412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Финк » Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания » Текст книги (страница 41)
Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:04

Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"


Автор книги: Виктор Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)

Да, непонятная, чисто гипнотическая сила протащила меня через весь огромный двор и лабиринт Дворца инвалидов, прямо к тому месту, которое я искал: в августе четырнадцатого года здесь помещалось рекрутское бюро по набору иностранцев в армию.

Вот у того окна, чуть правей, стоял молодой военный врач с подкрученными усиками и в пенсне и признавал всех, без разбора, годными для войны.

К вечеру 21 августа 1914 года, когда я покидал рекрутское бюро, мне казалось, эра героизма и славы восходит и над моей жизнью. Я был взволнован.

Сумерки надвигались и сейчас, в теплый день лета 1937 года, когда я покидал дворец во второй раз.

Опять я уходил взволнованный. Но это было уже совсем, совсем другое волнение: я как-то слишком реально соприкоснулся с уже отодвинувшейся, но незабытой эпохой, когда во всей Европе военные писаря черным по белому заносили в списки имена миллионов молодых людей, молодости которых положил конец страшный обман войны.

Двадцать послевоенных лет я прожил на родине, в Советском Союзе. Мы всегда были заняты другим, мы уже не думали о войне четырнадцатого года, мы смотрели в другую сторону – вперед и вперед – и не оборачивались: не было времени. В Париже я почувствовал, как далеко мы ушли, прежде всего мыслями своими, планами, содержанием каждого часа жизни. Я почувствовал это особенно отчетливо потому, что в Париже вся жизнь, все ее поры были заполнены только страхом кризиса, безработицы и новой войны,-и народ был беззащитен, – люди, которые им управляли, не хотели его защищать.

• Покидая свое бывшее рекрутское бюро, я с горечью ощутил, как напрасны были жертвы Франции. Целое поколение пало жертвой обмана!..

Шумной толпой шли люди вверх и вниз по Елисей?, ским полям; текла автомобильная река; над всем городом стоял гул, шум, треск. Жизнь могла казаться веселой. Такой она показалась и мне в первые дни.

Но теперь я знал уже, как мало в ней подлинного веселья.

Во власти тягостных мыслей и, быть может, чтобы отвязаться от них, я и пошел в театр Елисейских полей: там играл МХАТ. Хотелось быть ближе к своим.

И вот я встретил человека, который двадцать три года назад определил меня в армию, да еще в Ино-страяный легион, и теперь с милым юмором требует за это благодарности.

Но юмор подкупил меня. Он стал разъедать старую обиду.

4

После спектакля мы пошли в кафе и проговорили до закрытия.

Беседа началась не совсем обычно. Алексей Алексеевич, видимо, заметил, что я разглядываю его как-то слишком внимательно.

– *Но, сильно я изменился с тех пор? – спросил он.

– Я бы никогда вас не узнал, скажу откровенно. Правда, я видел вас всего однажды, но вы тогда носили большую бороду.

– Как, как вы сказали? – воскликнула Наталья Владимировна. – Бороду?

– Я никогда не носил бороды! – сказал Игнатьев.

– Помилуйте, – добавила Наталья Владимировна,– разве я бы вышла замуж за бородатого мужчину? Как можно любить мужчину с бородой?1

– Ну, Наташечка, не скажи, – возразил Алексей Алексеевич. – Возьми хоть Ознобишина. Он сводил женщин с ума именно бородой. Что в нем было, кроме бороды? Ничего. А женщины умирали...

– Француженки! – подчеркнула Наталья Владимировна.– А я, слава богу, русская. – И, обращаясь ко мне: – Где же это вы его видели с бородой, моего Алексея Алексеевича?!

– Да, выкладывайте, выкладывайте!

– По-моему, я видел вас с бородой на фронте, между Борье и Понтавером. Это было летом 1915 го да, – сказал я.

– Да я там никогда в жизни не был!

Меня уже стало охватывать сомнение.

– Простите, – осторожно спросил я, – но это вы были военным агентом?

– Я. И мои служебные обязанности держали меня безотлучно при Главной ставке. По какому же случаю мог я попасть в... куда это вы сказали?

– Это было в связи с делом в Курландоне, – пояснил я.

Тут Алексей Алексеевич точно застыл.

– Вы можете рассказать мне, что именно там произошло? – спросил он после долгого молчания. – Я знал только официальную версию: бунт, восстание. Я не мог проверить ее через голову французского командования. Я бросился хлопотать об их помиловании, но они уже были расстреляны. Что же именно там произошло?

Вот вкратце что произошло весной 1915 года в Курландоне, на Эне.

В эту тыловую деревню была приведена на отдых рота нашего полка. Группа русских пошла посидеть в таверну. Входит сержант и приказывает им уйти. Сержант был пьян, на него не обратили внимания. Тогда он подходит к одному из русских и ударяет его кулаком в лицо.

И тут дело сразу получило роковой оборот.

Сержанту дали по зубам. Он вызвал карауйьную команду и приказал арестовать всю компанию. Но караульная команда почти целиком состояла из русских. Они не пожелали арестовывать своих товарищей. Поднялся шум. Солдаты кричали, сержанты свистелhvb свистки. Однако все могло бы еще обойтись, если бы в дело не вмешались офицеры. Это были кадровые офицеры из Сиди-Бель-Абесса. Они стали звонить по телефону. Тотчас собрался военно-полевой суд. Восемнадцать русских волонтеров были приговорены к двадцати годам каторги и девять – к расстрелу. Среди девяти были организаторы волонтерства – Николаев и Гельфанд. Когда их ставили к столбу, они кричали: «Да здравствует Франция! Долой Легион!»

Об этом деле узнали в Париже. Кто-то сделал запрос в парламенте. Правительство почувствовало себя неудобно. Оно сочло нужным как-то успокоить нас.

И вот в однр прекрасное утро из всех рот вызывают русских волонтеров, привозят в лесок между Борье и Понтавером, где проходила наша вторая линия, и объявляют, что нас хочет видеть сам командующий армией., генерал Франшэ д’Эсперэ. Сейчас он приедет.

Действительно, из-за поворота дороги стали подходить автомобили со штабными флажками. Они привезли много гостей.

Первыми, кого я увидел со своего места в строю, была молодая рыжеволосая дама в элегантном костюме защитного цвета и господин в костюме полувоенного покроя, в фуражке русского образца и в русских сапогах. Товарищ, стоявший-в строю позади меня, шепнул, что дама – русская аристократка, а господин – крупный киевский сахарозаводчик.

Трудно было понять, что нужно этим гостям. Не сказав нам ни единого слова, ни даже «здравствуйте», они бросились осматривать норы, в которых мы жили, потом молча уставились на нас.

Затем подкатила группа французских офицериков – все молодые, элегантные, усики кольчиком, монокли в глазу. Это были маменькины сынки, каких бережно прячут в штабах, дабы они могли, не растрачивая себя ни на какие другие дела, целиком отдаться заботам о сохранении своих шкурок.

Но вот подкатил еще один автомобиль – большой, штабного типа.

Сопровождаемый адъютантами и бородатым русским полковником, человеком могучего сложения, вышел сам генерал.

Командующий армией был невелик ростом, коренаст и широкоплеч. На вид ему было за пятьдесят, волосы того цвета, который французы называют соль с перцем, щеки красные, туго налитые, туго завинченные большие армейские усы, черные глаза.

689

23 В. Финк

Фамилия – вот все, что у него было аристократического. Со своей внешностью он вполне сошел бы за сверхсрочного фельдфебеля в провинциальном гарнизоне. Но он был графом и генералом и командовал армией.

Вот он стал' обходить строй. Останавливаясь то перед одним, то перед другим из нас, он спрашивал:

– Иль я манже? Манже... Манже...

Он, произносил эти слова с каким-то странным, не французским акцентом, коверкая их, и слишком громко, как иногда разговаривают с иностранцем, который не понимает вашего языка. Он делал при этом обеими руками такое движение, точно бросал себе что-то в рот.

– Манже... Манже... – все повторял он. – Иль я манже?

Легионеры отвечали, что еда есть.

Генерал удовлетворенно кивал головой.

– Пай?.. Иль я пай? Пай1 Куше!.. – опять с варварским акцентом спрашивал генерал и помогал себе жестами: склонив голову набок и подложив под нее руку, он закрывал глаза, изображая спящего. – Куше?.. Пай? Иль я пай?..

Услышав в ответ, что и соломы для спанья тоже хватает, генерал опять удовлетворенно кивал головой и опять проходил дальше.

Было что-то комическое и вместе с тем оскорбительное и отвратительное во всей этой сцене.

Многие из нас окончили университет в Париже, другие ушли в армию со студенческой скамьи. Мы сдавали экзамены на французском языке, по-французски писали и защищали диссертации. Зачем же генерал разговаривал с нами на каком-то ломаном, беспомощном наречии, как если бы он попал куда-нибудь в глубину Экваториальной Африки и старался подделаться под тамошний язык? И зачем он расспрашивал нас о соломе и баранине, когда между ним и нами была кровь наших товарищей, расстрелянных по его приказу за то, что, как сыны России, они протестовали против навязанной нам унизительной службы в Легионе? При чем тут солома, и при чем тут мороженая баранина, и при чем тут барынька, сахарозаводчик и маменькины сынки? Вот они все сбились в кучу и рассматривают нас, раскрыв рты, как дети, которые попали в зверинец и впервые видят настоящих, живых зверей.

Их присутствие придавало генеральскому смотру опереточный характер, что было особенно тягостно, потому что этим смотром как бы завершалась курландон-ская трагедия.

Однако, когда человек пять ответили утвердительно на вопрос о том, есть ли манже, а другие пять-шесть подтвердили, что есть и солома для куше, генерал обернулся к своей свите и самым веселым тоном воскликнул:

– Mais ils sont heureux, ces gaillards! (Да им чудесно живется, этим ребятам!)

Он направился к автомобилю и уехал. Уехал также русский полковник, уехала русская дамочка, уехал сахарозаводчик, уехали маменькины сынки. Жизнь могла наконец продолжаться, и нас развели по ротам...

– Безобразие! – с чувством воскликнула Наталья Владимировна, когда я закончил свою историю.

– Это еще как сказать! – заметил Алексей Алексеевич.—Сам Франшэ, несомненно, считал, что обошелся с волонтерами как нельзя лучше. Помилуйте, приехал, спрашивал, есть ли ?да, есть ли солома. Что еще надо? Не генерал, а отец солдату! Родной отец!.. Ты, Ната-шечка, не обижайся только, но я тебе все-таки скажу, что в военном деле ты еще не разбираешься. Муж у тебя гвардейский офицер, академию кончил, до генерала дослужился, а ты понимаешь в военных делах не больше, чем новобранец. Уж ты не сердись на меня, Ната-шечка!

Но Наталья Владимировна и не сердилась, она, видимо, не претендовала на авторитет в военных делах. Она только спросила:

– Значит, он просто солдафон?

– Во-о-от! Во-о-от! – с радостной улыбкой протянул Алексей Алексеевич.—Ты сказала самое главное. Все они принадлежали к солдафонской школе. Война была большая, а они люди мелкие, фельдфебели с генеральскими звездочками. Чем прославился Франшэ? Несколькими проигранными сражениями и приказом о том, чтобы приговоры военно-полевых судов приводились в исполнение немедленно, не позже, чем через двадцать четыре часа после вынесения. А как иначе мог он поддерживать дисциплину в армии? Говорить с солдатами? А что он им скажет? Да он, Наташечка, никаких слов и произнести не сумел бы, кроме как куше и ман-же. Это весь его словарь. Он даже уверен, что солдат и сам ни о чем другом не мечтает. Он солдафон. А почему великий князь Николай Николаевич восстановил в 1915 году порку солдат в русской армии? Потому, что' он с ними говорить не умел. Не было слов. То есть слова-то были, но не у него. Пришла революция и нашла все слова, и солдаты их понимали.

Смеясь, он добавил:

– Потому-то его, вероятно, и послали в девятнадцатом году в Россию, этого ФраНшэ, ликвидировать Октябрьскую революцию и советскую власть. Надеялись: он приедет, построит всех в одну шеренгу – и давай куше, манже, пай и марш к стенке. А он только доплыл до Одессы, а высадиться на берег побоялся. Не та солома!..

И быстро, как бы вспомнив что-то, спросил:

– Да, но я-то здесь при чем?

– Позвольте, – сказал я, – но этот русский полковник, который сопровождал командующего...

– С бородой? Да это был мой заместитель Ознобишин, кумир парижанок, ягуар в любви.

Не могу сказать, как мне приятно было узнать, что я ошибался. Игнатьев очень мне понравился. Не хотелось верить, что это он мог приехать к нам на фронт, видеть, как мы погибаем на чужбине за нашу родину, и не сказать нам ни единого слова ободрения.

Долго потом я оставался под впечатлением вечера, проведенного в обществе супругов Игнатьевых.

Они снова пригласили меня к себе, но я куда-то уехал, а вернувшись в Париж, не застал своих новых знакомых: сбылась их заветная мечта – они переселились в Москву.

S

Спустя лет десять, точнее говоря, веоной 1947 года, в Москве, в Клубе писателей, отмечали семидесятилетие известного советского писателя, автора мемуаров «50 лет в строю», Алексея Алексеевича Игнатьева.

Зал был переполнен. Все места были заняты, на хо-pax сидели, на лестнице сидели, в проходах стояли стеной, в коридоре было не протолкаться.

Юбиляра встретили громовой овацией. Были теплые речи друзей, писателей, читателей, адреса московских редакций, общественных организаций. Близкий друг юбиляра, прекрасный оратор С. М. Михоэлс произнес свою речь, пересыпая ее остроумными еврейскими шутками. Пела по-французски Н. А. Обухова, пел для своего друга И. С. Козловский. Поэты С. Маршак, С. Михалков, Н. Кончаловская, А. Безыменский, Арго, Т. Л. Щепкина-Куперник и даже известная балерина О. Лепешинская посвятили Алексею Алексеевичу стихи.

Мне выпала честь огласить дружеское приветственное письмо, которое пришло на имя юбиляра и его супруги из Франции, от их друзей – Мориса Тореза и Жанетты Верм.ерш.

Выступая на этом вечере от собственного имени, я, нижеподписавшийся, совершил плагиат, в чем сам себя здесь разоблачаю.

Я сказал юбиляру:

– Алексей' Алексеевич, долг платежом красен. Мы с вами поквитались. Вы меня сдали в Иностранный легион, а я вас – в Союз писателей. Тоже не сахар.

В зале раздался веселый смех. Многие, конечно, поняли шутку, потому что знали, что связывало нас с Алексеем Алексеевичем. Но никто не знал, однако, что шутка эта принадлежала не мне, а самому юбиляру. Он и смеялся громче всех.

Вот краткое разъяснение.

Я вернулся в СССР в начале 1938 года. Вскоре мы встретились с Игнатьевыми. Алексей Алексеевич уже был на военной службе. Ему присвоили звание комбрига: оно соответствовало званию генерал-майора, которое он носил до Октябрьской революции.

Едва ли не в первый же мой визит Алексей Алексеевич сказал Мне:

– Согрешихом, знаете, и беззаконовахом.

– В каком смысле? – спрашиваю я.

– Да ведь вот, представьте себе, книгу написал.

– Интересную?

– Я бы хотел, чтобы на этот вопрос ответили читатели. Но как до них добраться? Посмотрите и судите по всей строгости и без снисхождения.

И прибавил из А. К. Толстого:

Что аз же, многогрешный,

На бренных сих листах Не дописах поспешно,

Ил.и переписах,

То спереди, то сзади,

Читая во все дни,

Поправь ты, правды ради,

Писанье ж не кляни.

Я унес рукопись домой. Это оказалась первая книга мемуаров «50 лет в строю». Я прочитал ее в один присест и тотчас передал моему другу Всеволоду Вишневскому, который редактировал тогда журнал «Знамя».

– А как по-вашему, книга может получиться? – спросил автор, когда я поставил его в известность о предпринятых мною шагах.

– Книга-то уже получилась, – ответил я, – надо только ее напечатать. Но Вишневский напечатает, я в этом уверен.

Дня через два раздался телефонный звонок. Я услышал неторопливый голос Всеволода:

– Скажи ты ему, ради Христа, своему автору, что рукопись пойдет. Пусть читает в ближайшем номере «Знамени».

– А ты ему сам скажи, – предложил я. – Не было случая, чтобы автор обиделся, когда ему сообщали такую новость.

Все же я не мог отказать себе в удовольствии первым обрадовать Алексея Алексеевича.

У телефона произошла небольшая интермедия.

Трубку взяла Наталья Владимировна. Не называя себя и чуть изменив голос, я холодным, учрежденческим тоном попросил к телефону писателя Игнатьева.

– Какого писателя Игнатьева? – недоуменно отозвалась Наталья Владимировна, очевидно не узнав меня.– Вы ошиблись. Это квартира комбрига Игнатьева, он не писатель.

– Не зарекайтесь, гражданка, – настаивал я. – Не зарекайтесь. История знает много примеров...

Мне, однако, не было предоставлено возможности углубиться в примеры истории, Трубка была повешена.

Я позвонил снова.

– Наталья Владимировна, – сказал я, – а ведь муж-то ваш все-таки писатель. Странно, что именно вы отказываете ему в признании. Рукопись принята. Следите за журналом «Знамя».

И тут я услышал:

– Леша-а-а-а-а!

Наталья Владимировна кричала на сей раз еще громче, чем тогда, в Париже, в фойе театра.

«Знамя» вскоре напечатало переданную мною рукопись. Вишневский придумал ей удачное название: «50 лет в строю».

Вся жизнь Игнатьева получила отныне новое направление и новое содержание. Мемуары читали и перечитывали, они вышли отдельным изданием, и тираж быстро разошелся.

Алексея Алексеевича приняли в Союз писателей, он вплотную вошел в литературную жизнь Москвы.

Вскоре была написана и напечатана вторая книга его воспоминаний, а там и последующие, одна за другой. Автора беспрерывно приглашали на читательские конференции в Москве, в Ленинграде, в Киеве, в Ростове.

В жизнь человека вошла слава.

Так как, говоря языком поэтическим, я стоял у колыбели этой красавицы; так как, говоря языком не менее поэтическим, я держал автору стремя, когда он садился на Пегаса, то автор добровольно самообложил себя известного рода налогом в мою пользу: он дарил мне по экземпляру каждого нового издания его произведений, снабжая их приятными и лестными надписями вроде: «Моему тайному по литературным делам советнику» и т. д. У меня есть также томик, на котором написано: «Долг платежом красен».

Вот что означали эти слова.

Возможно, читателю известно, что литературная слава подобна розе: рядом с нежными и ароматными лепестками попадаются шипы.

Алексей Алексеевич жадно вдыхал аромат лепестков, а шипы были ему противны, он их терпеть не мог. Правда, он наталкивался на них не у критики и не у читателя. Но в редакциях случалось немало утомительных стычек.

После разговора с одним редактором Игнатьев сказал мне полушутя-полусерьезно:

– Ну ладно, поквитались мы с вами! Долг платежом красен! Я вас сдал в Иностранный легион, вы меня в писатели. Тоже не сахар.

Он откинулся по обыкновению на спинку кресла, забросил голову назад и громко расхохотался.

Шутка осталась у нас в обиходе. Поэтому я и позволил себе использовать ее в юбилейный вечер.

Что привлекало и привлекает в мемуарах Игнатьева? Огромная сумма самых разнообразных сведений, которые делают книгу ценнейшим пособием для изучения истории последнего царствования и первой мировой войны?

Да, конечно. Но самое главное то, что книга; в которой рассказывается о русском императорском дворе, о французском президенте, о Мукдене и Копенгагене, о Париже и Шантильи, о генералах, министрах и дельцах,– книга эта в конечном счете является книгой о патриотизме русского человека, о национальной чести, о верности как о смысле и содержании целой жизни.

Тургенев писал: «Старайся жить! Оно не так легко, как кажется».

Игнатьев хорошенько испытал на себе всю глубину этих слов. Трудно, очень трудно взять все свое прошлое, все свое воспитание, все моральные устои, привычки, навыки, семейные традиции, взять и поломать, как щепку о колено, и выбросить, и пойти навстречу неизвестности, риску, тревогам, опасности, – пойти потому, что этого требуют новые представления о справедливости, о родине, о народе.

Но Игнатьев был из тех людей, для которых приведенные выше слова Тургенева звучат как призыв всегда, в каждую минуту, жить лучшим из того, что в тебе есть, что в тебя заложила природа и выработало воспитание.

в

Алексей Алексеевич часто болел. То воспаление легких, то подагра нередко сваливали его на месяц и на два. Считалось за счастье, когда он начинал ходить по комнате, опираясь на две палки. Но он терпеть не мог говорить о своих болезнях.

– Бог с ней, с подагрой. Пусть ею врачи занимаются,– отвечал он на расспросы о здоровье и переводил разговор на другие темы.

Восемнадцать лет встречались мы с супругами Игнатьевыми в Москве, у нас установились простые отношения, но я не помню случая, чтобы кто-нибудь из них стал говорить о себе, о своих болезнях, о трудностях жизни, о мелочах своей или чужой жизни, о том клейком и ползучем, что называется бытовщиной. До Игнатьевых это просто не доходило. Они жили как бы на другой волне.

Игнатьевы вели в Москве открытый образ жизни. У них было множество знакомых в мире литературы, театра, искусства, науки. Каждый вечер у них бывали гости, либо они сами выезжали. Они не пропускали ни одной театральной премьеры, ни одного нового концерта, ни одного вернисажа, читали множество газет, толстые журналы, все литературные новинки. Это и был круг их интересов.

Как у всех смертных, у них были, конечно, и свои слабости. Но воспитанные люди тем и отличаются, что их слабости могут причинить неприятности и хлопоты только им одним и никому больше.

Алексей Алексеевич, например, был гурман. Он платил за эту свою слабость тяжелыми приступами подагры, но, видимо, не считал цену слишком дорогой и смотрел на свою болезнь свысока.

Однажды к обеду подали бифштексы, да еще жаренные в перце.

Я ужаснулся: подагрикам вредно даже произносить вслух такие слова, как бифштекс и перец.

Но Алексей Алексеевич ответил:

– Я, знаете, все лечебники изучил и вижу, что мне, при моих болезнях, можно только натощак застрелиться.

Он был не только гурманом, но и первоклассным кулинаром.

В первый раз, когда мы с женой были приглашены к Игнатьевым обедать, что-то задержало нас, и мы Опаздывали.

Раздался звонок. Я услышал голос Натальи Владимировны:

– Что же вы не едете? У него уже все готово?

– У кого – у него?..

– Да у комбрига же!..

Приезжаем, входим в переднюю, дверь из кухни открыта. Игнатьев стоит в бархатной куртке, шея по-по-варски повязана полотенцем. Так он и вышел к нам здороваться.

За столом моя жена похваливала отличный обед, и шеф-повар был явно польщен.

А Наталья Владимировна сказала:

– Подумайте, я и чая толком заварить не умею. Я отношусь к еде совершенно равнодушно, только бы не быть голодной. А Алексей Алексеевич вот какой повар!

– Вообще он ужасный человек, поверьте мне! – продолжала она. – Все, что он делает, он старается сделать хорошо. Если бы его назначили дворником, у него двор был бы самый чистый в городе.

Игнатьев громко расхохотался, откинулся на спинку стула и протянул:

– Как-кая пре-лесть!

Однако прибавил:

– А ведь верно. Ты только не сердись, Наташечка, но я даже уверен, что каждый обязан делать как может лучше все, что делает.

Этому трудному правилу Игнатьев подчинялся, как строгому закону. Он не умел иначе.

Игнатьев был наделен талантом общения с людьми. Он изумительно рассказывал. Его можно было слушать, не замечая, как уходит время. То, что написано в мемуарах, он неожиданно дополнял какой-нибудь сверкающей подробностью или интонацией, мимикой, жестом, позой, и получался новый рассказ.

Он хорошо знал музыку, играл на рояле, любил Бетховена. У него был приятный баритон, и он чудесно пел, сам себе аккомпанируя на гармони, солдатские песни вроде Шереметевской, про улана Мальвана и др. Иногда он брал гитару и пел старинные романсы, или песню «Зонтов», кем-то сложенную в маньчжурском походе, или особенно 'любимые им цыганские песни.

Однажды я присутствовал при том, как его друг Иван Семенович Козловский пел для него под гитару.

Игнатьев слушал, откинув голову и закрыв глаза, а по щекам медленно катились слезы.

В один прекрасный зимний вечер, когда Игнатьевы были у нас, их ожидал сюрприз.

Раздался звонок. Дверь из столовой в переднюю оставалась открытой, и Игнатьев со своего места увидел, что пришла женщина, закутанная в крестьянский платок. На ногах у нее были валенки. Она поставила в угол принесенный ею предмет, завернутый в какую-то суконку. Размотав платок, сняв пальто и сменив валенки на туфли, женщина вошла в столовую.

Ей было лет пятьдесят. У нее был большой крестьянский лоб и крупный нос. Вряд ли Игнатьевы расслышали ее фамилию, хотя я ее представил.

Новая гостья была женщиной умной, образованной, интересной и прекрасной собеседницей. Держала она себя с милой простотой и непринужденностью. Когда моя жена попросила ее спеть, она согласилась и сразу пошла в переднюю, за гитарой: это и был предмет, завернутый в суконку.

У женщины с лицом крестьянки оказались маленькие и изящные ручки. Это бросилось в глаза, когда она стала перебирать струны.

– Что же вам спеть? – спросила она и сама предложила:– Хотите цыганскую?

– Да-да, пожалуйста! – воскликнул Алексей Алексеевич.

Она спела одну песню, потом другую, третью. Она пела по-русски «За дружеской беседою», «В час роковой, когда встретила тебя» и по-цыгански «Ай да кон а вэла».

Игнатьев слушал, закрыв глаза, захваченный мастерством певицы, ее мягким, бархатным, задушевным голосом.

Все есть в хорошей цыганской песне – и удаль, и грусть, и сила, и даль немереных дорог, и нежность, и горечь, и одиночество, и любовь. Все есть, если песня хорошая.

Вдруг певица говорит:

– А сейчас я спою вам дедушкину любимую.

Она спела «Шел мэ-версты, чаво прочей гом» и, видимо сама разволновавшись, отложила гитару.

– Чудесная песня, – сказал Алексей ( Алексеевич.– Я давно ее знаю. Лев Толстой использовал ее в «Живом трупе».

– Вот я и говорю, – сказала певица, – дедушка ее очень любил. Я ему часто пела «Шел мэ-версты», когда приезжала в Ясную Поляну. Я ведь была уже взрослой барышней при его жизни.

Это была Анна Ильинична, дочь Ильи Львовича Толстого.

На минуту в комнате стало тихо: когда простые слова «мой дедушка» относятся к Льву Толстому, они звучат по-особому и впечатление производят особое. Но милая, добрая Анна Ильинична была человеком скромным, она не хотела задерживать внимание на себе, на своей громкой фамилии. Она взяла гитару и запела снова.

Мемуары принесли Игнатьеву популярность всесоюзную, и очень быстро. В Москве многие узнавали его на улице.

Алексей Алексеевич презабавно рассказывал, какие курьезы с ним происходили из-за былого графского титула.

Однажды к нему домой пришел древний старик. . Увидев Алексея Алексеевича, он вытянулся, грудь вперед, пятки вместе, носки врозь, руку под козырек, и гаркнул:

– Лейб-гвардии Преображенского полка рядовой такой-то явился, ваше сиятельство.

У старика оказалось дело в одном из московских учреждений. Дело тянул.ось слишком долго, было утомительно ждать. Гвардеец решил обратиться за содействием к другому гвардейцу.

Трудно было бы доставить Игнатьеву большее удовольствие. У него было отзывчивое сердце. Он не мог, просто не умел равнодушно пройти мимо человека, находящегося в беде, он всегда за кого-нибудь хлопотал, просил, писал письма, лично ездил по инстанциям.

Но уж когда старый гвардеец обратился к нему как к гвардейцу, Игнатьев счел священной своей обязанностью сделать все, что было возможно.

– Одна мне беда с этим стариком, – рассказывал он. – Не могу отучить его от «ваше превосходительство». От «ваше сиятельство» отучил, а от «вашицтво» не могу. Я уже рукой махнул. Как же его переучивать, когда ему под девяносто?!

В 1931 году Алексей Алексеевич приехал в СССР с группой иностранцев. Он рассказывает об этой поездке в своей книге. Здесь я прибавлю только кое-какие подробности, которые знаю от Натальи Владимировны.

Игнатьев повез своих спутников в Ольгино, – это восемьдесят' километров от Москвы, в сторону Дмитрова. До революции Ольгино было родовым имением графов Апраксиных, которые состояли в родстве с графами Игнатьевыми.

Апраксины жили в необычайной роскоши. Ольгинокнй дворец, построенный петровским вельможей Федором Апраксиным, Игнатьев называл сказочным. В оранжереях росли пальмы, покои дворца украшали сорок тысяч горшков с цветами, в январе к столу подавали клубнику, в мае – персики, телят поили только молоком, чтобы мясо к графскому столу было нежное, в пяти проточных водоемах разводили карпа и форель. Нечего говорить о парке, лошадях, псарне и т. д. и т. д.

А было Апраксиных всего двое стариков. Они умерли в 1915 году, не оставив детей. Имение было майоратное, то есть могло перейти только к старшему родственнику мужского пола. Таковым оказался Алексей Алексеевич, говоривший по этбму поводу сам о себе, что он «всесильной волею Зевеса наследник всех своих родных».

Вступить в права наследства в 1915 году он не мог – была война, он находился при штабе верховного главнокомандующего во Франции. Наследник приехал в Ольгино только в 1931 году. Во дворце помещался дом отдыха. В доме жили пятьсот человек. Под портретом Федора Апраксина, «смерть от шведов приявшего», висел плакат: «Если хочешь быть здоровым, то живи режимом новым».

Во время осмотра дворца подходит к Игнатьеву старуха.

– Вы меня не помните? Я – Прасковья. Вы были совсем маленький, когда приходили ко мне на ферму молочко пить. А теперь во какой большой выросли!

Оглядев Игнатьева с головы до ног, она спросила:

– Так вы, стало быть, не емигрант?

По словам Натальи Владимировны, старухе, видимо, трудно было понять, как это бывший законный владелец такого богатого имения относится со столь очевидным равнодушием к тому, что оно ушло из его рук. Старуха смотрела на Игнатьева, смотрела и наконец, высказалась:

– Перевелись, видно, настоящие-то господа!

Конечно, все смеялись, а Алексей Алексеевич, вероятно, громче всех. Я так и вижу, как он откинул голову назад и протянул:

– Как-кая пре-лесть!..

Он юмористически относился ко всяким напоминаниям о своей былой принадлежности к «господам» и об утраченном графском титуле и с иронией переносил нужду.

В Париже Игнатьевы долгое время нуждались. А стоило только принять любое из сделанных ему предложений вступить в члены правления какой-нибудь но-воорганизующейся акционерной компании, и сразу пришли бы деньги, да еще и большие.

Не всем русским делали в Париже такие предложения, только тем, кто мог рядом со своей фамилией поставить: граф, князь, барон. Известной части мещанской публики это импонировало, и дельцы хорошо платили за титул.

Но Игнатьев на это не шел.

Дельцы будут обделывать дела, а он станет их прикрывать своей подписью?

– Разве мог я идти на это? – заметил Алексей Алексеевич и подчеркнул, лукаво улыбаясь: – Я, граф Игнатьев?!

Я редактировал одну из книг его воспоминаний. Там есть место, где автор рассказывает, как он узнал о гибели русской эскадры под Цусимой.

Семья Игнатьевых потеряла в этом бою трех своих моряков, двоюродных братьев Алексея Алексеевича.

Не помню теперь, чем именно мне это место не понравилось,– конечно, в смысле только стилистическом. Я предложил автору сделать перестановку двух-трех абзацев. Но тут Алексей Алексеевич, автор весьма сговорчивый, с которым у нас никогда не было пререканий, внезапно побагровел, вскочил и закричал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю