Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"
Автор книги: Виктор Финк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 43 страниц)
Она кричала так громко, так неистово, глаза ее так горели, что опешил не только перчептор, но и сам жандарм.
– Фальшивая квитанция, говоришь?! А кровь вы из нас тоже фальшивую пьете? У Мазуры ты налоги берешь? Ты скажи, подлая твоя душа, сколько тебе Мазура в лапу положил, чтобы откупиться от тебя?!
Мария бросилась на убогую свою жилую половину и быстро вернулась, держа в руках кочергу. Прямо с порога она занесла свое оружие над головой перчептор а. Тот отступил в глубину комнаты. Мария пошла с кочергой на жандарма. Она держала кочергу наперевес, как держит винтовку солдат, идущий в штыки.
– Вон! – кричала она, наступая все решительней. – Вон!
Вряд ли было так уж трудно вырвать у нее кочергу из рук. Но и жандарм и перчептор просто растерялись. Они уж рады были бы выйти, но Мария, сама того, видимо, не соображая, загораживала им выход своим грозным оружием.
– Стрелять буду! – внезапно завизжал жандарм. Это был долговязый, тощий, белобрысый малый с тонким, почти женским голосом. Вояка сделал вид, что хватается за оружие. Но он даже не мог расстегнуть кобу-РУ – У него дрожали руки.
Между тем Мария продолжала кричать, и эти крики уже летели по улице, их услышали соседки. Могла бы показаться удивительной быстрота, с которой женщины стали выбегать из ближайших домов, а потом из более отдаленных. Могло бы показаться еще более удивительным, что они сразу выбегали вооруженные кочергами, ухватами, лопатами, граблями, а то и просто поленьями. Вскоре вся улица была заполнена женщинами. Молодые и старые, но все разъяренные, с развевающимися волосами, они сбегались к дому Сурду, шлепая босиком через лужи весенней грязи, крича и потрясая в воздухе своим оружием. За ними с плачем бежали дети.
Ни перчептор, ни жандарм никогда не видали ничего подобного. Наконец они кое-как вырвались от Марии и решили уйти. Но во дворе перчептор схватил сушившийся на плетне глиняный кувшин и бросил в женщин. В ту же секунду он понял, какую совершил неосторожность: до сих пор женщины только кричали и грозил и, теперь они перешли к действию. В перчептора. и жандарма полетели горшки, кринки, камни, комья грязи.
Но все это уже попадало обоим насмерть перепуганным представителям королевской власти только в спины, потому что оба уже доверились быстроте своих ног.
Все дело продолжалось едва ли пять минут. Женщины, возбужденные своей победой, собрались перед домом Марии. Детишки хлопали в ладоши и улюлюкали вслед удиравшим. Стали появляться и мужчины. Они не хотели хвалить женщин открыто: не надо, чтобы баба приучалась размахивать кочергой, – нет хуже. Но мужчины и не ругались, и уже одно это было знаком одобрения. Выползли на улицу и два древних украинских деда. Они помнили трех царей, а такого отродясь не видели. Оба качали головами и крестились. Один шептал испуганно:
– Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его.
Другой бормотал добродушно:
– От то ж, бисовы бабы, едять их мухи с комарями!
Мария, стояла на крыльце своей хатенки – красная,
возбужденная, счастливая, сразу помолодевшая. *
– Спасибо, Мариука! – кричали женщины. – Спасибо!
– Вам спасибо, сестры! – отвечала Мария. Она оглядывала женщин с гордостью. Победа сделала из нее вожака.
И только муж сидел дома хмурый.
– Ну, и что тут хорошего? – говорил он. – Зачем жандарма обидела? Думаешь, он тебя в другой раз не найдет?
– Ну и найдет! Собака всегда укусить может, а палки пускай боится.
– Очень он тебя боится!
– А кто удрал? Я, что ли, удрала с кочергой? Или он удрал с пистолетом?
Глава третья
Описанное произошло в конце марта 1930 года. А месяца через полтора, говоря точней – десятого мая, оккупанты праздновали годовщину освобождения Румынии от турецкой зависимости в 1877 году. В Кишиневе состоялось традиционное богослужение в соборе, после чего должен был произойти парад войск. На торжества, по традиции, собрались высшие гражданские и военные власти и небольшая кучка избранных гостей – те, кого обычно называют сливками общества.
С утра стояла прекрасная погода. Южное солнце щедро заливало город своим теплом. Воздух был напоен ароматом весеннего цветения. На улицах было полно народу. И как-то так вышло, что вокруг трибуны, на которую по окончании службы в соборе должны были подняться высокие начальники и почетные гости, собралось довольно много публики.
Это было необычно: народ на эти торжества и сам не ходил, да и полиция боялась подпускать его слишком близко к таким местам, где собирается начальство.
Чтобы придать празднеству известную видимость народности, полиция обычно сгоняла из ближайших деревень несколько десятков кулаков и отводила им места, не слишком видные, но и не совсем не видные.
На сей раз народу собралось все-таки порядочно.
Читатель не должен подумать, что полицию якобы разморило от теплого солнца и волшебных ароматов и она перестала бодрствовать и отгонять прохожих от трибуны. Ничуть! Полиция бодрствовала и была начеку. К трибунам никто из публики близко допущен не был, да, правду сказать, и не стремился никто. Как бы зная свое место, народ лишь окружал подножие трибуны, держась, однако, на таком расстоянии, какое сама полиция считала вполне достаточным для престижа и безопасности начальства.
И вот зазвонили колокола и отзвонили, богослужение кончилось, распахнулись тяжелые ворота собора и вслед за духовенством стали выходить высшие гражданские чины, затем командир корпуса, офицеры, французский, польский и голландский консулы, жандармы и полиция. Играли солнечные зайчики на высоких цилиндрах, сверкали белизной пластроны, звякали ордена и медали, бренчали сабли, позванивали шпоры, и дамы щебетали по-французски.
Наконец все взошли на трибуны. С приятным удивлением заметили гости, как много народу собралось в этом году.
Командир корпуса, строго обвел глазами войска и уже стал подымать руку, чтобы подать знак к церемониальному маршу, как внезапно над площадью прокатилось могучее,, раскатистое «ура».
Никто из стоявших на трибуне ни разу не видел такого энтузиазма населения за все годы оккупации.
Командир корпуса с достоинством принимал почести, воздаваемые армии. Он больше не торопился с церемониальным маршем. Пусть себе народ ликует. Он заслуживает свои праздники, этот добрый народ. Покручивая ус, командир корпуса склонился к нарядной молодой даме, стоявшей рядом с ним, и стал что-то нашептывать, обдавая ее горячим взглядом.
– Ура! Ура! Ура!
Народ ликовал и гремел, и радость его была похожа на весеннюю грозу.
Внезапно генерал окаменел. Окаменел его раскрытый рот. Окаменела его рука, крутившая ус, и другая, легко опиравшаяся на балюстраду.
Над ликовавшей толпой билось громадное красное знамя! Ветер широко растягивал полотнище, и на нем можно было прочитать:
«Долой румынских оккупантов! Да здравствует Советская Бессарабия!»
Генерал, и все начальники, и высокие гости едва не тронулись умом, так как не знали, ограничится ли народ только этой демонстрацией, не начнется ли сейчас уже то полное сведение счетов, в тревожном ожидании которого постоянно жили оккупанты. Люди в панике метались по трибуне, толкая, давя и ругая друг друга. Никто не знал, как найти ступеньки, никто не знал, как сойти по ним, никто не знал, куда бежать.
Опомнившаяся полиция уже пустила в ход дубинки, уже били прикладами солдаты, но красное знамя все еще плескалось над толпой, возвещая надежду. Невозможно было вырвать его из рук знаменосца.
В толпе перед трибуной оказался и Георгий Сурду. Он находился в Кишиневе вместе со своим хозяином, Фокой Мазурой. Тот расширял мельницу и приехал за новыми жерновами и другим оборудованием.
У Фоки была причуда, почти мания: ему казалось, что весь свет знает о его богатстве и все хотят убить его, чтобы отнять деньги. Но, очевидно, он все-таки больше боялся этой второй неприятности, чем первой. Поэтому он никогда не держал деньги при себе, особенно когда пускался в дальнюю дорогу. В этих случаях он брал с собой кого-нибудь из нищих «братьев», чаще всего Георгия Сурду. Перед выездом из дому он вызывал его к себе, запирался с ним в отдельной комнате и приказывал раздеться. Когда Георгий, уже знавший, в чем дело, стоял приспустив брюки, Фока надевал на него набрюшник с карманами; в карманах лежали деньги. Мазура ни секунды не сомневался в абсолютной честности Георгия, однако во время переодевания он заставлял его держать в руках Библию, раскрытую на скрижалях завета, на десяти заповедях, из коих он, Фока, находил существенными только две: «Не убий» и «Не укради».
Считая, что таким образом он если и не обеспечил себя от нападения разбойников, то, во всяком случае, подготовил им горькое разочарование, ибо, убивши его, они денег все-таки не найдут, Фока выезжал из дому.
Утром десятого мая, находясь в Кишиневе, он узнал, что на торжества было привезено немало почтенных и богатых крестьян. Это разожгло его честолюбие. Он решил тоже пойти.
Как мы уже сказали, Фока Мазура безусловно доверял Георгию. Однако для еще большей верности он не отпускал его от себя ни на шаг. На парад они пошли вместе и стояли все время рядом.
Но когда вокруг красного знамени завязалась схватка, оба наших героя, как, впрочем, и многие другие зеваки, пустились наутек.
Фока Мазура несся как ветер. Сутулый, сухонький и болезненный человек вдруг обрел неожиданную силу. Хромой Сурду и думать не мог угнаться за ним, хотя н сам испугался насмерть. Главное, он даже не заметил, в какую сторону побежал брат Фока. Поэтому, отковыляв от площади как можно дальше и очутившись на глухой боковой улочке, Георгий остановился передохнуть и посмотреть, нет ли здесь где-нибудь поблизости брата Фоки. Не найдя его, он решил, что тот, наверное, ожидает его на постоялом дворе, и направился туда.
Внезапно его окликнули. Обернувшись, он увидел красивого молодого человека в элегантном весеннем костюме, в светлых перчатках и с тростью, в летней шляпе, молодцевато, почти задорно сидевшей чуть набекрень. Лицо было Георгию настолько незнакомо, что он даже стал оглядываться, – может быть, это кто-нибудь другой окликает его. Но на улице больше никого не было, кроме него и молодого человека в шляпе набекрень.
– Горе мне с тобой, Георгий, прямо чистое горе! Не хочешь ты меня признавать! Не хочешь – и кончено! – добродушно улыбаясь, сказал незнакомец.
– Кто вы? – с испугом спросил Сурду.
– Господи, я ж тебе недавно признавался, кто я! А ты уже забыл?!
– Ой, вы опять тот учитель из Бендер?!
– Ну вот! Слава богу, узнал!
Но узнать Сергея Николаевича, значило теперь для Георгия испугаться пуще прежнего.
– Что вам надо от меня? Я ж понимаю, кто вы! Вы ж большевик!
– Правильно! Чего же ты перепугался? Вот когда на трибуне все начальство перепугалось, – это я понимаю: там румыны, полиция, жандармы, помещики. Эти и должны нас бояться! Правильно! Нет у них злее врага, чем мы. А ты, голая душа, чего ты меня боишься? Разве ж я с тобой борюсь? Я как раз за тебя, за твою лучшую долю!
– Уйдите от меня! Умоляю вас Христом-богом! – дрожа, бормотал Сурду. – Богом умоляю!
– Богом? Вот хорошо! Как раз они сегодня служили богу благодарение за то, что он им помогает отнимать у тебя хлеб изо рта. И у детей твоих.
– Уйдите, умоляю вас! Пожалейте меня! – взмолился Сурду. – Видите, я калека! Я от вас бежать не умею.
– И был бы дурак, если бы бежал! Стой и слушай! Почему ты меня боишься? Ты тюрьмы боишься? А я вот всего три месяца, как из тюрьмы вышел. Я десять лет отсидел. Помнишь, когда ты ушел из Бендер? Меня через полгода арестовали. Мне все зубы на допросе выбили, руку повредили, потом десять лет держалц в вонючей тюрьме. За кого же я страдал? За тебя, за народ! А ты от меня удрать хочешь? Ты тюрьмы боишься? А? Говори!
– Я бога боюсь.
– Брехня! Ты бога не боишься и тюрьмы не бо-
ишься. А горе твое в том, что ты на победу не надеешься!
– Правда! Не надеюсь! – тихо пробормотал Сурду, как бы признаваясь.
– Вот! Потому ты и в секту подался! Ты раньше на другой дороге был, потому что тогда верил. А прошли годы, победы не видно, ты и перестал верить.
– Может быть! Только оставьте меня!
– Вот ты как? Все-таки «оставьте меня»! А мы сегодня весь парад зачем им устроили? Как по-твоему? Десятки наших лучших товарищей будут сегодня арестованы и избиты и на годы попадут в тюрьму. И они на это согласны! А зачем это им, спроси! Затем, чтобы таких сонных дядьков разбудить, как ты! Чтобы вы не спали! Чтобы вы поверили в свои силы, в свою победу и боролись!
Сурду стоял растерянный, машинально перекладывая палку из одной вспотевшей руки в другую. Слова Сергея Николаевича жгли его. Он молчал.
А Сергею Николаевичу точно и не нужно было ничего от него услышать.
– Ну, будь здоров! – неожиданно сказал он. – Жене кланяйся и слушайся ее, – она у тебя умница. Гудзенке кланяйся. И думай! Хорошенько думай о том, что ты сегодня на параде видел и что я тебе сказал! До свидания!
Он повернулся и ушел, помахивая тросточкой.
Глава четвертая
Никто никогда не узнал об этой встрече. Но ж.ена стала замечать в Георгии странную перемену. Он больше не донимал ее за уход из секты, все реже восхвалял «брата» Фоку и меньше сидел за своими божественными книгами. По разным мелким и еле уловимым признакам Мария понимала, что он догадывается о ее причастности к появлению в селе подпольных листовок, которые всякий раз вызывали переполох, панику и смятение среди начальников и среди «братьев», из коих «брат» Фока чуть не бился в судороге, и которые, несомненно, приближали к апоплексическому удару
некоего господина по фамилии Шлих, с которым читателю предстоит познакомиться дальше.
С Георгием явно произошли какие-то перемены. Но этот молчадивый человек почему-то считал нужным скрывать их, ничего не показывать. Мария, ее брат Трофим Рейлян и Гудзенко не раз пытались поговорить с ним. Но Георгий либо отмалчивался, либо нес такую околесицу, что в конце концов на него махнули рукой.
Быть может, он боялся сигуранцы, быть может, он боялся рассердить Мазуру и потерять службу, которая давала хоть какой-нибудь кусок хлеба. Возможно, были и другие причины. Возможно, Сергей Николаевич правильно назвал главнейшую: неверие в победу. Трудно сказать. Сурду был человек очень замкнутый. Душа его раскрылась лишь много позже.
А сейчас обратимся к некоторым другим действующим лицам нашей повести.
Начну с Катеньки Сурду.
Катенька родилась в семье третьей. Старшие две сестры умерли в двухлетнем возрасте. Когда Катеньке было два года, она гоже заболела. Знахарка сказала с подкупающей прямотой:
– Помрет! Те две померли, и ее тоже господь к себе требует.
Однако, по удивительной и непонятной прихоти природы, Катенька выжила. Ее ждало детство, лишенное самых простых радостей. В пять лет она уже работала по хозяйству, нянчила младенцев, точно затем и рождавшихся у матери, ЧТОбы немного покричать и уйти в другой мир. На Катеньке оставался весь дом, когда мать уходила на работу. Чем старше девочка становилась, тем делались сложней ее обязанности. Катенька носила воду, колола Д)эова, топила печь, чинила и стирала белье, содержала в опрятности дом, готовила пищу.
В школу Катеньку не отдали: не было обуви. Когда сектанты научили Марию Сурду читать и писать, она, правда, подумывала о том, что ей надо бы учить и девочку, да все не было времени.
Однажды Катенька застала свою мать плачущей. Мария сидела на полу, прислонившись к табуретке, и плакала. Катенька никогда не видела, чтобы ее строгая и молчаливая мама плакала, – разве когда умирали
дети. Да и тогда Мария рыдала глухо, с сухими глазами и недолго, как бы боясь кого-то прогневить своим горем.
Что же значили эти слезы?,
Только впоследствии, когда она стала взрослой девушкой, мать рассказала ей, что переживала в ту пору душевный кризис, столкнувшись с новой и простой правдой, которую нашла в листовках брата и Гудзенко. Ей было страшно уйти от бога, она боялась его всемогущества. Но, наконец решившись, она оплакивала горькую свою жизнь, прожитую в темноте и беззащитности, и жизнь всех таких женщин, как она, которые не знают дороги и которых толкают все глубже во тьму, как слепого на колоду.
Все это Катенька узнала лишь поздней, став старше. Но она отлично помнила, что именно в ту самую пору мать сказала ей однажды:
– Давай, доченька, буду учить тебя грамоте!
Мать находилась в непонятном смятении, в порыве
неясной, но, очевидно, сильной страсти.
Букварь кое-как достали, и азбуку Катенька усвоила быстро. Но, кроме букваря, никаких книг в доме не было, если не считать молитвенников, которые мать и видеть уже не могла.
Поневоле вышло так, что учить Катеньку читать по складам ей пришлось по тем листовкам и брошюрам, которые ей приносили брат или Иван Гудзенко. Брошюры вовсе не на это были рассчитаны – ни текст, ни шрифт. К тому же учиться по ним надо было тайно, украдкой. Учение подвигалось не слишком быстро.
Рассказав мне это, Екатерина Георгиевна прибавила, что если она вступила в революционную борьбу еще во времена подполья, то в значительной мере потому, что с самого детства возненавидела мир, в котором мать учила ее грамоте под страхом тюрьмы.
Несколько позже появился у Катеньки учитель. Он был хоть и сам человек не очень образованный, не профессор какой-нибудь, но все же более грамотный, чем ее бедная мама.
Это был Миша Гудзенко, тогда ученик последнего класса сельской школы.
– Тетя Мария дома? – прямо с порога, забыв поздороваться, спросил Мишка Гудзенко, известный на
селе под прозвищем «гайдук», ввалившись однажды в дом Сурду и застав Катеньку за стиркой.
Девочка ответила, что, кроме нее, никого дома нет.
– А в чем дело? – спросила она.
– В чем дело? А в том, что я тебя учить буду.
– Чему? – недоуменно спросила Катенька, продолжая стирать.
– А хоть всему! Хоть бы и арифметике!.. Хоть бы и самой грамматике! – не без какого-то вызова ответил Мишка и даже прибавил: – Хоть всему на свете!..
Катенька выпрямилась. Сгоняя с рук мыльную пену, поднявшуюся ей по самые локти, и сильно покраснев, она спросила:
– Кто сказал?
– Татко!
Быть может, кто-нибудь скажет, что педагог не должен подкреплять свой авторитет ссылками на папу. Возможно. Но Миша подкрепил.
– Как же ты меня учить будешь? – спросила Катенька. *
– А очень-таки просто! – ответил Миша так уверенно, как если бы всю жизнь был учителем. – Книжки тебе принесу, тетради, карандаши всякие, чернил банку тебе достану и буду учигь... Ну как в школе!..
Это заявление имело большие последствия. Оно сказалось на всей жизни Мишки и Катеньки. Но первым последствием было то, что на длинных ресницах Катеньки засверкали две таких слеёы, она взглянула на Мишу с такой благодарностью, что наш парень был поставлен в затруднительное положение: ему захотелось, в силу старой своей страсти, о которой мы еще расскажем более подробно, пройтись колесом, он уже даже машинально дернул правым плечом книзу, но в то же мгновение вспомнил, что это может выглядеть в глазах ученицы недостаточно солидно, не педагогично, и воздержался.
Занятия начались, но кладезь мудрости Миши Гудзенко исчерпался очень скоро. К тому времени, когда он кончил сельскую школу, Катенька почти догнала его.
Но тут произошло некое неожиданное и важное событие: Мишина школьная учительница собрала группу своих бывших воспитанников и стала заниматься с ними по разным предметам сверх школьной программы.
Миша даже удивился,
– Що она така за людина, тая учителька? – спросил он однажды отца. – В классе-то мы ее боялись не иначе, як той чертяки! А ось я бачу, она совсем другая! ,
.– Хм! – буркнул отец. – А може, она, сынку, только до таких гайдуков, як оце ты, чертякой оберта-лася?!
При этом какой-то лукавый бесенок выскочил у отца из прищуренных глаз и быстро спрятался в усах, порыжелых от табачного дыма: отец что-то знал.
Миша осторожно рассказал учительнице о своей собственной ученице, и, к великой его радости, учительница приняла и Катю в свою группу. Вскоре она стала выдавать своим воспитанникам книги для чтения. Сначала это были чувствительные романы Ионэла Теодоряну «Лорелея» и «Секрет Анны Флорентины»,. потом Катя прочитала «Старуху Изергиль» Горького.
В голове Кати стал складываться новый, незнакомый и удивительный мир, полный фантастических, но прекрасных образов. Все еще было неясно в этом мире, но Катенька полюбила его, она жила среди мечтаний и грез.
Эти мечты и грезы переполняли ее и вырвались наружу, когда Катя села ткать свой традиционный ковер. Старый обычай требует, чтобы девушка, приближающаяся к возрасту невесты, выткала себе ковер, который должен стать ее приданым. Богата ли семья, бедна ли – обычай одинаково строг ко всем.
Все подружки и сверстницы Кати принялись за работу. Однако они лишь копировали обычные, старые образцы.
У Кати Сурду получилось нечто новое, необычное и прекрасное. Фантастические птицы с невиданным оперением слетелись на ее ковер из сказочного мира. Волшебные цветы раскрывали свои нежные лепестки, и чудилось, что от них исходит какой-то необыкновенный, нежный и пьянящий аромат.
Ни у кого на селе не было такого ковра, все. о нем говорили. Дочка Мазуры, Софья, богатая невеста, но дурнушка, обомлела, увидев такое чудо. Она сразу предложила Кате деньги, но Катя только обиделась: разве продаст девушка свое приданое?!
Впрочем, не будем забегать вперед. Мы еще увидим этот ковер и даже узнаем кое-что о его необычайной судьбе и роли, которую он сыграл в жизни семьи Сурду.
Оставим Катю, вернемся к ее учителю, Мише Гудзенко.
С самых ранних своих лет Мишка считался признанным вожаком целой ватаги сельских огольцов. Это положение он завоевал себе совершенно очевидным превосходством во многих искусствах. Никто не умел так ловко плавать, так глубоко нырять, так лазить по деревьям, так мастерить дудки из бузины, так драться, в случае необходимости так свистать в два пальца, как Мишка Гудзенко. В особенности он не имел равных в искусстве хождения на руках.
Тут он был мастер высокого класса.
Придя откуда-нибудь домой, Мишка у самых ворот ловким броском становился на руки и, пройдя таким манером через весь двор, на руках входил в хату.
Мать, маленькая, худенькая женщина, хлопнув его по тому месту, которое теперь находилось гораздо выше, чем обычно, говорила:
– Ось я тебе! Чи ты з умом? Ты же до кого ноги задрав? Чи ты не бачишь, що тут свята икона? Ось я тебе!
Тогда Миша делал бросок, снова становился на ноги и спокойно отвечал матери:.
– А може, я иконы и не боюсь? А може, я в бога не верю?
Сказав это, он обычно удирал, потому что волосы не резиновые и, когда мать таскала его за вихор, бывало больно.
То же самое в школе.
Однажды учительница застала в классе интересную картинку: при напряженном внимании публики Михай Гудзенко ходил на руках уже не по полу, а по партам– с одной на другую. А двое ребят сидели с разбитыми носами. Они тоже были спортсмены-рукоходы и разбили себе носы при неудачных попытках подражать Михаю.
Учительница оглядела «стадион» хмуро. Конечно, другая отодрала бы нашего акробата за чуб и тех двух тоже. Учительница же только назвала Мишку «гайдуком». Она даже подчеркнула:
– Настоящий гайдук!
Это было сказано в нелегкий час: слово стало прозвищем, и Мишка уже не мог его отодрать от себя, оно так прилипло, что в Петрештах его чаще звали «гайдуком», чем по имени.
Ватага любила проводить время на реке. А летом, когда ловили рыбу или с криком и визгом бухались в воду, не было лучшего места, чем под барским садом.
Ах, какое было место! Пологое, ровное, нога утопает в мягком, теплом песке. Валяться после купания и обсыхать здесь бывало так приятно... К тому же далеко от села. Пускай матери зовут, кличут, кричат, хоть по-молдавски, хоть по-украински, – все равно ничего не слышно. Сиди, сколько душа просит, никто и знать не будет. Вот какое было место!
Но его пришлось оставить.
Недалеко от берега лежала усадьба. Еще с дореволюционных времен она принадлежала помещику Оскару Дидрихсу. Поместье было небольшое – гектаров двести. Но из них пятьдесят было под промысловым фруктовым садом и пятьдесят – под виноградником, и доход поступал солидный. Усадьба представляла старинный парк. Среди пышной зелени стоял на пригорке барский дом – широкое одноэтажное здание с террасой,, колоннами и мезонином.
С террасы открывался вид на спокойное зеркало реки, на поля, на сады, на ореховые рощи. Весной все было в цвету, теплый воздух бывал пропитан ароматами цветения; летом среди зелени свежим румянцем играли поспевающие яблоки, желтели груши, бархатной синевой отливали мясистые сливы; наступала теплая, медленная и долгая южная осень, начиналась уборка хлебов, фруктов, винограда, и помещичье хозяйство являло картину великолепного изобилия.
Но много лет прошло с тех пор, как Оскар Дидрихс уехал из своего имения и носа туда не показывал. Не хотел он больше видеть ни дома своего, ни усадьбы, ни виноградника, ни сада, не хотел больше ни любоваться пейзажем, ни вдыхать здоровый сельский воздух.
– К черту все! – сказал он однажды, уехал и больше не возвращался.
. Тому были свои причины.
На– противоположном берегу Днестра лежала точь-в-точь такая же усадьба, с таким же парком, с таким же домом, с террасой, колоннами и мезонином и с таким же пейзажем. Эти усадьбы-близнецы некогда принадлежали двум братьям-близнецам – Оскару и Герману Дидрихс. Но после Октябрьской революции с усадьбой и двумястами десятин пахоты, виноградника и фруктового сада братца Германа произошло – читатель сам догадывается что... Братец Герман вступил поэтому в деникинскую армию, но был пойман крестьянами, и, по-видимому, в неудачную для себя минуту: он был убит.
Эти воспоминания чрезвычайно портили в глазах братца Оскара весь пейзаж, открывавшийся с террасы его дома. Братец Оскар покинул не только свое имение—он махнул рукой на всю Бессарабию, поселился где-то не то в Бухаресте, не то в Клуже, а дела по имению доверил управляющему.
Герр Шлих был мужчина лет пятидесяти пяти, высокого роста, широкоплечий, из тех, каких обычно зовут увальнями, с большим, но плохо отделанным лицом, похожим на деревянную, болванку, из которой, быть может, кто-нибудь и собирался сделать что-то ✓путное, но бросил, потому что материал оказался слишком ] вердым.
Сад и виноградник Шлих сдавал в аренду городским оптовикам. А сто гектаров пахотной земли у него арендовали местные кулаки, которые уже от себя сдавали ее в субаренду по мелким клочкам сельской бедноте: Шлих не хотел иметь дела с рабочими, с батраками, с мелкими арендаторами, он соглашался на меньший доход для хозяина, предпочитая более спокойную жизнь для себя.
По-видимому, только одним его богомерзким характером, его тевтонской самоуверенностью и презрением к бедноте можно объяснить его страсть соваться во все чужие дела, даже лазить по домам и везде находить повод браниться. Шлих не считал себя просто мелким служащим мелкопоместного землевладельца. Он себя чувствовал немцем, наместником немца! На него как бы гвыще была возложена власть над жителями двух молдавско-украинских сел, расположенных справа и слева or имения.
Говорить по-молдавски Шлих считал ниже своего достоинства: он был немец. Шлих говорил с крестьянами па жаргоне, который состоял из смеси немецкого языка с некоторыми специально подобранными русскими словами, которые тщетно было бы искать в словарях. Когда герра Шлиха не понимали, он помогал себе арапником из козьей ножки с ремешками, заплетенными в тугую косу.
Шлих обычно появлялся верхом на громадной, под стать всаднику, темно-гнедой кобыле. Вероятно, поэтому крестьяне и прозвали его «конной холерой».
Если ватага Миши Гудзенко оказалась вынуждена покинуть свое излюбленное местечко на берегу, под оградой помещичьего парка, то причиной был Шлих. Для точности надо сказать, что причиной были дородная фрау Шлих и ее сынок Карл, отрок с поросячьими ресницами. Сюда же надо причислить некую щуку весом фунта в два.
В солнечные дни, когда сельские мальчишки сбегались на речку поплескаться в воде или поудить рыбу, Карл Шлих взбирался на забор и, свесив ноги, что-нибудь жевал, чаще всего домашний лебервуршт – колбасу из печенки. На ребятишек он смотрел с презрением: это была беднота, у нее не было лебервуршта. Но он смотрел на них и с завистью: они умели плавать и нырять, им было весело, а он боялся воды не менее, чем огня, и ему было скучно.
Отрок придумал себе развлечение: он обзавелся рогаткой и стрелял в ребят камушками. У ребят рогаток не было. Но камушков на берегу хватало. Однажды кто-то угодил Карлу Шлиху камушком в руку, и в такой значительный момент, когда Карл Шлих подносил ко рту свою печеночную колбасу. От испуга и боли Шлих-млад-ший разжал руку, и чудный кусок лебервуршта, длиной не меньше двадцати сантиметров, упал наземь.
Конечно, надо было спрыгнуть с забора, поднять лебервуршт и полезть обратно. Но Шлих-младший был такой же увалень, как его папаша. Со стороны парка он взбирался на высокий забор по скамейке. А снаружи скамеек не было. Снаружи были' мальчишки. Шлих-младший боялся спрыгнуть наземь. Он сидел на ограде, красный, растерянный, и болтал ногами. Колбасу подхватил один из мальчишек, вытер ее о штаны и немедленно отправил в рот. Юный Шлих разревелся и завопил о помощи. Прибежала мамаша, прогуливавшаяся в парке. Она стала его утешать. Он успокоился и зарядил рогатку.
– Так, так, – наставляла мамаша. – Стреляй в них, стреляй, сыночек! Они противные, гадкие оборвыши! Стреляй!
Чадо послало камень и попало в мальчика, подхватившего колбасу. Камень угодил в то самое место, где уже лежала добрая половина колбасы, – в живот. Мальчик весь изогнулся от боли. Шлих-младший и его мамаша смеялись и били в ладоши.
В эту минуту в воздухе взвилось некое тело. Описав параболу, как и полагается по законам физики всякому летящему телу, оно резко затормозило свое движение, встретив препятствие в виде физиономии фрау Шлих. Фрау Шлих, охнув, свалилась по ту сторону ограды. Одновременно и тоже охнув, свалилось туда же откормленное чадо супругов Шлих. Ни мамаша, ни сынок так и не узнали, что же это прилетело и почему на лице у мамаши осталась непонятная слизь: тело, отпрянув от физиономии фрау Шлих, упало по сю сторону забора.
Это Мишка Гудзенко шваркнул в супругу «конной холеры» только что пойманной щукой. i
– Айда, хлопцы, тикать! – скомандовал Мишка, подбирая свой снаряд, который нетерпеливо бил хвостом о песок. – Тикайте, хлопцы!
С того дня папаша Шлих торчал в саду с дробовым ружьем. Но мальчишки знали его характер и больше вблизи усадьбы не показывались.
Мишке было тогда лет четырнадцать.
Однако каким ветрогоном и «гайдуком» он ни казался, на деле он был очень серьезным мальчиком.







