355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Финк » Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания » Текст книги (страница 33)
Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:04

Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"


Автор книги: Виктор Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 43 страниц)

– Война – вот что все-таки дало нам немножко мудрости, – сказал я.

– Война? Вы думаете, война? – помолчав, спросил Вольф.

– А вы этого не думаете?

– Это не совсем так. Если бы мы набрались мудрости только у войны, эта мудрость умерла бы вместе с нашим поколением. И она принесла бы человечеству не больше пользы, чем деревянные ноги наших инвалидов. Дело в другом: в России произошла революция, и Россия построила государство на новых началах. В этом все. Только в этом.

Он сказал далее, что это историческое обстоятельство формирует личность молодого человека XX столетия независимо от того, живет ли этот молодой человек в России или в другой стране, и даже независимо от того, относится ли молодой человек к данному факту положительно или отрицательно.

– Потому что, – сказал Вольф, – русская революция повлияла на мышление всего человечества так, как смещение ледников влияло на климат.

Помолчав, он неожиданно спросил:

– Сколько вам лет? Пятьдесят?

– Около этого, – ответил я.

– Мне тоже. Стало быть, орешек мы уже сгрызли, осталась только скорлупка? Так?

– Выходит, так.

– А скажите, бывало когда-нибудь, чтобы человек, который ул£е надел очки для дальнозорких и вообще топчется у порога старости, вдруг стал прогрессивней, чем был в молодые годы? А? Я, например, не знаю в мировой литературе героя, к которому на склоне лет неожиданно пришла бы жажда больших потрясений.

Вольфу, по-видимому, показалось, что я хочу возразить. Он не дал мне.

– Фауст? – воскликнул он. – Фауст мечтал вернуть себе молодость. Это совсем другое дело. А вы назовите мне старого человека, который, не предаваясь несбыточным мечтам о возвращении молодости, мечтал бы о великих революционных потрясениях и считал бы долгом бороться за них? А вот мы, послереволюционная интеллигенция всего мира, мы видим в своих рядах стариков, которые только теперь как бы наново начинают жизнь и посвящают ее революционной борьбе. Тут есть о чем подумать.

Уже был вечер. Мы сидели, не зажигая света.

Наступило молчание. Каждый думал о своем.

Потом Вольф стал прощаться.

– Я бы очень сожалел, – неожиданно церемонным тоном сказал он, подавая мне руку, – если бы в вас вдруг вновь проснулся легионер и вам захотелось бы поиграть в ночную разведку и зарезать меня.

– Что вы, что вы, либер геноссе! – серьезно, в тон ему, воскликнул я. – Уже много лет я этим не занимаюсь. Наконец, у меня и ножа подходящего нет. Напротив, это я боюсь, как бы вам не пришло в голову подложить мне по старой привычке мину. Не забывайте, в доме полно писателей. Если утром они проснутся убитыми, это может произвести на них странное впечатле-ление.

– О, не беспокойтесь, шер камрад, – с необычайной учтивостью продолжал Вольф. – Я так далек теперь от этих мыслей! К тому же у меня нет ни одной мины. Спите спокойно...

Так мы познакомились, а затем и подружились с Фридрихом– Вольфом. Это было под Москвой, спустя двадцать лет после того, как мы подстерегали друг друга с оружием в руках в окрестностях Реймса.

НА КОНГРЕССЕ В ИСПАНИИ 1

Летом 1937 года в Мадриде собрался Второй Международный конгресс писателей в защиту мира.

По пути в Испанию советская делегация задержалась на несколько дней в Париже, где была приглашена на прием к испанскому послу.

Посольство можно было бы назвать музеем испанского искусства. Полотна Мурильо, Сурбарана и Диего Веласкеса показали нам величие испанского XVII века, едва мы переступили порог особняка. Старинная резная мебель, старинное оружие, рыцарские доспехи, разные старинные предметы из дерева, металла и слоновой кости наполняли строгий и тихий дом, стены которого были обиты тисненой кордовской кожей. Чопорные и суро» вые гранды в латах, в бархате, в брыжах и жабо глядели на нас со всех стен и провожали надменными взглядами.

– Это она! Это Испания! – сказал кто-то из нашей группы.

Алексей Николаевич Толстой возразил:

– Это только старая Испания! Но верно, что ее-то лучше всего и знают.

Кто-то заметил, что современную Испанию неплохо описал Бласко Ибаньес.

Я позволил себе уточнить:

– Бласко Ибаньес изобразил Испанию такой, какой ее изображал Мурильо: как безумное смешение реализма и мистики.

И прибавил, что мы, несомненно, увидим в Испании много архаического.

Это бы еще ничего, но у меня сорвались неосторожные слова о том, что у испанцев якобы два божества: тореадор и Христос.

Конечно, это было неверно. Это было особенно неверно в 1937 году, когда испанский народ так,яростно бился за свободу и независимость. Я понял свою ошибку и хотел поправиться, но Толстой опередил меня, заговорив своим особенным, чуть надтреснутым, чуть флегматичным и немножко ироническим голосом:

– Архаика? Тореадор? Христос? А кто короля свалил, не скажете? А про астурийских горняков знаете? А об испанских коммунистах ничего не слышали? И про Долорес Ибаррури тоже нет? Сам тореадор! – с убийственной иронией бросил мне Толстой после паузы и добавил:– И Христос в придачу!

Он подтолкнул меня к Вишневскому:

– Всеволод, объясни ты ему, ради бога, что старой Испании больше нет!

Но не успел Вишневский и рта раскрыть, как Алексей Николаевич прямо мне в лицо, как подносят последнюю сенсационную новость, выпалил:

– Ей нанесен смертельный удар, ей и всему старому миру! Могу даже сказать, когда именно: двадцать пятого октября тысяча девятьсот семнадцатого года. На Неве.

И прибавил подробность, которая, по-видимому, должна была придать достоверность всему сообщению:

– Вечерком дело было!

Чем больше мы потом ездили по Испании, чем больше видели, тем больше убеждались, что Толстой был прав: по-видимому, старой Испании действительно был нанесен чувствительный удар. Мы поняли это, едва ступив на испанскую землю.

Поезд доставил нас из Парижа, через Тулузу и Перпиньян, в Сербер, на испанскую границу. Французская линия железной дороги кончалась у самой подошвы Пиренеев. В горе был проделан узкий тоннель. Из него медленно, спокойно, без всякого испанского темперамента, выполз поезд – несколько похожих на старую одесскую конку вагончиков без стен и крыши.

Мы сели, поезд юркнул обратно в дыру и вскоре выскочил в Испании, по ту сторону Пиренеев, на станции Порт-Бу.

На вокзале было пустынно, окна выбиты, поезда не приходили и не уходили. Где-то в конце перрона стоял одинокий парень в кепке и с винтовкой в руках. Было похоже на наш восемнадцатый год.

Мы спустились в городок.

Порт-Бу – это несколько улиц, большая площадь и зной. Позади – скалистые Пиренеи, впереди Средиземное море, а наверху, там, где в других населенных пунктах бывает небо, в Порт-Бу – пустота. Неба нет или оно так далеко и так прозрачно, что его не видно.

На площадь, куда должны были прийти автобусы, чтобы отвезти нас в Барселону, высыпало все местное население.

Какой-то человек торопливо прокладывал себе дорогу в толпе и все спрашивал:

– Где здесь русские? Где русские?

Кто-то указал на нас, незнакомец подошел, подал каждому руку и заговорил по-русски. Но сразу было видно, что сам-то он не русский.

Незнакомцу было лет тридцать с небольшим, он был одет более чем скромно; жесткие, густые, черные волосы подстрижены ежиком. Дома, в Советском Союзе, я бы принял его за председателя колхоза или за рабочего-ме-таллиста из Днепропетровска. Он и оказался рабочим. Но не из Днепропетровска, а из каталонского городка Хирона, лежащего километрах в двадцати от Порт-Бу, по дороге на Барселону. Его фамилия Базельс. В Советском Союзе он никогда не был. Русский язык изучает дома, выписав через «Международную книгу» учебники и всякие другие пособия. Русский язык ему необходим, потому что есть книги, которые надо читать в оригинале. Очень помогают в изучении языка газеты. Он выписывает «Правду» и «Известия». Страшно интересно следить за советской жизнью. Удивительный мир! Теперь он читает по-русски свободно. Он даже занялся переводами. Пришлось, ничего не попишешь! Дело в том, что после провозглашения Республики его избрали народным судьей. Трудная задача! Ведь он не какой-нибудь образованный юрист! Он понятия не имеет, как судить людей, где искать справедливость. Но вот тут-то и пригодился русский язык! Через «Международную книгу» судья выписал советские кодексы – гражданский и уголовный, перевел их на родной каталонский язык и руководствуется ими при решении дел.

Он стал вытаскивать из портфеля аккуратные томики и раздавать нам. Это были наши кодексы, изданные в Барселоне.

– Вряд ли вы думали, что где-то в Каталонии, в древнем романском городе Хирона, рядом с собором, построенным в одиннадцатом веке, сидит судья, который судит свою каталонскую, паству по советским* законам?

Он сказал это на довольно плохом русском языке, посмотрел на нас веселыми глазами и рассмеялся.

Через несколько минут подали автобусы. Судья сел с нами. В Хироне была остановка, и он водил нас по своему городу. К романской древности, к XI—XII векам, подбавили немного XX века, а жителей переодели в костюмы нашего времени, резко противоречащие стилю города. Все казалось непонятным, нереальным. Но этот Базельс со своими советскими кодексами на каталонском языке – он-то был несомненной реальностью, маленькой частицей той великой реальности, которая переделывает мир.

Толстой молча бросил на меня испепеляющий взгляд и отвернулся. Все наши заметили эту немую сцену и громко рассмеялись.

Только бедняга Базельс не понимал, в чем дело.

Толстой был человек жизнерадостный, веселый, шумный, всегда острое словцо на языке, всегда, как говорится, хлебом не корми, дай посмеяться. Щедро одаренный талантом, он беззаботно тратил его на шутки, всевозможные веселые выдумки и затеи.

Я сохранил в памяти его мадридскую шутку, которая была особенно забавна благодаря обстановке.

Как-то после одного из заседаний конгресса я задержался и, придя в гостиницу, не застал никого из советских делегатов.

Меня дожидался незнакомый испанец. Он говорил только по-испански. Понимал я плохо, но все же сообразил, что он приглашает меня куда-то поехать. Я согласился. Всю дорогу мы поневоле молчали, Я не знал, куда меня везут. Город лежал в темноте, автомобиль еле нащупывал бледно-синими фарами дорогу. Вдали, не слишком, впрочем, далеко, глухо рычали пушки. Повеяло прохладой, и я понял, что мы выехали за город. Потом под колесами заскрежетал гравий, – мы, по-видимому, въехали в какой-то двор или парк. Автомобиль остановился, мы вышли, испанец взял меня за руку и в совершенно непроглядной темноте повел в дом.

В вестибюле, у подножия лестницы, ведшей наверх, стоял огромный манекен в латах, в шлеме с опущенным забралом и с длиннейшим страусовым пером. В первой комнате, которая оказалась столовой, в углу, на постаменте, стоял стальной шлем, тоже с опущенным забралом и страусовым пером. К постаменту была прибита медная табличка. Она сообщала, что в XIV веке этот шлем принадлежал селадонелю Филиберто, герцогу Савойскому. Чуть выше и левее, прямо над страусовым пером, к стене была прикреплена вырезка из «Правды» с изображением первомайского парада на Красной площади.

Обстановка была странная, и, скажу прямо, я успокоился лишь тогда, когда из соседней комнаты донесся громкий, раскатистый смех Толстого. Там, оказывается, сидели все наши делегаты.

Я сразу узнал величественного вида женщину в черном, с глубокими скорбными глазами. Это была Долорес Ибаррури. Она и принимала нас. Ее окружали руководители партии и несколько военных, пришедших с фронта, и вся эта ночь прошла в простом дружеском общении с испанскими товарищами.

Но мне все-таки хотелось знать, где же именно мы находимся. Я спросил Вишневского. По привычке он повел плечами и ответил:

– На даче МК!

– Не смешно, – сказал я.

Тут-то мне и досталось от Толстого.

– Деревня! – зашипел он.– Серость! Лапоть! Это – Мадридский комитет Коммунистической партии Испании! МК!

Он сдвинул очки на лоб, взглянул на меня глазами, до краев полными иронии, и, выдержав паузу, процедил сквозь зубы:

– Тореадор!

2

Однако расскажем по порядку.

Из Порт-Бу в Барселону мы приехали поздно вечером. Утром нас разбудил воздушный налет. После отбоя поехали дальше, остановились на сутки в Валенсии, которая поразила нас своей южной красотой, провели одно заседание конгресса в полуразрушенном здании ратуши и после воздушного налета итальянцев выехали в Мадрид – конечную цель нашего путешествия.

Мы прибыли во второй половине дня и еще только размещались в гостинице, а уже из всех радиощелей понеслись потоки отборной брани. Это ругали нас, наш конгресс. Не все делегаты достаточно хорошо понимали по-испански, чтобы оценить красочность этого выступления. Но главное поняли все: микрофон, у которого изощрялся невидимый оратор, стоял в расположении фашистских войск. О нашем прибытии узнали немедленно, оратору даже сообщили имена отдельных делегатов. Это говорило о том, что разведка у неприятеля неплохая и что находится она где-то тут, совсем рядом с нами.

Но вскоре приехали товарищи из Интернациональных бригад – испанцы, немцы, французы. Они приехали прямо с фронта. Фронт находился в конце трамвайной линии.

Вместе с гостями мы спустились в ресторан. На середину зала выкатили рояль, за него сел один из гостей и стал играть «Мамиту». Ее тогда распевала вся республиканская Испания.

Держался стойко наш Мадрид!

Мамита мка!

Он был бомбами разбит,

Но под бомбами смеялся,

Да, смеялся наш Мадрид!

Мамита миа!

Организовался импровизированный хор, все пели «Мамиту», всех охватило счастливое и чистое веселье, и история с бранью по радио была забыта.

Внезапно раздался оглушительный свист, вой, рев и грохот – где-то поблизости упал снаряд.

Официанты испугались за посуду и стали поспешно убирать со столов. Нам предложили спуститься вниз. Бомбоубежища гостиница не имела, дальше вестибюля •идти было некуда. Военные товарищи поспешили к себе на позиции, осталась публика штатская, старики и женщины.

После минутной паузы стало очевидно, что оратора, недавно выступавшего у микрофона, сменили артиллеристы, и они намерены разбомбить нашу гостиницу. Снаряды проносились, свистя и воя, и разрывались где-то недалеко, в нашем квартале.

К ужасу окружающих, Толстой открыл дверь и, выглянув на улицу, заметил, что в соседнем доме, на чердаке, мигает свет. Весь город был затемнен, только рядом с нами мигал свет. Администрация гостиницы приняла меры, свет погасили. Однако нельзя было не связать появление этой мигающей лампочки с обстрелом квартала. Неприятель не только знал, когда мы приехали, но и где мы остановились.

В вестибюле начали нервничать.

Один иностранец, делегат, человек лет тридцати пяти, перебегал от одной колонны к другой и все спрашивал, где он будет в большей безопасности. Потом он стал говорить, что его «затащили» в Испанию русские в расчете на то, что он будет убит и что тогда его отечество пошлет войска против Франко. Он был отвратителен и жалок.

Однако уже многим становилось трудно сдерживать нервы: страх заразителен. Успокоительные слова не действовали. Надо было что-то сделать. Но что?

Вдруг раздался голос Толстого.

– Чего мы здесь не видали? Пойдем, что ли, на чистый воздух! – шутливо сказал Алексей Николаевич.

Чистого воздуха не было. Во всем Мадриде воздух был тогда отравлен запахом гари. Но мы прекрасно поняли! мысль Толстого. Неприятельская разведка, которая следила за каждым нашим шагом, дорого заплатила бы, чтобы увидеть среди нас растерянность, малодушие. Конгресс рисковал утратить свой престиж, еще не начавшись. Нельзя было этого допустить. И мы почувствовали, что должны подать пример. Это было опасно, но необходимо. Не сговариваясь, не рассуждая, не обсуждая и не колеблясь, мы все почувствовали, что нас обязывает к этому наше положение советских граждан. Вся наша делегация, в том числе две женщины, которые были с нами, – детская писательница Агния Львовна Барто и жена Толстого Людмила Ильинична, – вышли на улицу и вернулись лишь тогда, когда прекратилась бомбардировка.

Иностранные делегаты смотрели на нас, выпучив глаза.

з

Такова была увертюра к нашему конгрессу.

Он оказался немноголюден.

Его украшением были такие писатели-антифашисты, как Людвиг Ренн, Эрих Вайнерт, Вилли Бредель. Они, правда, участвовали в заседаниях лишь урывками, но на то была уважительная причина: они служили в армии Республики, в Интернациональных бригадах, и приходили на конгресс лишь в минуты затишья на фронте.

Один пришел на заседание только однажды, но на костылях – из госпиталя.

Венгерский писатель, наш добрый и дорогой Мате Залка, не дожил до конгресса: он погиб незадолго до нашего приезда.

Погибли на знойной испанской земле английский писатель и историк Ральф Фокс, кубинский литератор Пабло де ла Торренце Броу, еврейский поэт из Хайфы Исаак Иоффе, немецкий поэт Ульрих Фукс.

Да будет им вечная память.

Конгресс был немноголюден.

Из писателей с мировыми именами на него приехали Алексей Толстой и Мартин Андерсен-Нексе. Из больших писателей Англии и Франции не было никого.

О причинах этого абсентеизма приходилось только догадываться. Но кое-какие соображения напрашивались сами собой.

Мадрид был избран местом Второго конгресса весной 1935 года, на Первом Парижском конгрессе.

Но в 1935 году Испания была страной увлекательного туризма; в Испании тогда трещали кастаньеты. А в 1937 году там уже трещали пулеметы, те самые пулеметы германского фашизма, против которых восставал Первый конгресс, хотя тогда они казались еще чем-то абстрактным и далеким.

В 1937 году фашистские пулеметы стали реальностью.

Очень трудно было отделаться от мысли, что заботы о своей безопасности удержали дома многих писателей, которые два года назад, в Париже, казались исполненными боевого пыла.

Кое-кто из делегатов полагал, что у воздержавшихся имелись и другие, впрочем, тоже не слишком героические мотивы: во Франции, например, сильно переменилась конъюнктура. В 1937 году буржуазия была до смерти напугана Народным фронтом. Она боялась, как бы к власти не пришли коммунисты, и сама мечтала о военном мятеже вроде испанского. Она стонала: «Лучше Гитлер, чем коммунисты».

Поехать в такое время в Испанию, на антифашистский конгресс, выступать там рядом с коммунистами против Гитлера – означало для многих писателей подвергнуть слишком рискованному испытанию версию о независимости литературы.

, Постараюсь показать, что это значит на практике.

Во Франции, как, впрочем, и в других буржуазных странах, литература слишком часто является лишь второй профессией писателя, даже если он талантлив и известен. Чтобы жить на литературный гонорар, надо быть не только талантливым, но и очень плодовитым. Это не всякому дано. t

В ту пору у меня было много знакомых в парижском литературном мире. Я видел, как люди живут.

Романист В. служил чиновником в министерстве. В другом министерстве служил библиотекарем драматург Д. Еще один романист служил хранителем музея. Третий – в фирме, выделывавшей курительные трубки.

В Брюсселе я встречался с искусствоведом X. Его труды о театре' создали ему европейское имя. Чтобы прокормить себя и семью, X. служил в управлении городского трамвая.

* Этот список можно бы продолжить, но, по-моему, не* зачем. И так все ясно.

Не будем слишком строги к тем, кто не смог приехать на конгресс из-за своей прямой, непосредственной и слишком грубой зависимости от хозяев, на которых они работали. Быть может, некоторым из них самим было тяжело и противно видеть, что дорогие им свобода и независимость находятся под большим вопросом, и вопрос сей разрешается не только не в эмпиреях, но даже не за письменным столом, а за обеденным.

Не будем к ним слишком строги.

Но были и другие. Были писатели, материально вполне независимые. Почему же и они не приехали?

Об одном из них, знаменитом романисте Д., я вспомнил в Валенсии в результате случайной ошибки.

Этот Д. вышел из первой мировой войны и написал о ней немало волнующих страниц.

В двадцатых годах он приезжал в Ленинград, где мы и познакомились. По тем временам поездка в СССР была демонстрацией политической симпатии и считалась к тому же чем-то вроде путешествия на Северный полюс на собаках.

Д. еще не достиг т.огда большой славы, но все же был известен и считался писателем передовым.

Потом он выдвинулся. Потом его провели в Академию, он стал так называемым «бессмертным».

После Ленинграда я его не видел. Но в Париже, незадолго до отъезда в Испанию, мне попала в руки его фотография. Человек стал неузнаваем. Он был далеко еще не стар, но что-то появилось в нем ужасно стариковское. Быть может, наглухо застегнутое черное платье старило его,, а может быть, елейность? У него в лице появилась какая-то счастливая елейность, только взглянете—и сразу воскресают перед вами великие старые ханжи, имена которых обессмертила литература.

И вот в Валенсии я захожу в магазин граммофонных пластинок и сразу наталкиваюсь на господина в черном с удивительно елейной физиономией. Она показалась мне знакомой. Присматриваюсь – да ведь это он, это Д., «бессмертный»! Приехал-таки! Чудесно!

Я уже думал подойти, напомнить ему о нашем знакомстве в Ленинграде, но в ту же минуту сообразил, что если бы Д. действительно находился в Валенсии, да еще с намерением участвовать в работах конгресса, я бы узнал об этом не в магазине пластинок.

Едва эта здравая мысль мелькнула у меня в голове, как я убедился в своей ошибке: незнакомец заговорил с продавцом по-испански, но с отчаянным английским акцентом. Продавец ничего не мог понять и попытался заговорить по-французски. Но незнакомец не знал этого языка.

Значит, я ошибся.

Через несколько дней, купив на улице парижскую газету, я нашел в ней статью Д. с нападками на Народный фронт. Мне стало очень тошно. Однако эта статейка, сам не понимаю почему, толкнула мою фантазию в неожиданную сторону.

Я внезапно представил себе – и весьма отчетливо – удивительную, прямо-таки невообразимую картину: будто мы встретились с Д. с глазу на глаз и я читаю ему мораль.

«Конечно, – говорю я, – буржуазия вас облагодетельствовала, она дала вам материальное благополучие, почести, даже звание «бессмертного». Однако это не обязывает вас к столь унизительным формам угодничества и пресмыкательства, как писание статеек против Народного фронта. Этого вы могли и не делать. Но, по-видимому, вам трудно совладать с вашим проданным сердцем. Оно хочет служить, оно хочет ходить на задних лапках. Это оно, только оно, вынудило вас, талантливого, некогда передового писателя, выступить в газете против передовых идей, которым вы сами служили совсем еще не так давно».

Я даже прибавил, что так бывает всегда: раб несчастный целует хозяину руку и делает это по принуждению; раб счастливый – другую часть тела, и притом добровольно.

Конечно, он взъелся:

«Как вы смеете так разговаривать со мной?! Я член Французской Академии. Я бессмертный!»

Я тоже не стал молчать. Я сказал ему, что, вероятно, он сам больше себя уважал, когда не мечтал о «бессмертии» и служил идеям прогресса. Я напомнил ему, что в Академии больше колониальных генералов, чем писателей.

«Вы думаете?» – огрызнулся Д.

«А вы не думаете? Вы станете отрицать, что в великосветских гостиных, где обычно происходит выдвижение кандидатов, писатель, хотя бы талантливый, подобно вам, может получить голоса, только если понравится колониальным генералам, вдовствующим герцогиням и реакционным политикам? Академия всегда была цитаделью мировой реакции. Сначала прусский генеральный штаб, а потом Французская Академия с ее «бессмертными»...»

Я так увлекся этой немыслимой беседой, что в конце концов ударил его в самое чувствительное место.

«Вы были молоды, и вы прошли войну! – крикнул я. – Вы хорошо знаете, что это за кушанье. Вы хорошо его описали. Неужели же у вас нет потребности протестовать против новой угрозы войны? Неужели у вас не болит душа, если не за Испанию, то хотя бы зл вашу Францию, за ее судьбу, за ее молодое поколение?»

И тут, представьте себе, я вижу, мой Д. крайне смутился. Прошла минута, другая, и вот он заверяет меня в своем сочувствии испанскому народу, восторгается подвигом Интернациональных бригад, высоко чтит тех, кто собрался на конгресс. Мысленно он с нами.

«Почему же только мысленно? – восклицаю я.– Почему не на деле? Неужели вы боитесь? Неужели вы не знаете, что во Франции писатель свободен в своих взглядах и в своем творчестве? Уверяю вас! Вот попробуйте, и вы убедитесь в этом...»

И тут я рассказал ему историю одного советского доктора, который привил себе чуму, чтобы на самом себе доказать эффективность открытой им противочумной сыворотки.

«Вот как поступают люди уверенньПП – сказал я. – А вы боитесь! Чего же вы боитесь? Ведь вы бессмертны!»

, А тот пробормотал: «На бессмертных никакая сыворотка не действует».

И в эту минуту образ его растаял.

Но надо сказать несколько слов и о тех писателях, которые приехали.

Некоторые из них все время пытались убедить нас, что конгресс обречен на провал, что нашего голоса

никто не услышит и уж конечно никто с ним не посчитается, что испанский народ ведет слишком неравную борьбу, что это, по французской поговорке, борьба глиняного горшка с чугунным, результат нетрудно предвидеть и т. д. и т. д.

Они каркали.

На некоторых советских делегатов эти коллеги производили впечатление агентов, подосланных со специальной целью – сорвать конгресс.

Думаю, что это не так. Думаю, что это были честные интеллигенты.

Почему же они каркали? Да потому, что были изъедены скептицизмом, потому что ни во что доброе не верили, потому что не знали, как бороться, и стоит ли бороться, и чего надо держаться в борьбе, и чем можно жертвовать. Они не были борцами.

Почёму же они приехали?

Потому, что они интеллигенты, и не хотели фашизма, и тревожились за судьбу Европы, у них душа была не на месте.

Незадолго до выезда в Испанию я встретил в Париже одного довольно видного французского писателя. Подчеркну: он считался передовым. Мы разговорились о Всемирной выставке, которая тогда происходила в Париже. Мой собеседник восторженно отозвался о Советском павильоне. Тогда я предложил этому писателю высказаться на страницах печати. Он согласился, однако сделал оговорку: «Вот я еще только пойду . посмотрю Германский павильон и напишу об обоих сразу. Я хочу сравнить...»

Видимо прочитав у меня на лице некоторое недоумение, он пояснил: «Надо быть объективным и беспристрастным».

Я быстро попрощался и ушел: мне не о чем было с ним говорить.

Советский и Германский павильоны стояли как раз друг против друга. Один венчала известная скульптурная группа, изображающая рабочего и колхозницу,– символ молодого государства, стремящегося вперед и выше. На другом торчал огромный горбоносый орел со свастикой в хищном клюве.

Две силы, боровшиеся за завтрашний день .мира, Европы, Франции, сошлись на этой площади лицом к

лицу. Казалось бы, все так ясно! Казалось бы, французскому писателю все должно было быть особенно ясно: для германских фашистов французы были «низшей расой». Народ, который дал энциклопедистов, который совершил Великую революцию, который обогатил человечество гением Лавуазье, Бальзака, Пастера, Блерио и многих других, народ, который своими руками создал такую чудесную страну, как Франция, – этот народ германские фашисты объявили народом «негроидов», «чумой белой расы» и отрицали за ним право на существование.

А французский писатель считал, что не может выразить своего мнения о Советском павильоне, пока не увидит, что делается в павильоне германского фашизма. Если окажется, что бумага, на которой напечатана «Моя борьба» Гитлера, лучше той, на которой изданы учебники для советских народов, впервые получивших доступ к культуре, то он засчитает одно очко в пользу германского фашизма: «Надо быть объективным и беспристрастным».

Человек жил в мире отвлеченных и путаных представлений, и они не давали ему видеть жизнь собственного народа, тревоги этой жизни, ее муки, радости, страхи и надежды.

Первый наш конгресс, как уже сказано, собрался в 1935 году в Париже. Барбюс был одним из его организаторов. И что же, не нашлись разве писатели, которые говорили, что придут на конгресс, но лишь при том непременном условии, что Барбюс выступать не будет? Они говорили, что вот, мол, уже несколько лет, как Барбюс занимается другой деятельностью и не пишет. Стало быть, он утратил право выступать на съезде писателей.

Но какой же это «другой деятельностью» занимался Барбюс? И была ли она действительно несовместима с выступлением на писательском антифашистском конгрессе?

Известно, что Барбюс сделал делом своей жизни защиту мира. Он был председателем Всемирного комитета борьбы против войны и фашизма. Автор самой потрясающей книги о войне разъезжал по всему свету, из конца в конец, и звал людей к борьбе за мир. Больной, немощный, с легкими, изъеденными туберкулезом, он потрясал массы, когда всходил на трибуну.

Вайян-Кутюрье сказал мне однажды:

– Анри был удивительный человек. Он умирал за минуту до того, как подымался на трибуну, и через минуту после того, как оставлял ее. Но на трибуне он жил полной и счастливой жизнью. Он боролся и был счастлив.

И вот некоторые писатели считали невозможным именно его допустить к участию в писательском конгрессе в защиту мира. Правда, это им не удалось. Но не достаточно ли уже одного того, что такой вопрос был поставлен и вокруг него велась борьба, голоса разделились, были за и были против?

4

По-моему, все это, в конце концов, лишь результат того чрезвычайно сложного положения, в которое западноевропейскую литературу поставила Октябрьская революция.

Корифеями были тогда писатели, вышедшие из войны четырнадцатого года. Ужасы этой войны, потрясения, которые она вызвала, были их основной темой. Их произведения волновали сердца.

Но мало-помалу становилась очевидной и какая-то порочность этих произведений. Чего-то им не хватало. У читателя появилось смутное, но непреодолимое ощущение того, что эта литература чего-то не досказывает, и чего-то весьма важного.

Ощущение не обманывало.

Когда Мопассан и Золя описывали войну 1871 года, они говорили все, что по тому времени могли сказать честные писатели.

Но после того, как в России война завершилась социальной революцией, уже нельзя было считать правдивой такую литературу о войне, которая не раскрывала бы самого главного: причины возникновения войн.

Сама жизнь требовала от литературы чего-то другого. Описывать горе потерь после того, как война уже отгремела, – этого теперь было недостаточно. Надо было разъяснять и доказывать народам, что если только они не хотят, чтобы их и впредь обманом загоняли на фронты и там истребляли, то им надо что-то делать с общественным устройством, надо отнять у буржуазии право и возможность затевать войны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю