Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"
Автор книги: Виктор Финк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)
Взять хотя бы тот случай, когда отец посылал его на разведку к Марий Сурду и наказывал не входить в дом, если он увидит дядьку Георгия. Мальчик тогда ответил, что знает это, и ответил тоном, каким обычно отмахиваются от того, что само собой разумеется. А ведь Мише тогда было лет десять, не больше. Однако он уже знал, что поручения отца нередко бывают связаны с каким-то тайным делом, о котором не надо болтать. Он знал, что в одном доме надо остерегаться дядьки, а в другом главную опасность представляет тетка.
Мальчик прислушивался ко всем разговорам отца, особенно к его спорам с матерью о том, есть ли бог; он присматривался к людям, которые иногда по ночам появлялись в доме неизвестно откуда и исчезали также внезапно, как появлялись. Чистым своим детским сердцем он чувствовал, что тайна, связывающая отца с ночными гостями, – добрая тайна. Для мальчика не было и не могло быть во всем свете лучших людей, более умных, справедливых и смелых, чем отец, его таинственные гости и его тайные друзья на селе.
Долго не знал он, чего эта тайна касается. Постепенно она стала раскрываться.
Однажды весной на бессарабский берег долетел с советского берега какой-то'странный и тревожный грохот, похожий на пулеметную очередь. В селе поднялся переполох, все бросились к реке. Но тут люди увидели, что никто ни в кого не стреляет, – просто на советском берегу идет самая мирная пахота, но плуг тащат не лошади и не волы, а могучие, громыхающие машины.
Потом на левом берегу началось какое-то строительство. Сотни людей, вооруженных механизмами, грузовиками, тракторами, экскаваторами, работали днем и даже ночью, при свете ослепительных прожекторов. Жители правого берега думали: что это там строят большевики?
Большевики строили ирригационную систему. Когда она была закончена, машины стали перекачивать воду из реки, и она потекла по сети крупных и мелких каналов в сады и виноградники, на огороды и поля. В знойные летние месяцы земля утоляла свою мучительную жажду, осенью она отливала всеми красками спелых фруктов, винограда, овощей и хлебов.
Чуть ниже по реке встала электростанция. Свет зажегся в крестьянских домах. Теперь это уже были добротные дома под черепичной крышей. Они заменили убогие хатенки, крытые перепревшей соломой. По вечерам деревня сверкала огнями. Будни стали казаться праздником.
Прошла еще немного времени, и чуть выше по течению, но тоже на виду у нашего села, большевики построили огромный консервный завод. Труба, похожая на жерло исполинской пушки, нацелилась прямо в небо и во все, что там живет.
Каким-то образом на бессарабском берегу узнали, что на левом, советском, все учатся, крестьянские парни и девчата делаются учителями, докторами, судьями. Эти чудесные судьбы волновали больше всего.
В усадьбе, некогда принадлежавшей Герману Дид-рихсу, открылся колхозный клуб. По безмолвной тишине реки приплывала оттуда музыка, пение и веселый смех.
Соседство двух усадеб, из коих в одной царствовала «конная холера», а из другой долетали эти звуки новой жизни, стало как бы символом всего, что происходило на Днестре.
Поэтому пребывание на берегу, под оградой парка Дидрихса, уже приобрело для многих мальчиков Мишиного возраста – и для него самого в том числе – некий новый смысл. Рыбная ловля и купание теперь маскировали другие цели: хотелось поближе видеть своими глазами тот, другой мир, хотелось думать о нем, говорить о нем.
Кто-то из мальчиков-молдаван сказал:
– Вот что большевики делают! А у нас начальники зпйют только одно: «Ух ты большевик! Сейчас я тебя в тюрьму отправлю!»
– Бить их надо! Вот, например, так! – заметил Миша и дал старт своей щуке, звонко шлепнувшейся там, где не полагалось.
Дома отец держался за бока, выслушав всю историю.
– Ой, сынку, не можу! – хохотал Иван Тихонович.– Ой, и добрый же ты козак, сынку! Сказано – гайдук!
Что рассказать о детстве Мити Сурду? Почти и рассказывать нечего. Жил в селе маленький оборвыш, незаметный среди многих ему подобных, – и все! Вращался он в кругу друзей Миши Гудзенко, но на скромных правах самого младшего, и Миша был его недосягаемым идеалом. И это именно Митя был тем маленьким мальчиком, которому Шлих попал камнем в живот. На Митю произвело сильное впечатление то, как Миша Гудзенко заступился за него. А больше всего потрясла не столько смелость, сколько изумительная удача: по-пал-таки фрау Шлих живой щукой прямо в хайло!
Митя рассказал об этом происшествии дома и уди-зился, что отец нахмурился. Зато мать заметила:
– И ты таким будь, сынок: за слабого заступайся, а сильного не бойся. Бей его, когда надо!
Но, признаться, Митя не был наделен боевым темпераментом «гайдука». Тихий, замкнутый, погруженный в самого себя, он, конечно, участвовал в детских забавах и, как мы уже сказали, состоял в ватаге Мишки – он ведь все-таки был мальчик.
Но по-настоящему Митя нашел свой мир, когда стал ходить в школу. Тут он забросил игры, покинул товарищей и друзей и целиком ушел в свои книжки. Скромные учебники начальной школы были полны замечательных тайн. Подумать только, что из'отдельных букв, не похожих одна за другую, складываются слова! Удивительна была и игра в быстрый счет, называемая таблицей умножения. Но с особенным интересом узнавал Митя о том, что происходит на земле с посеянным зерном, как влияют на пего солнце и вода, как растут растения. По ночам, когда все бывало погружено в сои и тишина наполняла весь дом и все село, Митя вслушивался в темноту, пытаясь уловить звуки, отмечающие движение жизни: шорох ростков, выползающих из земли, треск почек, когда из них вылупляются листья, медленный рост деревьев.
Когда Мите исполнилось четырнадцать лет и он кончал сельскую школу, мальчик ходил грустный: приближался день разлуки с книжками, разлуки навсегда.
Мать была удручена не меньше его. Она все твердила, что раньше или позже, но безусловно жизнь будет другая, лучшая, и она не хочет, чтобы ее мальчик вошел в эту новую жизнь неучем.
На это муж возражал ей, безнадежно махая рукой:
– Ты говорила то же самое, когда отдавала его в школу. А вот прошло четыре года – где она, твоя другая жизнь? Откуда она возьмется? Пора перестать и думать!..
Впрочем, разговоры эти были бесплодны, они не имели ни малейшего смысла: денег не было, учиться все равно было невозможно.
Однако судьба улыбнулась Мите: его дядя, Трофим Рейлян, человек бездетный, вызвался помочь сестре. Он берет расходы на себя. Пусть Митя едет в Кишинев, в индустриальный техникум. Пусть учится!
В жизнь семьи ворвалось солнце. Но оно светило недолго.
Глава пятая
В сельском трактире встретились за кружкой вина несколько местных крестьян, старых друзей. Это были Трофим Рейлян и двое его товарищей детства – Павел Чеботарь и Трифон Чабан.
Беседуя о разных незначительных вещах, Трофим сказал, что скоро пасха и пора об этом подумать. На что Павел Чеботарь заметил, что Иисуса Христа распяли и держали трое суток на кресте и вот уже скоро две тысячи лет, как люди этого забыть не могут.
– А нас, – прибавил он, – каждый день распинают и мучают, и мы каждый день погибаем, а это никого не трогает, и все молчат.
Это замечание, не лишенное едкого и грустного остроумия, заставило товарищей посмеяться, и Чеботарь сказал, озираясь по сторонам, не слышит ли кто:
– А я просто думаю так: создал бог небо, и землю, и всю тварь земную, и человека, а порядка создать не сумел. Порядок пускай люди сами наводят. Нас прибили гвоздями к нужде и к горю, и мы со своего креста слезть не можем, и никто нас не снимет.
– Ничего, снимут! – сказал Чабан. – Обязательно снимут!
– Правильно! – подтвердил Рейлян. – Снимут! И еще как мы хорошо жить будем!
– Кто снимет? – недоверчиво спросил Чеботарь.
– Тот берег! – в один голос сказали Рейлян и Чабан и чуть приподняли свои кружки с вином. – За тот берег!
На другой день все трое были арестованы.
Кто донес на них?
По общему мнению, сделать это мог только некий Арсений Ташлык, житель того же села: в трактире он сидел за соседним столиком.
Однако, з..ая его как человека беззлобного, решили, что сам-то он к жандарму не ходил, а только рассказал Фоке Мазуре, и сделал это по подхалимской своей натуре, желая как-нибудь угодить, расположить к себе Фоку, у которого был в долгах по самые уши. А уж Мазура пошел к шефу.
Считали, что у Мазуры были еще и такие соображения: Чабан и Чеботарь были по уши в долгах у примаря Софрона Бастаники, с которым Мазура был в смертельной вражде. Посадить Чабана и Чеботаря значило насолить Бастанике: теперь Чабан и Чеботарь долгов не заплатят, плакали денежки. Да и двух таких исправных работников тоже поищи...
Погасло солнце в доме Сурду, рухнуло счастье. Старого человека замучают в сигуранце, а мальчику одна дорога – к Фоке Мазуре в свинопасы.
Вскоре после этой истории Мария, придя откуда-то домой, не застала дочери. Катя явилась несколько позже. Взволнованная, красная, она разрыдалась, едва переступив порог. Сквозь слезы она сказала матери;
– Нате, мама, возьмите деньги. Пусть мальчик поедет учиться!
– Где ты взяла? – в испуге спросила мать.
– Ковер Мазуре продала.
В то утро Катя действительно пришла к Мазуре, неся за плечами большой, туго набитый мешок. Катю встретила хозяйская дочь Софья.
– Что надо?
– Ковер хочу продать.
– Какой ковер? Тот?
– Да!
– Подожди, я позову папашу, – сказала Софья, покраснев от волнения, и побежала в дом.
Явился Мазура. Ковер был разостлан на траве. Искры изумления вспыхнули в глазах Фоки. Однако он быстро повернулся к ковру спиной и, приняв скучающее и недовольное выражение, стал допрашивать Катю:
– А зачем продаешь? Раньше не хотела продать, а теперь продаешь?! Брата послать учиться? А зачем брату учиться?
У Мазуры был нудный, скрипучий голос и противная манера разговаривать точно сквозь сон, точно превозмогая себя.
– Зачем ему учиться? – зудил Фока. – Все равно он ко мне наниматься придет. А мне грамотных не надо. Я грамотного и держать не стану. Это кому господь помог землю нажить или торговлю или кому господь какое-нибудь другое чистое занятие послал, тому и грамота нужна. А вам она зачем?
Катя молчала. Она только подумала: как хорошо, что здесь нет матери: та, наверное, наговорила бы Мазуре резкостей и только испортила бы все дело. А сейчас самое главное – выручить деньги.
– Ну, и сколько ты за него хочешь, за свой ковер?– спросил Мазура после томительной паузы.
Катя уже была обескуражена равнодушием покупателя. Она несмело назвала сумму, которую ей в свое время предлагала Софья.
Мазура равнодушно посмотрел на девушку, пробормотал что-то невнятное себе под нос и повернулся к дверям.
– А вы сколько же даете? – с трудом сдерживая сл-езы, почти умоляющим голосом крикнула Катенька.
Но Мазура не ответил. Он исчез за дверью. Катя ждала-ждала, но Мазура не возвращался. Девушка сложила свой ковер со сказочными птицами и волшебными цветами, впихнула его в мешок и, взвалив на плечи, направилась со двора. У ворот ее догнал голос Мазуры.
– Постой! – сказал Фока, снова показавшись на пороге.– Быть может, я куплю твой ковер. Не ради братишки твоего, а ради тебя. Я тебя пожалею.
Девушка вернулась. Она стояла перед Мазурой, вновь охваченная надеждой.
– Купите, купите! – говорила она. – Смотрите, какой ковер!
Но Мазура смотрел не на ковер. Катя чувствовала его взгляд на себе. Это был какой-то противный, липкий взгляд. И глаза Мазуры были так противны, что Катя отвернулась. Однако Мазура продолжал рассматривать ее.
– Я тебя пожалею! – повторил он. – Вот ходишь ты босая, оборванная. Тебе одеться надо, обуться. Ведь ты молодая... Тебе сколько лет?
– Шестнадцать.
– Мда! – буркнул Мазура и как-то несмело прибавил:– Ты красивая!
Катенька действительно была хороша, несмотря на убожество своего наряда.
– Да! – продолжал Мазура, обшаривая ее взглядом. – Платьице себе какое-нибудь пошей. А ковер тебе зачем? Чтобы за хорошего человека замуж пойти, не ковер надо иметь, а земли хороший кусок, да хату хорошую, да пару волов, да пару коней, да еще всякого другого добра надо иметь немало. А тебе что отец поднесет на свадьбу? Палку свою? Ха-ха-ха! Значит, кто тебя замуж возьмет? Разве нищий какой-нибудь? А ему ковер зачем? Пропить?
Мазура говорил все– так же медленно, нудно, тянущим за душу голосом.
– Оставь ковер! – сказал он наконец. – Цену я тебе дам хоть и не такую дурацкую, как ты просишь, но справедливую. Половину я тебе дам.
Kaffl схватила деньги и, не помня себя, побежала домой. Она не торговалась: она больше не могла слышать голоса Мазуры, ей были противны его глаза.
За воротами ее ждал Миша. Он все слышал. Как хотелось ему ворваться во двор и смазать старого мерзавца по роже! Пожалуй, он так бы и поступил, если бы не боялся испортить дело. А еще сильней хотелось ему крикнуть Катеньке, чтобы она не верила брехне Мазуры о будущем Она самая красивая, самая умная, самая хорошая девушка на свете! Она должна быть счастлива! Она будет счастлива!
Но Миша не только не крикнул этого Катеньке через забор, – даже когда она вышла, он и то не сумел ничего сказать ей. Все нужные слова лежали во рту, на кончике языка. Но язык как-то странно отяжелел, отяжелели даже руки и ноги и опустела голова. Миша не мог говорить. Он только взял Катину руку и так, не выпуская ее, молча проводил девушку до самого дома.
Мария пыталась успокоить свою дочь, но в конце концов разрыдалась сама. Она опустилась на скамью рядом с Катей и, обняв ее, плакала так горько, как, быть может, еще не плакала никогда. Вся ее жизнь пронес-
337
12 В. Финк
лась перед ней. Она увидела себя молодой девушкой, красивой, полной сил, чувств, мечтаний, – такой, как ее Катенька. Она тоже сидела тогда за станком и ткала свой ковер. Глухо стучал станок, неумолчно шуршали нити, и возникали цветы, исполинские розы. Сколько тревог вложила Мария в работу, сколько предчувствий любви, сколько девичьих грез! Ей казалось тогда, что всю свою жизнь сделает она такой же красивой, как этот ковер, что в ее жизни тоже будут яркие цветы. А жизнь сложилась из нужды, голода, горя и обид.
Мария глухо рыдала, обняв свою дочь. Наплакавшись, она все же сказала:
– Другая будет жизнь, Катенька. Будет тебе другое счастье, чем мое... Хоть и был у меня красивый ковер!
Описанное произошло в вербное воскресенье. Всю последнюю неделю поста Катя была как убитая, а мать находилась в каком-то исступлении.
В этом состоянии обе они появились в субботу вечером в церкви, когда народ пришел святить куличи и пасхи.
Поп сказал дьякону:
– Говорили, Мария Сурду в бога не верит. И неправда! Она только из секты своей богопротивной ушла, а православной нашей вере она послушная дочь. Вот она с Катериной.
Дьякон удивился:
– Образумилась, значит! Никогда не ходила, а вот пришла!
Однако среди молящихся, которые считали долгом приличия изображать в этот день на лицах радость, умиротворение и любовь, Мария стояла сумрачная и строгая, точно не тихий ангел всепрощения снизошел на нее, а яростный и мятежный демон.
Вернувшись домой, многие молящиеся были изумлены, обнаружив в своих платочках и корзинках, рядом с куличами и крашенками, революционные листовки.
Село только и говорило, что об этом. Люди не переставали ломать себе головы над вопросом, кто бы это мог подбросить листовки. Жандарм тщательно выспрашивал, не было ли в церкви каких-нибудь посторонних, приезжих, чужих, незнакомых людей. Не было. Никто не мог вспомнить ни одного чужого лица. Все были свои. Жандарма это приводило в ярость. Он провел
праздник в совершенно не христианской злобе. И когда поп сказал ему: «Христос воскресе» и полез целоваться, жандарм, вращая белками, ответил:
– Воистину воскресе! Спалю всю деревню!
Розыски виновных продолжались трое суток и были безрезультатны. На четвертый день, в среду на пасхальной неделе, они были оставлены: интерес к ним отшибло другое и гораздо более серьезное происшествие.
День начался с безмятежного покоя природы.
Везде, во всех уголках земли, прекрасна весна. Но – пусть не упрекают автора в излишнем пристрастии – в Бессарабии она особенно прекрасна.
Везде весной цветут яблони. Но в Бессарабии яблони настолько хороши, что весной даже ветер не хочет колыхать деревья, опасаясь растрепать ароматные лепестки, из которых должно выйти яблоко.
Бессарабское яблоко! Вы только разок попробуйте его, только надкусите, и вам сразу станет ясно, почему среди всего разнообразия растительного мира садов эдемских наша прабабушка Ева выбрала именно яблоко, когда ей вздумалось вскружить голову своему соседу Адаму. Могла же она подсунуть ему, к примеру, тарелку белоснежной кислой капусты с луком и постным маслом, или печенной в золе картошки, или миску доброго украинского борща со сметаной и чесноком? Однако нет! Женским своим чутьем она угадала слабость этого Адама. Она показала ему яблоко, и тот сразу пошел на все. Несомненно, это был бессарабский «белый налив».
А осенью? Отправляйтесь в Бессарабию осенью! Вообразите себе, что ночью вы заблудились, дороги не видно, неизвестно, где ближайшее жилье. Ничего! Осенью ветер уже не так осторожен. Напротив, он деловито и быстро летает по просторам республики, разнося аромат спелых яблок, которые холмами лежат в колхозных садах и амбарах. Доверься ветру, путник! Доверься ветру и обонянию: аромат яблок приведет тебя
к жилью.
Но в описываемый нами весенний день яблони еще только цвели.
Легонькие облака невинно резвились в небесной голубизне.
Катенька, которая, как мы уже говорили, все эти дни ходила хмурая, проснулась в отличном настроении и даже пела, чем немало удивила и обрадовала своих родителей.
Странно, но и Миша Гудзенко проснулся в то утро в непонятном и, казалось, ничем не оправданном веселом настроении.
Мише уже было лет девятнадцать. Он сложился в крепкого, широкоплечего и красивого юношу. Теперь он
Работал на мельнице Мазуры в качестве подручного при еоргии Сурду. Правда, черти все еще жили у него в глазах, как в омуте, напоминая, что парень – все тот же «гайдук». Однако родители считали Мишу несомненно серьезным малым. Поэтому мать чрезвычайно удивилась, увидев, в каком игривом настроении он находится. Миша так громко пел, так весело баловался с шестилетним соседским мальчуганом, так терпеливо учил малыша стоять на голове и ходить на руках, что Акулина Гудзенко даже встревожилась.
. – Подывысь на его, Иванэ! – сказала она мужу. – Не иначе, Мишка одурел!
Но был на селе человек, который хотя и проснулся в обычном, ровном и даже праздничном настроении, но прожил этот день и много последующих отвратительно...
Это был Мазура. Такой плохой выдался для него денек, что Фоку пришлось уложить в постель, а фельдшер, приехавший к вечеру, наговорил столько латинских слов, что больной едва не преставился от одного только страха.
Вот что произошло.
Рано утром Мазура, позавтракав, отправился в село. Выйдя со двора, он увидел у себя на воротах какую-то наклейку.
«Что бы это еще такое? – подумал Мазура. – Может, где-нибудь имущество продается за долги? Надо сходить посмотреть».
Он достал из кармана футляр, вынул очки, надел их и, приблизив глаза к наклейке, увидел на ней штамп и, печать шефа жандармского поста и его подпись.
«От шефа? Что такое?» – подумал Мазура. Ему стало досадно при мысли, что на жителей наложена какая-
нибудь новая повинность и, стало быть, придется опять пихать взятку этому ворюге шефу, чтобы откупиться.
Но то, что Мазура прочитал, было гораздо серьезнее:
«Ко мне часто поступают устные и письменные доносы о том, будто некоторые жители ругают румынскую королевскую власть и надеются, что эта власть скоро свернет себе шею и придут большевики. Особенно отличается по части доносов Фока Мазура – такой святой человек, что того и гляди его возьмут на небо живым. Но большевики действительно придут. А потому я советую всем доносчикам, и в том числе Фоке Мазуре, заблаговременно составить духовные завещания. И пусть каждый напишет, что он предпочитает: если хочет, чтобы народ его повесил, – пусть сам выберет себе дерево; если хочет, чтобы его утопили, – пускай укажет место».
Бумажка была написана от руки, печатным шрифтом. Внизу стояла хорошо знакомая Мазуре подпись шефа поста Петру Ионеску, скрепленная казенной печатью.
Мазура испытал ощущение, знакомое всякому, кого хоть раз в жизни ночью душил кошмар. Где-то далеко; на самом донышке сознания, еще трепещет мысль о том, что нет, тебя не убивают, и тебя не засыпало под обвалом, и ты не задыхаешься, – надо только снять руки с груди и проснуться. Но вот проснуться-то невозможно. Человек мечется, стонет, кричит, и когда наконец открывает глаза, то не может сообразить, что же это с ним было и почему он весь покрыт испариной.
Именно так сейчас было с Мазурой. Где-то билась мысль, что все это – глупый сон, над которым он только будет смеяться, когда раскроет глаза. Разве мыслимо, чтобы шеф поста выпустил такое объявление?!
Конечно, сон! Но как проснуться? И, в конце концов, действительно ли это сон? Вот жарит солнце, поросенок вертит хвостом, похожим на толстого червя, потягивается собака, высунув длинный плоский язык, где-то тарахтит телега. Неужели все это сон, и надо только проснуться, чтобы не видеть страшного документа, в котором сам жандарм за своей подписью и печатью официально предупреждает, что большевики обязательно придут и тогда народ либо повесит его, Фоку Мазуру, либо утопит?!
Фока опустился на скамейку. Ему хотелось звать на помощь. Но кого? Кто может помочь? Жена? Дочь? Две
дуры, что в них толку? Работники? Только обрадуются: все враги.
Отдышавшись, Мазура сорвал бумажку, скомкал ее и бросил наземь. Впрочем, он тотчас же поднял ее, расправил, положил в карман и пошел к жандарму, требовать объяснений.
Всю дорогу ему казалось, что встречные смотрят на него какими-то странными глазами.
У дома жандарма толпился народ.
В самом доме было полно. Тут оказался и член при-марии Ионэл Троян, дородный дядя лет сорока пяти, круглолицый, белобрысый, с белобрысой щетинкой на розовом лице и с белобрысыми ресницами, – тот самый Ионэл Троян, который по причинам замечательного сходства с одним домашним животным получил в Петреш-тах прозвище Хряк. Был здесь даже сам герр Шлих,– и это казалось весьма знаменательным, ибо, ввиду несомненного превосходства своей расы, он никогда не удостаивал жандарма личным посещением.
В канцелярии было людно и шумно. Все пришли по одному и тому же делу. Все тыкали жандарму прямо в лицо бумажки за его подписью с вариациями уже известного текста и требовали объяснений.
Но больше всего был Мазура потрясен, напуган и в глубине души обрадован, когда среди взволнованных жалобщиков появился Софрон Бастаника, грозный при-марь Петрешт, сам Софрон Бастаника! Этого человека все боялись в Петрештах, не то что жена и дети – все население! Бастанику отличала какая-то наглая сила, которая заставляла съеживаться всякого, на кого он только посмотрит. Что уж тут, – даже сам Фока Мазура, который был не бедней, а может быть, и богаче Бастани-ки, – сам Мазура не любил с ним встречаться, потому что утрачивал в присутствии Софрона всякое сознание своей значительности и даже испытывал какую-то робость.
А теперь, выходит, и Софрон чего-то испугался?!
Мазура был чуть ли не благодарен тем неведомым, бесстрашным и потому страшным людям, которые, по-видимому, не боятся Софрона и делают ему неприятности. Ах, если бы только они миновали ворота Мазуры!..
Но как ни были возмущены и напуганы посетители, а больше всех был потрясен и напуган сам жандарм.
Его переживания выражались всего несколькими короткими, но решительными и беспрерывно повторяемыми фразами. Потрясая кулаками, Ионеску орал:
– Все село спалю! Все большевики! До одного! Всех на каторгу!
Жандарма убивало то, что так искусно подделана его подпись. Волосы вставали у него дыбом при мысли, какие еще бумажки могут быть написаны и разосланы якобы от его имени. Самое страшное – бланки и печать подлинные! Кто похитил их из канцелярии? Когда? Как?
Объяснение между жандармом и почтенными жалобщиками было бурным и продолжительным, но бесплодным. Поэтому мы его опускаем.
Мазура еле дошел до дому и слег. Жена и дочь пытались убедить его, что ничего, собственно, не произошло. Раз уж известно, что наклейка фальшивая, значит, все дело пустяк, выдумка, ложь, большевики не придут, кто их пустит?!
Но Мазура неподвижными глазами смотрел в потолок. Он не слушал. Он никогда в жизни не питал интереса к тому, что говорят дураки и дуры. А в жене й дочери он видел только двух дур: они не понимали самого главного. Они не понимали, что власть, над которой можно так насмехаться, – не власть.
– Кто же нас защитит, великий боже? – вздыхал больной. – Кто нас защитит, когда придется?
Теперь он верил в то, во что никогда не верил: большевики придут, непременно придут! Никто их не остановит – некому!
Он пожалел, что посадили Чабана, Чеботаря и Рей-ляна и что сам обжулил Катю Сурду. Он боялся.
Глава шестая
К началу учебного года Митя Сурду все-таки уехал учиться. Правда, не в Кишинев, не в индустриальный техникум. Мазура так обманул Катеньку, что денег за ковер еле хватило на то, чтобы определить мальчика в низшую сельскохозяйственную школу в Капустянах.
Что ж, пусть так! Лучше все-таки, чем наняться к Мазуре в свинопасы, хотя и о капустянской школе ничего особенно хорошего тоже сказать нельзя.
Директор был самый обыкновенный ворюга. Сто двадцать воспитанников платили за то, чтобы их учили и кормили. А директор обратил их в батраков. При школе было триста шестьдесят гектаров – часть под пахотой, часть под садом и виноградником. Все работы в этом большом и сложном хозяйстве, вплоть до вывоза нечистот, выполняли воспитанники, и кормил их директор впроголодь, как принято кормить батраков.
Не надо пояснять, куда шли доходы от хозяйства, кто прикарманивал заработную плату тех наемных рабочих, вместо которых работали ученики, и кто съедал питание учеников.
Наукам уделялось в школе самое ничтожное внимание: три-четыре часа в день в течение двух-трех зимних месяцев. Когда занятия велись в классе, учителя били воспитанников преимущественно линейкой, когда работали на воздухе, били руками.
У Мити Сурду был соученик по фамилии Маржиня, парнишка лет шестнадцати, сынок кулака, бежавшего из Советской Молдавии в годы коллективизации, член молодежной фашистской организации «Стрежер».
– Ну-ка расскажи, сынок, про адскую жизнь! – вызывал его законоучитель, парентул Пандурару, человек пожилой, обрюзгший, всегда полупьяный и сонный.
Тогда Маржиня доставал из кармана газету и предлагал посмотреть снимок. На снимке было изображено человек триста, если не больше, которые толпились вокруг котла. У людей был изможденный вид, и одеты они были в арестантские халаты.
Тыча ученикам в глаза этот подозрительный снимок, Маржиня утверждал, что на нем изображены советские колхозники, что в СССР в колхозах заставляют целую деревню хлебать борщ из одного котла, а во время сбора фруктов и винограда на колхозников надевают собачьи намордники, чтобы они не могли полакомиться яблоком или гроздью винограда.
В первый раз Маржиню выслушали даже с некоторым интересом. Во второй раз – несколько рассеянно. Но парентул имел неосторожность вызвать Маржиню в третий раз. И тут произошла неприятность.
Едва Маржиня приступил к исполнению своего номера, кто-то громко и отчетливо произнес украинское, но всем понятное слово:
– Брехня!
Сначала опешил Маржиня. Потом опешил парен-тул. А ученикам стало страшно интересно: что будет дальше?
– Кто сказал – брехня? – нетвердым гйлосом спросил парентул, наконец придя в себя. – Кто сказал – брехня?
Вместо ответа это слово стал повторять весь класс. Одни ученики произносили его высоким голосом, нараспев, другие – чуть гнусаво и торопливо, третьи – густым басом и мерно. Было ли это так задумано или вышло случайно, но получилось нечто весьма напоминавшее перезвон церковных колоколов.
Сообразив это, отец Пандурару стукнул кулаком по кафедре и завопил истошным голосом:
– Большевики-и-и-и!..
Он кричал так, точно звал на помощь.
Было бы вполне достаточно, если бы эта история произошла один раз и больше никогда не повторялась. Отец Пандурару даже был уверен, что она не повторится, класс не посмеет. Поэтому на ближайшем уроке он опять вызвал Маржиню. Но едва Маржиня начал свой надоевший рассказ, в классе снова поднялось богохульное подобие перезвона. Прибежал директор. Он кричал, топал ногами, требовал выдать зачинщиков и грозил сообщить в жандармерию, которая, несомненно, заберет весь класс.
Но зачинщиков не называли. Их и не было: все принимали одинаковое участие. Кроме того, ученики знали, что ни в какую жандармерию директор не сообщит. В классе было сорок восемь учеников. Отдать их жандарму легко, но трудно найти сорок восемь батраков, которые работали бы с утра до вечера и сами вносили деньги в кассу вместо того, чтобы требовать плату за свою работу.
В этом было уязвимое место директора. В этом была сила учеников.
Парентул Пандурару был человек на редкость недалекий, но и он понял уже, что лучше Маржиню больше не вызывать. Однако это благоразумное решение было принято поздно и потому не дало результатов. Класс научился обходиться без Маржини. Едва Пандурару пока-
зывался, церковные колокола, заливаясь, звеня, гремя и бухая, благовестили: «Брех-ня!», «Брех-ня!»
Митя Сурду любил эти уроки: на них по крайней мере было весело.
Нельзя сказать, чтобы в том году так уж скучно и однообразно протекала жизнь и в Петрештах*.
Однажды ночью, например, к шефу жандармского поста прямо в постель влетел камень. Он влетел, выбив фрамугу в спальне, где вкушали сон жандарм и жан-дармиха. Жандармиха с испуга заголосила. А жандарм решил пуститься в погоню. Но не тут-то было. Повернуть ключ, откинуть цепь, отбросить задвижки – всего этого оказалось мало, чтобы выйти из дому: неизвестно почему, но дверь никак не открывалась.
Жандармиха заметалась по дому.
– Теперь нас обольют керосином и подожгут! – кричала она в панике.
Супруг обругал ее, но про себя решил, что она, пожалуй, права.
Дело осложнялось тем, что не только дверь не открывалась, но и все окна в доме, как это принято в Бессарабии, были забраны решетками.
Однако дом не подожгли.
С рассветом на улице стали появляться первые прохожие, и жандарм увидел, что все они задерживаются перед его домом. Когда же он высовывался в форточку, прося освободить его, люди шарахались и разбегались.
Долго просидел жандарм взаперти, покуда наконец его выпустили. Тогда он узнал, в чем дело: кто-то просунул полено в дверную ручку с наружной стороны. Поэтому дверь не открывалась. А на двери висело объявление, написанное на его же собственном казенном бланке печатным шрифтом от руки. Объявление было довольно интересное: