чувств к недавно любимой женщине, а у неё не только не омертвели, а будто назло расцветают – сочно, бесстыдно; как даже жалость, последнее прибежище изгоняемой любви, по каплям выдавливается из сердца с каждой кликушеской выходкой малжонки; и как всё, что прежде вызывало тягу к ней и страстный отклик, даже изъяны грузнеющего тела её, теперь рождает такое же отталкивание; и тяжек запах бисерного пота на её сочной не по возрасту губе, когда ей в жаркий полдень вздумается приласкать супруга...

– Пуще того: якую жаль и виноватасць адчуваю я до той малжонки моей, что в Юрьеве осталась, горькая! А було время, забыл её.

Андрей Михайлович остановился, кусая губы. Не в первый раз он заговаривал о женщине, с которой построил свой первый дом, радовался первому, как бы молитвенному лепету единственного сына и первой его посадке в мягкое седло на низкорослого мерина. А как она и сын встречали его из многочисленных походов, как искренне были счастливы, если он надолго оставался дома... Для всякого мужчины, бросившего добрую жену ради другой, показавшейся пригожей и добрей, приходит время раскаянного сравнения и изумления перед своею слепотой. Такое время наступило для Андрея Михайловича в 1578 году, году семейных дрязг. Чем откровенней раскрывалась перед ним Мария Юрьевна, метавшаяся между любовью и расчётом, тем убийственнее для неё было сравнение с первой женой.

Эта единственная исповедь не повторилась. Она не сблизила Неупокоя с князем, скорее наоборот: Андрей Михайлович стал реже звать его для занятий, а за столом в присутствии Марии Юрьевны вдруг холодно и испытующе оглядывал Неупокоя, как бы проверяя на скромность. И тогда инок Арсений чувствовал себя особенно незначительным рядом с князем, а собственная жизнь казалась ему блёклой и незаполненной.

Но, освобождаясь от давящего обаяния Курбского, Неупокой испытывал всплеск враждебности к этому сильному, но глубоко чуждому по духу человеку. Когда же вспоминал, какая тяжкая, но славная дорога открылась ему, Неупокою, какая обречённость на подвиг или мученичество ради чад, тёмный облик князя-изгнанника терял величие. «Се человек, – разоблачал его Неупокой, – грешный и слабый, как все мы, токмо рождённый в знатности, в чём, впрочем, мало его заслуги. Он один из гонителей тех малых и трудолюбивых, за коих у меня болит душа. Стало быть, он и мой супротивник. Враг».

2

В начале августа стало известно, в каком замке на западе Волыни остановился по пути во Львов король Стефан. Его поездка давала удобный повод получить у него «суд и управу», что взбаламутило окрестную, враждебную Андрею Михайловичу шляхту. Курбский тоже связывал с приездом короля определённые надежды. В это же время произошло одно незначительное событие, имевшее, однако, серьёзные последствия для князя.

Бог весть, как чуют ревнивые малжонки приближение опасности, когда даже косвенных знаков её и близко нет! Отчего Мария Юрьевна так возмутилась – до слёз и восклицаний о загубленной жизни, – стоило братьям Семашковым попросить у Курбского в долг две тысячи коп грошей? Он, скупо оценив их заклад – имение Добрятино, – дал тысячу шестьсот.

   – Я ж не твои гроши займоваю! – изумился он. – Почто ты без смысла языком блекочешь? Ещё мне не хватало о всякой копе грошей с тобою совет держать.

Мария Юрьевна не унималась, даже не стыдилась Неупокоя и Игнатия. А может быть, нарочно показывала им, сколь она несчастна с самодуром-мужем. Положим, ей известно было, что у Семашковых живёт по сиротству сестра Сашенька, но Курбский уж, конечно, не за её прекрасные глаза отвалил тысячу шестьсот (глаза действительно были чудесные, лучистые и ласковые). Возможно, Мария Юрьевна искала ссоры. Сын её Ян Монтолт вновь подал жалобу луцкому старосте, и тот по-дружески посоветовал Андрею Михайловичу развестись.

Люди страстные, закосневшие во взаимных обидах, даже во время развода, перед последним расставанием, все пытаются доказать своё... Первенство тут принадлежало Марии Юрьевне, но и Андрей Михайлович в боевом настроении рвался на королевский суд. Что тут доказывать? Ну, бес попутал, связав со стареющей истеричкой, похоронившей двух мужей и воспитавшей трёх душегубцев. Так на то очи внутренние даны человеку, чтобы не застилало их любострастие. «Радоватися подобает о свободных от страстей». Впрочем, на встречу с королём всё одно звали всех.

   – Едешь со мной? – спросил Андрей Михайлович Неупокоя. – Мне верный да грамотный человек пригодится, и сам ты сподобишься нашего короля лицезреть. Такая честь не всякому расстриге выпадает.

Он умел, оказывая милость, уколоть самолюбие, особенно когда бывал в дурном расположении. Но и Арсений умел вовремя вспомнить о своём иноческом чине и холодно и смиренно опустить глаза, что можно было принять и за покорность, и за безмолвный выговор мирянину...

Они выехали из Миляновичей на холодном августовском рассвете, по злой росе. Курбского сопровождал Фёдор Достоевский, на сей раз получивший от Марии Юрьевны доверенность на защиту её прав. Она могла положиться на его беспристрастие, ибо Достоевский всегда честно отрабатывал деньги. Его перу принадлежали двести выписок из градских судебных книг по тяжбам Марии Юрьевны с сестрой, он оформлял, а позже объявлял недействительным её завещание в пользу мужа... Он знал, что утренняя неторопливая езда под надёжной охраной – лучший способ разобраться в семейных неурядицах, кажущихся неразрешимыми. Ковеля ещё не миновали, а Достоевский уже уговорил Андрея Михайловича поступиться приданым Марии Юрьевны, что даст основание не выплачивать ей при разводе семнадцать тысяч – коп грошей по «веновой записи» – брачному договору-обязательству.

В Ковеле наскоро перекусили, дождались Чапличей и Олесницких и порысили дальше. К отряду-поезду с каждой милей присоединялись новые люди, празднично разодетые шляхтичи со своими паробками, превращая его как бы в разорванный, волочащийся по пыльной дороге цветной венок из пунцовых, зелёных, фиолетовых жупанов и мантелей. Хоть новый король и заявлял, что не надеется на это воинство Речи Посполитой, предпочитая наёмных драбов и гофлейтов, люди, скакавшие за Курбским и Богушем Корецким, знали себе цену. Им, голосующим на сеймиках и сеймах, принадлежала истинная власть, из их невеликих скарбов король только и мог получить деньги на наёмников. Даже один из делегатов сейма мог наложить вето на военный заем. Стефан Баторий ехал во Львов не суд вершить, а уговаривать южную шляхту выплатить хотя бы те налоги, что уже прошли через сейм.

...В предместье замка, где остановился король, заняты были все дома. На скошенной луговине за воротами возник походный табор. Разместиться всей шляхте в тронном зале не было никакой возможности. Хозяин замка приказал собрать скамьи у жителей, их расставили во дворе, а на высоком крыльце установили кресло для короля. На следующий день с утра двор был заполнен до отказа. Стража не подпускала к воротам местных жителей: король желал говорить только с дворянством и духовными.

Его встретили стоя, криками «виват!». Приветствия затихли раньше, чем, может быть, хотелось королю и канцлеру Замойскому, везде сопровождавшему Батория. И король дольше, чем позволяли приличия, созерцал обнажённые головы, едва преклонённые на тугих шеях. Наконец он произнёс: «Dies bonas!» – и люди опустились на скамьи, позвякивая железом у поясов.

С первого взгляда король Стефан не мог расположить к себе развесёлую шляхту южных поветов. Привычка к размышлению, погружённость в себя придавали его лицу отчуждённое и рассеянное выражение, а близко сходящиеся, слегка косящие глаза и пригорбленный, тяжеловатый нос усиливали впечатление «школяра». На самом деле король Стефан, владея несколькими языками и одолев в Падуе «тривиум и квадривиум» (семь основных наук), ничем не увлекался с таким самозабвением, как государственными и военными делами. Напряжённая и невесёлая работа последних лет разбудила в его теле сокрытые болезни, но он, к огорчению лекаря Бучелло, не обращал на них внимания.

Он заговорил, как обычно, на латыни. Толмач бойко переводил на русский, изредка сбиваясь от подсказок Замойского. Знавшие латынь заметили, что канцлер старается смягчить формулировки и упрёки короля. Баторий был раздражён тягучим сопротивлением шляхты на сеймиках, собиравшихся на всём пути его от Кракова до Львова. Он не видел смысла приукрашивать правду. Когда его выбирали, напомнил он, ему поставили условие – войну с Московией, теперь же чинят препоны. Шляхта жалеет даже не собственной крови, а денег! Будто война – это ристалище или забава. Война – дело трудоёмкое и разорительное, без жертв её не одолеть. «Але хотите, иж не мы до Москвы, а колпаки московские до Вильны доволоклись?» – отстранив толмача, перевёл Замойский.

В отличие от короля он выглядел приятно, доверительно. Он не скрывал своей любви к Баторию, уверенности, что лучшего господаря Речь Посполитая не знала со времён Ягайлы. Подобно Филону Кмите и Остафию Воловичу, Замойский связывал с избранием Батория надежды, вчера ещё казавшиеся несбыточными. Но ему было труднее всех: между Баторием и шляхтой были не просто разногласия, но и глубокое взаимное непонимание. Замойский, как умел, примирял эти крайние взгляды, но это ему плохо удавалось.

Король напомнил, как был загублен его «выдатны намер», в переводе Замойского – замечательный замысел: из девятнадцати крестьян взять одного в пехоту, создав в республике регулярное войско. «Намер» упёрся в подати, которые должен был за этого девятнадцатого выплачивать помещик. Шляхта его «запалятовала, як утопила в полясском блате». Теперь придётся набирать пехоту в Венгрии за деньги. Где они, деньги?

В конце концов, война нужна шляхте и магнатам, а не ему, Баторию. «Круль своё мает, яму чужына не потрэбна», – заключил Замойский и отёр слезу. Всем было известно, что король из своих «маетностей» уже расплачивается с наёмниками за пустую казну.

   – А нам потрэбна? – раздалось из середины благородного собрания.

Шляхта задвигалась и снова громыхнула железом. Речь короля смутно раздражала людей, они почувствовали ущемление, хотя и непонятно в чём. Облик, повадки и латынь Батория решительно не вызывали у них симпатии.

Вопрос о том, нужна ли шляхте чужая земля, в той или иной форме звучал на всех сеймиках. Замойский понимал, чем вызваны такие настроения. Победоносный поход Ивана Васильевича в Инфлянты показал, что даже у объединённой Речи Посполитой недостаёт сил, чтобы держать в ливонских замках достаточные гарнизоны.

Канцлер положил свою руку на тонкую, с шелушащейся кожей руку короля и тихо заговорил, повторяя свои аргументы на сейме:

   – Есть немало таких, что опасаются тягот управления слишком большой страной. То нам дивно! Нихто того не страшится, получая от его милости круля новые маетности.

Владельцы маетностей засмеялись и уже терпеливее слушали, что, если они хотят иметь nervus rerum (так канцлер называл деньги) и сохранить status quo республики, необходимо постоянно присоединять к ней новые владения. Новые земли – это новые поместья, новые города с посадами, новые подати в казну... Но пока республика не добьётся окончательной победы, она будет разбрасывать деньги по запущенным полям Лифляндии – без отдачи.

Перекрывая неопределённый шум, заговорил король. Латинские слова звучали не певуче, а жёстко, как немецкие, Стефан напомнил, что война с Московией есть историческая миссия Речи Посполитой, волею недоброй судьбы граничащей с этим опасным государством. Если не остановить русских, они захватят всё побережье Балтики и Европа окажется перед новым врагом, чья наступательная сила соизмерима с турецкой! Сознавая это, Запад поддерживает Речь Посполитую и Божьим словом – устами Папы, – и деньгами. «Но чтобы оправдать их надежды, мы сами должны показать свою решимость и силу!»

Он замолчал, исчерпав аргументы. Канцлер Замойский, обозрев притихшее собрание, спросил, «хто мает слово». Шляхта молчала дружно. Тогда один за другим стали подниматься со своих кресел старосты и державцы поветов, чья речь звучала здесь убедительнее королевской латыни.

Начиная с Богуша Корецкого, все соглашались с необходимостью платить, но Богуш высказал опасение, как бы чрезвычайные налоги не превратились в постоянные. «Налоги легче ввести, чем отменить!» Но в чрезвычайных обстоятельствах поветы готовы уплатить «двойную кварту», то есть половину ото всех годовых доходов «к четвёртому воскресенью после Масленицы».

Князь Курбский говорил не о деньгах, а об опасности московского нашествия. Панове не понимают, какая злая сила выросла у них под боком, пока они перины пролёживали да кубками бренчали. Татары ничто перед нею, мурзы пограбили да ушли, а московский великий князь придавит на века. Не злая судьба, как вещует пан Замойский, поставила республику лицом к лицу с Московией, а Божий промысел. Он же избирает народ, достойный подвига... Для одоления Москвы не одни деньги надобны, а сильный дух и крепкая вера. Ежели укрепимся духом, победим. А станем на наёмников надеяться, и деньги не помогут. «Время совлечь себя с пуховых перин, Панове!»

Король смотрел на Курбского задумчиво, внимательно слушая перевод. Когда Андрей Михайлович, упомянув наёмников, встретился с ним глазами, Баторий едва заметно кивнул ему и улыбнулся, как единомышленнику. Он не преувеличивал значения наёмных войск, он просто не знал, чем взбодрить дух этого непонятного народа, избравшего его не столько королём, сколько военным предводителем...

...Без пира ни один сеймик не мог закрыться. Шляхта, мысленно распростившись с деньгами, искренне пила за здоровье короля и за победу. Глядя, как торопливо, будто краденое, выхлёстывают будущие воины сычёный мёд, горелку и привозной аликант, Неупокой думал, что пёсья порода повсюду одинакова – жадна и зла. И так ему сладко возмечталось о тихом хуторе Вакоры с колодцем-вещуном, отражающим звёзды, с капустным огородцем и нагорной пашенкой, взятой «на посилье», с бочкой простого пива, опечатанной от праздника до праздника! Такой беспомощной и чистой показалась ему крестьянская жизнь, что впору было заплакать и бежать туда, спасать её от всех этих хозяев жизни, от царей...

   – Что с тобой? – удивился Фёдор Достоевский, сохранявший ясную голову в любом разгуле.

   – Ихнего мёду перепил, – покаялся Неупокой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю