Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"
Автор книги: Виктор Финк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц)
Рассказ Сережи заканчивался, к несчастью, тем, что оратора и нескольких других делегатов, которые поддерживали его особенно горячо, вытолкали из зала, избили, чтобы другим повадно не было, и со съезда прогнали. А нескольких делегатов, которые оказались, коммунистами, увели и потом расстреляли. «Сфатул-Церий», по-видимому, рассчитывал, что крестьянский съезд проголосует за присоединение к Румынии. Расчеты не оправдались. Пришлось действовать иначе.
Спустя короткое время я как-то проходил по улице Гоголя и увидел, что вся она запружена войсками. У гостиницы «Лондон» их было особенно много. В дверях стояло несколько напудренных хлыщей в офицерской форме. Они впускали штатских по списку, проверяя документы. Оказалось, приехал румынский премьер-министр Маргиломан. Целью приезда было организовать присоединение Бессарабии к Румынии на основании «воли народа». «Народ» в лице сомнительных личностей, которые подобрал и организовал все тот же «Сфатул-Церий», входил в номер Маргиломана. Аудиенция продолжалась меньше минуты. Маргиломан спрашивал фамилию, заглядывал в список и каждому вручал конверт, повторяя одну и ту же фразу:
– Отечество на вас надеется и благодарит заранее.
Посетитель вылетал пулей: не терпелось взглянуть, сколько в конверте.
Но министр не истратил и половины суммы, ассигнованной на покупку голосов. Он сам рассказывал в кругу, друзей, что сначала положил в конверты кому сто тысяч лей, кому двести, кому пятьдесят. Но едва взглянув на иного посетителя, понимал, что больших денег ему давать не следует.
– Входит сельский попик, – рассуждал министр.– Ну зачем ему сто тысяч? Он еще, упаси бог, умом тронется от такой суммы! Довольно и двадцати! Или протискивается этакая физия из бильярдной. Зачем ему пятьдесят тысяч? Он и на второй сопьется.
Маргиломан рассказывает об этом с цинизмом, но не без юмора заправилам «Сфатул-Церия». Сережа Голиков вращался в их кругу, и мы все знали.
На следующий день, рано утром, был опубликован акт о присоединении Бессарабии к румынскому королевству на основании «свободного волеизъявления народа»,
И сразу в Бессарабию хлынули румынские королевские войска. Они распространились по всей территории вправо от Днестра.
Крестьяне, вооруженные вилами, косами и цепами, поджидали их на всех дорогах и беспощадно били. Правда, румыны и сами не хотели идти. Не иначе как чуяло сердце.
Я был в одном отряде бендерских железнодорожных рабочих. У села Кайнеры мы встретили две румынских пехотных роты. И тут разыгралась сцена прямо-таки опереточного характера.
По первому нашему требованию солдаты сдали оружие и тут же, без всякого нашего требования, а по собственной охоте, принялись лупить своих офицеров. Солдаты проявили большое усердие, и офицеры стали просить нас поскорее взять их в плен. Мы не стали отказывать, но они вздохнули свободнее только тогда, когда солдаты кое-как построились и с песней повернули назад, в сторону Румынии.
Да и генералам, по-видимому, тоже было неспокойно. Об этом можно судить по заискивающему тону воззваний, с которыми они обращались к населению Бессарабии. Так один из них, некий генерал Скина, расклеил афиши на, русском языке, в которых уверял, что королевскую армию привел в эти места один лишь «простой христианский долг». Генерал сокрушался по поводу того, что не все верят в его «чистую миссию свободы, равенства и братства».
Другой румынский генерал, с полутурецкой фамилией Давыдоглу, клялся, и тоже по-русски, что они присоединяют Бессарабию к Румынии «с братской почетностью и родством румынцев».
Но генералам не верили. Невозможно было верить. Оккупанты как-то слишком быстро, я бы сказал – с неосторожной быстротой, едва ступив на землю Бессарабии, бросились отбирать у крестьянской бедноты земельные прирезки, полученные при советской власти, и пороли поголовно всех недовольных.
Жизнь деревенской бедноты наполнилась ужасом. Партия направила в деревню группу товарищей. Я был в их числе.
Глава вторая
Моей базой был город Сороки. Оттуда я вышел пешком. Погода стояла пасмурная. Не прошел я пяти верст, как заморосило. Но из-за поворота дороги я увидел 'Деревню и кузню на околице и решил зайти в кузню, переждать дождь и обсушиться у горна.
Кузнец позволил. Это был человек крупного сложения, одноглазый. На нем была старая гимнастерка, шаровары защитного цвета и стоптанные солдатские сапоги. Ясно: отставной солдат. И куда девался глаз, тоже было ясно.
Мы разговорились. Кузнец подтвердил, что потерял глаз на войне, на Северном фронте. Я сказал, что в самом конце войны служил там же.
– Кто был командующим армией? – спросил кузнец, видимо ж^лая меня проверить.
– Генерал Эрдели, – ответил я.
– Правильно!
Тут же выяснилось, что хотя кузнец служил в артиллерии, а я в пехоте, но оба мы из одной дивизии. С этой минуты мы стали вполне доверять друг другу, как если бы сидели в окопе и хлебали щи из одного котелка.
Кузнец рассказал, что своей земли у него нет, его кормит кузня. Она досталась ему после смерти отца, а'два его брата получили по десятине земли каждый, да еще советская власть прирезала им по клочку, и они уже были счастливы. Но теперь оккупанты все заберут, а братья будут молчать как проклятые – бороться они не станут.
– Это почему ж не станут? – спросил я с удивлением.
Кузнец сказал, что нет у них солдатского духа защищать свое новое счастье. Они с самого начала не совсем в него поверили. А тут кулаки и попы... Они бедняку зубами прямо в печенку вцепились: мол, большевики раздают землю даром потому, что она чужая, а чужое брать нельзя, бог накажет.
– А ты с ними говорил, с братьями? – спросил я.
– А как же? – ответил кузнец. – Я им все время говорю: вам земля нужна, вы за нее и боритесь. А они спрашивают, что это значит – бороться. А я говорю: бороться– значит прежде всего бить тех сволочей, которых мы в гости не звали, а они сами пришли... Просто-таки бить между глаз. А братья говорят: «Эге! Они сильные, никогда мы у них землю не вырвем». А я говорю: «В России мужики борются, а вы не можете?» Тогда старший говорит: «Как же мне с ними бороться? Спасибо, если розгами отлупцуют и отпустят. А если в тюрьму посадят? Тогда как? Тогда жинка и дети с голоду помрут. И мамаша то же самое». Так старший сказал, и младший тоже так сказал.
– А ты им?
– Что же я могу им ответить, когда солдатского духу у них нема?
После небольшой паузы он сказал на смешанном, русско-украинском языке:
– Слухай, тут есть на сели люди. Не все у нас такие, як ото моих два дурня. Есть подходящие люди. Только говорить q нами нема кому. Нема кому объяснить нам, що до чего. А ты, я бачу, грамотный! Чи ты не поговоришь? А?
Собрание состоялось вечером там же, в кузне. Пришло человек пятнадцать. Света не зажигали, чтобы не привлекать внимания. Беседа продолжалась долго. Вращалась она главным образом вокруг вопроса, как идут дела в России и можно ли надеяться, что народ победит, не получится ли, как было в пятом году, когда народ поднялся, а его пригнули назад, лицом к земле.
Большинство, впрочем, высказывало уверенность, что сейчас народ победит непременно. Приводили доводы: народ стал злее, чем в девятьсот пятом. И еще: тогда, из Маньчжурии, народ привез только костыли, а с.ейчас у людей – винтовки и пулеметы. А самое главное – сейчас и народ, и солдаты умнее сталй, лучше понимают, кто перед ними виноват и что надо делать.
После собрания, когда мы остались с кузнецом одни, он благодарил меня – и даже не только за то, что я сам
рассказал, а за то, что я людей подтолкнул на разговор, на высказывания.
– Потому что, – сказал он, – человеку говорить надо. Тварь бессловесная мучается и молчит, а человеку говорить надо. У него тогда в голове думки начинают бегать.
Я переночевал у него и ушел рано утром. Он направил меня в соседнее село, прямо к тамошнему кузнецу.
– Скажешь ему, я послал, Матвей. Он дружок мой.
Этот второй кузнец направил меня к третьему, и этак,
от кузнеца к кузнецу, я побывал не меньше чем в десяти дерейнях и устраивал там собрания.
Они все были похожи на собрание у Матвея, пересказывать незачем. Скажу только, что везде я слышал жалобы на то, что люди боятся оккупантов, «солдатского духу не хватает».
Но прошло самое короткое время, и я увидел, как этот «солдатский дух», на великое свое горе, пробуждают в народе сами оккупанты.
Для меня это оказалось связанным с одной неожиданной встречей.
Глава третья
Я приехал на несколько дней в Сороки и направился / прямо к приятелю, тоже подпольщику, у которого оставил свой городской костюм. Но хозяйка, едва увидев меня в дверях, замахала руками и быстро-быстро зашептала испуганным голосом:
– Уходите поскорей! Уходите поскорей!
Нетрудно было догадаться, что произошло: моего товарища арестовали, мне лучше не показываться.
Обдумывая, куда деваться, я зашел в парикмахерскую. Уже сидя в кресле, я вспомнил, что бывал у этого парикмахера со своим ныне арестованным товарищем. Когда старик защелкал ножницами, я негромко спросил его, что слышно в городе. Тогда он тоже шепотом сообщил мне, что начальник сигуранцы оказался «чистый душегубец и кат, какие вовсе не должны были бы рождаться на свет». Видимо о чем-то догадываясь, он посоветовал мне уйти из Сорок, пока не поздно.
Совет был правильный, я пошел на базар, потол-
каться среди крестьян, выбрать кого-нибудь, кто покажется посимпатичней, спросить, откуда он, из какого села, и сказать, что мне как раз туда, в ту сторону, надо. Не может быть, чтобы дядько не сказал: «Садись, подвезу!»
И вот в самой гуще базара кто-то окликает меня по настоящей моей фамилии. Мои документы были выписаны на другое имя, собственного моего имени как бы никогда не было. Я помнил это и все же обернулся! Я себя выдал!
Но кто же это меня опознал? Не было поблизости ни жандармов, ни штатских, внешность которых всегда выдает переодетых полицейских. Опираясь на палку, ко мне приближался сильно обросший человек в рваной солдатской шинели. На ней не было хлястика, она скорее была похожа на балахон. Человек улыбался во весь рот, глаза его блестели. Он снова назвал меня по фамилии и бросился меня обнимать.
И тут я узнал Георгия Сурду. Он сильно изменился, исхудал, скулы торчали. Когда во взгляде угасли первые искры радости, я увидел, что глаза его тусклы и грустны.
Мне не хотелось, чтобы он продолжал называть меня вслух по фамилии, я увел его. Мы зашли в погребок, забились в дальний угол, выпили на радостях по стаканчику и стали вспоминать наше старое солдатское житье-бытье.
Сурду был уволен вчистую еще в 1916 году. Его долго продержали в госпитале, а кость все равно не срасталась, одна нога так и осталась короче. И его отпустили домой.
' Наша беседа не могла тянуться долго: базарный день кончался, Сурду собирался уезжать.
– Слухай, – сказал я. – Ото я приихав, а ночевать нема где.
– А на постоялом? – наивно спросил Сурду.
– Мне не полагается.
– Это ж почему?
– Вот так.
Я все же не хотел говорить лишнего.
Внезапно Сурду помрачнел; он быстро огляделся, не слушает ли кто-нибудь посторонний, и, придвигаясь к самому моему уху, шепнул:
– Ты, может, из тех?..
– Да, – ответил я.
– Из большевиков? ,
– Да.
– Ей-богу?
– Нехай «ей-богу»!
Сурду засуетился. Он стал хлопать себя обеими руками по бокам, повторяя:
– Ой, пропала твоя голова! Поймает он тебя!
Он назвал фамилию того молодца из сигуранцы.
– Поймает он тебя, все кишки на палку намотает! Видна твоя голова – и кончено!
– Слухай, – сказал я, – пропасть я и сам могу! Для этого ты мне не нужен. А ты лучше помоги мне выбраться.
Сурду согласился мгновенно.
Два мужика в старых солдатских шинелях без погон сидели на телеге, которую тащила полудохлая клячонка. Это были мы. Никто не обращал на нас внимания.
– Ложись, будто ты спишь, – шепнул мне Сурду: рядом с нами по тракту тащились другие крестьянские телеги, и Георгий не хотел, чтобы меня видели, да еще, чего доброго, услышали, о чем мы говорим. Но когда мы выбрались на проселочную, где, кроме нас, не было никого, он растолкал меня и стал снова расспрашивать: действительно ли я большевик, и если да, то видел ли я Ленина, и верно ли, что Ленин хочет, чтобы помещичья земля отошла крестьянам?
– Подожди, – сказал я. – А разве здесь помещиков не прогнали и землю не отдали крестьянам? Ты не получил, что ли?
Сурду замялся.
– Та бачишь,—наконец выжал он из себя, – и мне большевики дали. Не буду врать, люди они правильные, нельзя ничего сказать.
Ну!
– А вот говорили некоторые, что не надо брать...
– Это кто ж говорил?
Сурду замялся еще больше.
– Кто говорил? – переспросил он. – Люди говорили.
– Какие люди? Не иначе, кулаки...
– Ну что ж, что кулаки? Зато они грамотные. ' Они умней нас, темных. Вот взять хоть бы Фоку Мазуру. Есть у нас один такой... Конечно, богатей! Но грамотный человек и богомольный... Он все объяснить может.
– Так! – сказал я.—Что ж он тебе объяснил?
– А то, что как стали господскую землю делить, он сразу сказал: «Это не по закону, за это бог накажет.
Нехай ее за деньги продадут, ту землю, по закону.
– А ежели хотят бедному человеку одолжение сделать – нехай продадут задешево. Тогда и я куплю. А даром брать – господь накажет...»
– Ну что ж, – сказал я. – Обыкновенная кулацкая агитация. Надо было ему за это по потылице надавать– и все тут!..
– Та уже давали ему! И по потылице давали, и прямо-таки в морду тоже давали... Только не иначе, он был прав...
– Это ж почему?
– А потому, что теперь румыны все назад отбирают.
Мне полторы десятины досталось. За это, конечно, спасибо и благодарность. Запахать я запахал, да еще и засеял... А кто снимать будет – не знаю.
Сурду рассказал мне далее, что у его отца было когда-то три десятины, но отец выделил ему одну, да , столько же старшему брату, да себе оставил одну.
– А большевики дали нам еще по полторы десятины... Уже нам показалось, что будет хорошо. А теперь румыны все отбирают. Все!..
Некоторое время мы ехали молча. Молчание было угрюмым и грустным.
Потом Сурду заговорил снова. Он рассказал, довольно, впрочем, бессвязно, что однажды «в одном месте» заикнулся было о земле. Ему казалось, что именно там и надо было говорить о земле. Но, выходит, умней было бы молчать, потому что, когда он сказал то, что думал, его поволокли и били шомполами, да к тому же по больной ноге. Но надо сказать спасибо и за это, потому что могли и вовсе расстрелять. Других расстреляли, пять человек.
– Таких, як ты, – сказал он. – Из ваших, из большевиков... А я с тех пор молчу и буду молчать... А только як жить, як жить – того я не знаю!..
Я не спросил Георгия, что это было за место, и что он такое наговорил о земле, и где и кого,расстреляли. Расстрелы были в ту пору таким заурядным явлением.
А Георгий, отдаваясь своим мыслям, бормотал:
– Ой, тесная у нас жизнь! Ой, тесная!.. И никуда не подашься – кругом стена, стена!
После небольшого молчания он прибавил:
– Не был бы я калекой, – ось тебе святой крест,– пошел бы я до, Котовского! Только какой же я теперь солдат? Пока был здоров – воевал. А кто его знает, за кого я воевал! А как самое такое время подошло, что за себя воевать можно, так вот я – калека, и что хочешь, то и делай! Ты мне скажи: есть бог или оце-таки правду люди кажуть, що его и сроду не было?
Ехать нам было не так уж далеко – верст пятнадцать. Но хилая лошаденка еле тащила ноги, а тут полил дождь, и мы промокли до нитки. Наконец показалась деревня.
– Ось и Петрешты. А куда ж я тебя дену? – внезапно спросил Сурду, когда мы въезжали в село. Вопрос точно впервые пришел ему в голову. – Може, я тебя до батька довезу? Он один живет, – сказал Сурду раздумчиво. – А то, може, до брата? У меня брат вдовый!
– Куда знаешь, туда и вези, – ответил я. – А к тебе, значит, нельзя?
– Можно бы и ко мне, – ответил Сурду как-то неуверенно.– Места хватит... Только... того.
– А что?
– Баба!
Я пытался пристыдить его:
– Не иначе, выходит, уже солдат бабы боится?!
– Та не боюсь я, – огрызнулся Сурду. – Не боится волк собаки, да лаю не терпит! Главное дело, – прибавил он после небольшого молчания, – боюсь, болтать она будет. Баба, сам знаешь, – ей надо языком колотить...
– Ну что ж, тебе видней! – сказал я.
Однако повез он меня все-таки к себе.
Стояла кромешная тьма, ни в одном доме *не горел свет. Мы свернули в какой-то двор, быстро и молча распрягли лошадь, заперли ее в сарае и вошли в дом. Правда, не сразу. Меня не должны были видеть. По-
этому, когда Сурду осторожно постучал в окно и ему открыли, он вошел один, оставив меня во дворе, но через несколько минут появился и впустил меня. При этом он раскрыл в сенях боковую дверь и, подтолкнув меня куда-то в кромешную темноту, шепнул:
– Кидайся на пол та й спи. И щоб тихо...
Как ни был я утомлен, как ни хотелось мне спать, но я так промок, а земляной пол был такой сырой, что я не сомкнул глаз до утра. А когда забрезжил бледный рассвет, я увидел в углу широкую кровать, на которой возвышалась гора подушек. Так я и знал: Сурду пихнул меня на чистую, нежилую половину, но уложить в постель побоялся: заскрипит кровать, услышит хозяйка, что тогда будет! Мне было жалко его: здорово он все-таки боялся своей жены.
Предавшись этим размышлениям, я забыл уткнуться лицом в рукав шинели, когда меня стал душить приступ кашля.
Тотчас начались события.
Глава четвертая
В жилой половине дома раздался испуганный женский крик, потом я услышал громкий разговор, потом хлопнула одна дверь и другая, и ко мне ворвалась, яростно отбиваясь от Георгия, взлохмаченная женщина. Уже было достаточно светло, я увидел ее глаза. Они были налиты злобой.
– Кто? Кто такой? – задыхаясь, кричала она.
Георгий тащил ее за юбку.
– Та цыть, Мариука! – упрашивал он. – Оставь этого человека! Чего ты хочешь? Дорожный человек попросился ночевать. Чего ты пристала, глупенькая?!
Казалось бы, ничего не было необыкновенного в этих словах Георгия. И были они чистейшей правдой: я действительно был «дорожный человек». Но вид Георгия доказывал лучше слов, что он врет, что он что-то скры–вает, что дело нечисто. Сурду был слишком явно растерян. Он не говорил, а бормотал неуверенно, боязливо. Он заискивал перед женой, и это лишь усиливало ее неясные подозрения и приводило в'бешенство.
– Молчи! – кричала она. – «Дорожный человек»! Знаю я твоих «дорожных людей»!
И опять набросилась на меня:
– Вон отсюда! Сию минуту чтоб духу твоего здесь не было!
Она неистовствовала. И все же, как ни покажется странным, эта женщина внушала мне неясную симпатию.
Ей вряд ли было тридцать лет. Но об этом можно было судить лишь по тому, что и Георгию было не больше. Лицо же ее было землистого цвета, щеки запали, морщины и черные круги лежали под глазами. Ей легко можно было дать и пятьдесят. Видимо, горькая бабья доля, нужда, заботы, беззащитность, безнадежность сделали из нее старуху раньше времени.
Но было в ней и что-то прекрасное. Даже в своей преждевременной старости она сохранила следы былой красоты. Это была женщина высокого роста, черноволосая, с высоким лбом, с прямым носом, с небольшим и мягким ртом, над которым еле темнел нежный пушок, и с бархатистым взглядом черных глаз, прикрытых длинными, густыми ресницами.
Она внушала мне ощущение строгости, ума, воли, душевной чистоты и женственности. Я почувствовал к ней доверие.
– Хозяйка, – негромко сказал я, – не кричите. Я как раз из тех людей, о которых кричать не надо.
Сам не знаю почему, но это сразу ее осадило.
– А что? —уже значительно тише спросила она.
–.Меня румыны ищут.
– Почему? – спросила она еще тише и с испугом.
Из-за ее спины Георгий делал мне отчаянные знаки молчать. Но молчать уже было невозможно.
– А вы, хозяйка-сердце, слыхали про таких людей, которые за крестьянскую долю борются? – спросил я.
Георгий был близок к обмороку.
А хозяйка сначала точно окаменела, потом рванулась ко мне и как-то странно замахала руками. Она хотела что-то сказать, но для меня нужных слов, видимо, не нашла и потомуг набросилась на мужа.
– Ах ты воловья голова! – закричала она громче
прежнего. – Такого человека ты заставил спать на полу? А? На полу?! Горе мое с дураком жить!
Через полминуты я сидел на теплой половине. Хозяйка вытащила из печи котелок кипятку, кинула в него щепотку сушеной моркови, которая должна была заменить чай, достала кусок мамалыги и стала меня потчевать.
Было больно смотреть на убожество жилища Сурду, на скудость его жизни, на хилость малышей, копошившихся на полу, среди грязной рванины. Было тяжело и грустно. Но все-таки было и тепло. Дождь прошел, улыбалось, заглядывая в окно, молодое весеннее солнце, а главное – какое-то простое, бедное, но милое тепло исходило от хозяев, в особенности от хозяйки.
– Не обижайтесь, что я так на вас накинулась, – сказала она и, метнув уже несколько примиренный, но все еще не~слишком мягкий взгляд на мужа, прибавила:– Он знает почему!
Сурду смущенно опустил голову.
– Ага! Стыдно стало? А я скажу!
– Цыть, Мариука! – прикрикнул на нее Сурду.—* Цыть, сорока!
– Вот! Слыхали? – воскликнула Мария. – Выходит, я уже сорока! А что он два раза возвращался из города пьяный и еще других пьяниц привозил, то ничего? То не сорока? Они ж так шумели, что жандарм приходил! Я ж жандарму должна была дать два яйца, чтоб только рыла его не видать поганого. То ничего? То не сорока? Вот я и на вас, извините, подумала.
Сурду сидел, опустив голову, и чесал за ухом. Он был рад неожиданно благополучному повороту дела. Когда Мария отворачивалась, он недоуменно разводил руками, как бы говоря мне: «Ну кто же их породу угадает? Сказано – бабы...»
Он с любовью следил за тем, как ловко она работает в печи ухватом и как умело режет мамалыгу белой ниткой.
А хозяйка потчевала меня неутомимо.
– Кушайте, кушайте, – говорила она. – Люди мы бедные, живем плохо, но такому человеку рады. Не слыхали вы, часом, как с нами будет, с молдаванами? Потому что очень мы сейчас пропадаем! Ой, как пропадаем!
Она помолчала, но очень скоро вспомнила, что на ней лежат обязанности хозяйки.
– Вот что, – сказала она,—полезайте-ка вы на печь, ложитесь спать. Одежду снимите, обсушу. А в торбе у вас что? Может, белье? Давайте постираю.
Обсушиться и поспать мне действительно было необходимо. Но пролежал я на печи недолго, а когда слез, то Георгию, видимо, показалось, что я собираюсь уходить. Он встревожился и предупредил меня, что на улицах люди крутятся, а про людей не знаешь, что кто сделает. Днем мне уходить нельзя, надо подождать до ночи.
Но тут на него опять набросилась жена:
– Ты кого, воловья голова, учишь? Разве такой человек затем приходит, чтобы прятаться, и только одну думку имеет – свою шкуру спасти? Ему с людьми .говорить надо! И не с такими темными, как я да ты! Ему грамотные люди нужны! А ну, бегом ступай до Гудзенки, до Ивана Тихоновича, нехай придет.
Сурду вскочил, точно его подбросило пружиной, и, заковыляв к дверям, опять сделал мне за спиной жены жест, говоривший: «Видал? Видал? То ж прямо нечистая сила».
Скоро он вернулся в сопровождении крестьянина-украинца примерно одних лет с ним и тоже в солдатских шароварах и гимнастерке. Это и был Иван Тихонович Гудзенко. Он выгодно отличался от Сурду живостью ума и был к тому же грамотен. Он сказал мне, что в армии состоял членом полкового комитета, что здесь, в Пет-рештах, грамотных мало, но сочувствующих и боевых очень много. Он не задерживаясь ушел подготовлять собрание.
Глава пятая
Собрание состоялось вечером, у Гудзенко. Хата у него была сравнительно просторная, но народу набилось столько, что дышать нечем было.
Говорили об оккупантах. В Петрештах они еще не злодействовали, бог миловал, но все выступавшие называли их душегубами и жуликами. Так, например, в соседнем селе, верстах в шести отсюда, они в прошлое воскресенье созвали народ на гулянье якобы по случаю
какого-то своего полкового -праздника. Жителям было приказано обязательно прийти всем до одного на базарную площадь, где будет играть музыка. А комендант приказал флагов не вывешивать, а только развесить на плетнях и крыльцах ковры и платки. Жители так и сделали. Потом они, стар и млад, топтались на площади, ожидая, когда начнется музыка. Но часа не прошло – приказали расходиться. Придя домой, никто не нашел своих ковров и платков: все было унесейо в комендатуру, там шла дележка.
Рассказывавший не успел закончить этой истории, как чей-то бас спросил, знаю ли я, что произошло позавчера в Малаештах. Я не знал.
Оказалось, в Малаешты налетел карательный отряд. Жителей – старых и молодых, женщин и детей – согнали на базарную площадь и приступили к поголовной порке.
Люди плакали и рыдали и спрашивали: за что? Действительно, в деревне не произошло никаких нарушений порядка, никаких, хотя бы самых незначительных, столкновений с властями. За что же порют?
Громко кричали истязаемые, плакали испуганные дети, женщины бились в истерике.
За что?
Офицер, командовавший экзекуцией, не отвечал на этот вопрос. Однако, когда уже было выпорото человек пятьдесят, он вдруг спросил, как деревня называется. Ему сказали. Офицер заглянул в свои бумаги и увидел, что ошибся, порет не ту деревню. Он скомандовал «по коням», и отряд ушел размашистой рысью.
До Малаешг было километров двенадцать. Я сказал, что поеду туда сразу же после собрания. ,
Но тут посыпались вопросы, как быть, если подобное произойдет в Петрештах
Не успел я ответить, как поднялся Гудзенко.
– Тут, люди добрые, – сказал он, и голос у него задрожал, – одно будет из двух: или мы их будем бояться, или они нас. Так уж нехай они нас боятся. А для этого их бить надо. Надо, чтоб у них земля горела под ногами, чтоб им ноги пекло...'А недоглядим, они нам головы пообрывают. Вместе нам тут, в Петрештах, жить не можно: или мы, или они.
Повторяю, голос у Гудзенко дрожал от волнения, рт обиды за людей, от горя, от гнева. Минута была торжественная.
Собрание можно было кончать. Я сказал в заключение только несколько слов, в которых тоже поддержал Ивана Гудзенко и призывал всех к борьбе.
Но тут раздался сначала вздох, а потом негромкое и очень осторожное замечание по-молдавски. Оно относилось ко мне. Смысл был такой, что, мол, хорошо мне подавать такие боевые советы: я-то ведь здесь не останусь, уеду, а вот они, жители, останутся, и оккупанты останутся и что захотят, то с ними и сделают.
Сразу весь пафос собрания пошел насмарку. Все слова, гневные и горячие, как бы выдохлись, весь пыл был затоптан ногами, как тлеющий окурок.
Внезапно раздался строгий женский голос:
– Чья воловья голова это сказала?
Никто не ответил. Женщина продолжала:
– Этот приезжий человек уедет, верно. Он в другое село поедет, другим людям глаза открывать. За это он может каждый день голову свою сложить. А за кого? Может, за себя? Может, это ему земля нужна? А зачем она ему? Он не мужик, он городской, да еще, видать, из грамотных! Его Ленин к нам прислал. Вот кто его прислал! Их тысячи таких, как он, тысячи! Раньше, при царе, их в тюрьмах гноили, в Сибирь угоняли. А они и тогда не боялись! Они и тогда боролись за нас, за тех,
,кого другие ногами топчут, у кого хлеб изо рта выдирают! А ты, ты, воловья твоя голова...
Тишина стояла напряженная. Низкий, глубокий и строгий голос женщины точно держал каждого за горло.
Но раздался детский плач. Женщина умолкла. Присутствующие стали двигаться, кашлять, сопеть. Я не видел женщины—она стояла за печью, – но внезапно узнал ее по голосу.
– То, часом, не твоя Мария? – шейотом спросил я Георгия Сурду: он сидел рядом со мной.
– Моя, – признался он, убитый.
Мария была единственной женщиной на собрании. Она пришла с младенцем – не на кого было его оставить. Было что-то необыкновенное, почти героическое в том, как, прервав свою простую, но пламенную речь,
она стала успокаивать голодного младенца и совать ему грудь:
' Георгий рассказал мне потом, что запретил ей идти на собрание. Она ничего не ответила, только посмотрела на своего муженька, но так, что он заторопился из хаты.
Собрание закончилось поздно, а на рассвете Сурду запряг лошаденку и повез меня в Малаешты. Гудзенко сказал ему, как ехать, но Сурду кивнул головой – мол, сам дорогу знаю. Однако в Малаешты он меня не повез: остановив клячонку перед негустым лесочком, он предложил мне дальше идти пешком, версты две.
Он, оказывается, был порядочный трус, мой доблестный однополчанин Георгий Сурду. Он не хотел, чтобы нас видели вместе, боялся, что если меня арестуют, то могут добраться и до него.
Я так и сказал ему на прощание и даже прибавил, что все равно буду делать свое дело – я и тысячи таких, как я, и плевать мы все хотели на таких, как петрештин-ский трус Георгий Сурду, и на таких,, как тот кат из со-роксксй сигуранцы! Плевать!
Я не подал ему руки на прощание и пошел пешком.
Правда, пройдя шагов сто, я пожалел, что обидел его: очень уж жизнь у него была трудная. Но он уехал, догнать его я уже не мог.
Так и быть!
Глава шестая
В Малаештах, в трактире, куда я зашел поесть, мне сразу бросилось в глаза, что и хозяева, и посетители, сидевшие за столиками, чем-то взволнованы. Сначала они, видимо, боялись откровенничать с чужим человеком, но в конце концов сами не утерпели и рассказали: пропал жандарм. Просто вышел человек ночью из дому по нужде, как утверждала жандармиха, и не вернулся. Жан-дармиха приоткрыла дверь во двор и стала звать. Она звала и звала – жандарм не отзывался. Ночь стояла темная, выколи глаз, жандармиха ничего не видела. Ей пришло в голову, не вздумал ли муженек навестить красивую вдовушку, которая жила по соседству, и она решила отдубасить его кочергой прямо на пороге, как только он покажется. Для этого она взяла в руки
кочергу и села ожидать, но, чиркнув спичку, внезапно увидела, что сапоги и мундир жандарма на месте. Это ее озадачило. Что же это он пошел без мундира?
Не вдаваясь в дальнейшие догадки и поиски, жан-дармиха стала вопить не своим голосом. Но деревня спала. Жандармиха побежала к примарю. Примарь еще спал, его боялись будить. Наконец разбудили. Он сказал, что жандарм вполне мог пойти к той вдовушке без мундира – не мундир ей нужен. Тогда жандармиха сказала, что шинель тоже на месте и фуражка и сапоги. Чтоб отделаться от нее, примарь приказал искать.
– До сих пор ищут! – сообщил мне трактирщик.
Но скоро пришли новости.
– Нашли! – крикнул, врываясь в помещение, парнишка лет пятнадцати, оказавшийся внуком трактирщика. – Нашли!
Жандарма нашли мертвого. Он лежал у примаря на огороде, в кустах, позади отхожего места. Сначала увидели босые ноги в исподниках. Ноги торчали из мешка. Сорвали мешок и увидели жандарма.
– Ой! Лицо разбито, голова разбита, все тело разбито! Не иначе, его цепами молотили! – рассказывал мальчишка.