Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"
Автор книги: Виктор Финк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)
– Как же это никто ничего не слыхал? – спросил кто-то из посетителей.
– А у него ж тряпка во рту! – объяснил мальчик. Потом он прибавил, что к мешку была приколота записка.—Ой, записка интересная! Ой, интересная! Сказать какая? «Так будет с вами со всеми».
Дед тут же рванул мальчишку за ухо. Не видно было, однако, чтобы на потерпевшего это произвело впечатленйе.
– Но как же могло попасть мертвое тело к примарю на огород? – спросил кто-то.
– А вот так и попало! – сверкая озорными глазами, ответил мальчишка. – Пришло и легло! Чтобы примарю было страшно! А может, и еще кому.
Дед снова рванул его за ухо. Но мальчишке было слишком весело, он не обращал внимания на выходки деда.
Я прошелся по улицам. В деревне клокотало.
Как?! Кругом начальники, кругом оккупанты, кругом полиция, кругом войска, только два дня, как всех пороли, а смотрите, что делается! Убивают жандарма и подбрасывают мертвое тело – кому? – самому примарю! Да еще напоминают, что со всеми так будет!
Все ходило ходуном.
В этом селе я в свое время участвовал в разделе земли. У меня там были знакомые. К одному из них, некоему Федосу Онике, я зашел.
Он окаменел, увидев меня.
– Зачем же вы здесь остаетесь, товарищ дорогой? – еле слышно зашептал он. – Вам поскорее удирать надо! Тут вас многие знают! Сейчас прискачут из города полиция да сигуранца да начнут искать. А другой пойдет и скажет, что здесь видели вас. Вот вы и пропали!
– А за что ж мне пропадать? – недоумевая, спросил я.
Федос, не глядя на меня, как-то подозрительно отворачиваясь, буркнул по-украински:
– Та вже мовчить! Мовчить, бо вам тикать треба! Вы свое дило зробили, а бильше нема вам чего тут и ро-бить!
Так! Ясно: Федос считает, что жандарма убил я.
Он даже не оставил мне времени объясниться и мгновенно исчез. Уж не побежал ли он заявить кому надо, чтоб меня взяли?
Во всяком случае, он натолкнул меня на мысль, которая, собственно говоря, сама должна была прийти мне в голову; конечно, я вполне подходил для роли обвиняемого в деле об убийстве жандарма: большевик, отбирал у порядочных людей землю и даром отдавал – кому? Самой последней голоте! Кто же еще мог убить жандарма? Пусть станет известно, что меня здесь видели, – и, кроме меня, власти даже искать никого не станут. А как при-марь обрадуется! У него на меня зуб – я обещал посадить его в тюрьму. Конечно, сигуранца ни минуты не потратит на расследование дела. Что тут еще расследовать, господи?!
Не долго предавался я, однако, этим размышлениям: Федос приоткрыл дверь и молча поманил меня пальцем. Когда мы вышли во двор, он быстро распахнул ворота конюшни и сделал мне знак войти.
В конюшне стояла тощая и понурая лошаденка. В углу я увидел сани, опрокинутые полозьями вверх, и немного соломы.
Федос быстро закрыл ворота, стало темно.
– Тут сидите —. и цыть! Чтобы и дыхания вашего слышно не было. Потому что, упаси бог, услышит кто-нибудь, сейчас побежит к примарю, а тогда – беда, не-хай бог милует.
Это стало меня раздражать. Я спросил:
– Сколько ж я так буду сидеть?
Федос ничего не ответил. Он только сказал, что его жена находится у больной матери, да и сам он торчит там все время, потому что старуха должна преставиться, а дом он запирает.
С этими словами он вышел, закрыл ворота, заложил их снаружи тяжелой перекладиной, и я услышал его удаляющиеся шаги. Все произошло быстро, я даже не успел подумдть, в какое положение попал. В самом деле: если мне в этом селе нельзя оставаться, то надо уходить. Но не затем же я, черт возьми, приехал, чтобы сидеть под замком у Федоса в конюшне?! Я все больше утверждался в мысли, что Федос не только не прятал меня от полиции, а, наоборот, просто запер меня, чтобы я не удрал, а сам пошел куда надо заявить и скоро-скоро за мной придут.
Мое положение было безвыходно. Я уже подумал, что хорошо бы поджечь конюшню и бежать. Как на беду, у меня не оказалось спичек
День тянулся мучительно долго, но вечер все-таки наконец настал. Я догадался об этом, когда всякий свет перестал пробиваться сквозь щели. Наступила густая, непроглядная тьма, и очень скоро послышались шаги во дворе. Я решил, что если это Федос привел полицию, я буду защищаться. Оружия у меня не было, но нашлось вполне подходящее для дела полено.
Ворота открывали осторожно. Послышался негромкий голос Федоса:
, – Вы уже, наверное, голодный сидите? А? Вот я вам принес мамалыги. Еще горячая. – Он дал кому-то войти и продолжал: – А это товарищ мой, сочувствующий. Сейчас еще народ придет. Хотят люди с вами поговорить.
Не могу сказать, как мне стало стыдно перед Фе-досом.
Вскоре действительно стали приходить люди, и в ко-
нюшне сделалось тесно. Лиц я не видел ни одного, потому что света не зажигали, да и меня никто не видел. Но, вероятно, эти люди знали от Федоса, что я – тот, который недавно, при советской власти, делил между бедняками помещичью землю.
Пока ждали народ, кто-то сказал по-украински, обращаясь, по-видимому, ко мне:
А що було, як бы вы побачили!.. Ой, що було!..
Оказалось, хоронили Пынтю.
Об этом Пынте я думал весь день и упрекал себя, что не расспросил о нем Федоса.
Пынтя был вожак местной бедноты. Я сразу обратил на него внимание во время распределения земельных прирезков. Он был малограмотен, может, быть и вовсе неграмотен, но обладал деятельным умом прирожденного организатора и темпераментом вожака. Его слушали, ему верили, ему подчинялись.
Одна беда: нездоровый румянец пылал на щеках у Пынти и глаза блестели необычайным блеском. У Пынти была чахотка.
Когда налетели каратели и стали всех сгонять на базарную площадь для порки, Пынтя лежал дома – он умирал. Но его все же погнали, может быть, даже по-, несли на площадь. Об этом позаботились, кулаки во главе с примарем. На площади Пынтю выпороли, к вечеру он умер.
В описываемый мною день его хоронили. К выносу тела у его дома собралась масса народу, почти все село. Поп понял, что тут что-то неладно, и отказался участвовать в шествии, боясь вызвать гнев оккупантов. Поп сказал: что либо пусть народ разойдется по домам, либо он хоронить не будет. И тут все дело сразу повернулось в очень неприятную сторону: из толпы стали раздаваться голоса, ка-к-то очень вежливо, даже слишком вежливо, спрашивали батю, не хочет ли он посоветоваться с тем мертвым^ жандармом. Если хочет, то можно ему в таком деле помочь.
У попа ослабели ноги и стали дрожать. А с попадьей было совсем плохо.
Пынтю похоронили честь честью, процессия прошла через всю деревню, поп прочел все молитвы, как полагается.
У того, кто рассказывал эту историю, и у тех, кто дополнял ее подробностями, голоса звучали бодро: эти люди-только что пережили радость победы.
Победа была горькая, но все-таки они не позволили врагам обидеть их товарища.
Я сидел и слушал и все время думал об одном: что же это делается с молдавским народом? Вот стояло село, – видимо, тихое, смирное, никаких передряг с оккупантами не было. Оккупантам, видимо, тоже не на что было жаловаться: они хоть и налетели, но по ошибке. И вот последствия...
Вдруг я услышал чей-то голос:
– Вы нам вот что скажите: если они с нами такую' справедливость правят, то можем мы их тоже бить? Будет это справедливо или несправедливо?
– Пер^д кем? – спросил я, недоумевая.
– А перед богом.
Все затаили дыхание, ждали, что я отвечу. А я сказал, что если хотеть, чтобы в таких делах была справедливость, то самое главное – действовать с умом и не попадаться.
И сразу раздался приглушенный, но дружный смех.
А Федос Оника сказал, что теперь все понятно, больше говорить нема о чем, пора расходиться, только не всем сразу, а по одному, по двое, и чтобы на улице не разговаривать.
Когда все ушли, Федос вывел лошадь и через несколько минут пришел за мной. В темноте он повел меня за сарай. Там стояла телега. Лошаденка была уже запряжена. В телеге лежало немного соломы. Федос приказал мне лечь, забросал меня тряпьем, и потихоньку, задами-задами, мы выехали из деревни.
Километрах в двух от села начался лес. Когда мы в него углубились, я услышал кудахтающий смех Фе-доса.
– Чему смеешься?
Вместо ответа он спросил:
– А сколько ж вас было?
– Где?
– О! Видали? Уже он снова не понимает где. Я спрашиваю, сколько вас с тем жандармом занималось? Потому, он же здоровенный был, ой здоровенный!
Это было продолжение все того же дневного разгово-
ра; теперь Федос хотел знать подробности: как именно я убил жандарма и сколько нас участвовало в деле.
Никакие мои уверения, что я ничего не знаю, что я нисколько не причастен к этому делу, что я только утром приехал, – никакие мои доводы не действовали.
Федос решил, что я ему не доверяю, и перестал расспрашивать. Он обиделся.
Я понимал его обиду. Ведь если бы стало известно, что он прятал меня целый день, что он созвал людей для тайной встречи со мной, что он тайно вывез меня из села, ему бы и самому головы не сносить: как отвертелся бы он от обвинения в соучастии в убийстве жандарма? Но он пошел на этот риск не задумываясь. А я ему не доверяю! Я даже не хочу рассказать ему, как у меня прошло это дело с жандармом.
' Федос был герой. Это было так же верно, как то, что не я убивал жандарма.
Не раз вспоминал я эту историю и то, как все дружно рассмеялись тогда в сарае, в темноте, едва я сказал, что такие дела справедливы, но попадаться не надо. Конечно, не один Федос – все поняли эти слова как признание в том, что жандарма ухлопал я. И за это меня уважали. Смех был не только одобрительный, он свидетельствовал об уважении.
Я даже чувствовал себя как-то неловко: выходило, что я обманывал чье-то доверие, и мне становилось жалко, что я не был причастен к убийству жандарма.
Но что же это происходило в тихой Бессарабии? Не стало мира. Был отравлен воздух ее садов, полей и виноградников. Не стало мира в Бессарабии! Оккупантам было плохо и становилось хуже с каждым прожитым днем. Их профессии становились вредными.
Например, – и читатель в этом убедился, – вредно было служить в жандармерии: за это убивали.
Вредно было быть перчептором и взыскивать налоги: за это убивали.
Вредно было бйть помещиком: за это пускали красного петуха и убивали.
Вредно было состоять сельским примарем й нахальничать с населением: за это по вечерам в темноте отбивали печенки.
Даже быть солдатом королевских войск и воровать кур тоже было вредно: за это повреждали ребра.
Этим, вероятно, объясняется тот факт, что пятьдесят тысяч оккупантов-прозябали в страхе. Вооруженные до зубов, они сидели как бы на раскаленной сковороде и ждали неприятностей.
Глава седьмая
Однако нам было, признаться, очень мало проку от того, что оккупанты жили в страхе. Вышибить их Mbi все-таки не могли: силы были слишком неравны.
Судьба революции и Бессарабии решалась близко от нас, мы слышали рев пушек и перебранку пулеметов, но действие происходило на левом берегу Днестра.– Именно там лежали большие дороги гражданской войны.
Расскажу хотя бы только о Балтском уезде, особенно мне дорогом, – там прошли мое детство и юность.
Часть границы уезда проходила по левому берегу.
В 1918—1920 годах в уезде сменяли друг друга гайдамаки пана гетмана, сечевики Петлюры, австрийцы, германцы, деникинцы, батьки и атаманы. Все требовали от крестьянской бедноты возвращения захваченных помещичьих земель. Все сгоняли недовольных на базарные площади и пороли до смерти. Все раздевали родителей и пороли на глазах у детей. Все пороли до смерти детей на глазах у родителей. На станции Слободка соорудили виселицу и вешали каждый день. Виселица переходила из рук в руки.
Однако народ оборонялся.
Как-то я заехал в одно прибрежное село – у меня там был приятель-подпольщик. Дома я его не застал, а хозяйка сказала шепотом, что он поехал к дядьке Осипу, и спросила, не слыхал ли я, что произошло на железной дороге.
Где-то километрах в десяти вверх по течению жил некий строго законспирированный подпольщик, поддерживающий регулярную связь с левым берегом и снабжавший нас новостями. Это и был дядько Осип.
Вечером явился хозяин. Вид у него был возбужденный, взволнованный и счастливый. Он рассказал мне, что недалеко от Слободки австрийский воинский эшелон, направлявшийся в сторону Бирзулы, споткнулся, упал набок, и все вагоны покатились под откос. Все это
было делом рук партизан: они сняли рельсы на большом протяжении. Пассажиры злосчастного поезда вряд ли успели догадаться, что с ними произошло, как их стали забрасывать гранатами. Некоторые все-таки спаслись. Верней, они думали, что спаслись, потому что им удалось бежать из оврага. Но партизаны предусмотрели такую возможность, и бежавшие попали в засады и ловушки, где и остались.
Впоследствии я узнал от участника операции, партизана Лейдермана, более известного под заслуженным прозвищем «Смельчак», что австрийцы потеряли две тысячи человек убитыми, ранеными и взятыми в плен.
Оккупанты, обозленные такими неудачами, стали обстреливать села из пушек, требуя выдачи большевиков. Им выдавали трупы предателей и шпионов.
В селе Березовка нашего уезда воздух был давно накален: земля там принадлежала богатым помещикам, на ней работали безземельные батраки. К тому же большинство из них вернулись с войны, они привезли с собой винтовки и пулеметы, в лесной глуши у них были запрятаны пушки и снаряды. Помещики знали это и жили в страхе.
В один прекрасный день в Березовку пришел карательный отряд – гайдамаки.
Гайдамаки носили живописные кунтуши, жупаны, шлыки и длинные усы, которые они наматывали себе rta уши.
Гайдамаки рассчитывали перепороть в первый день хотя бы половину мятежной голытьбы, остальные подождут до завтра.
Но в Березовке нарядных молодцов ждали сплошные неприятности. В Березовке не оценили их красоты. Партизаны налетели на них и сразу перебили треть отряда. Две трети пустились наутек, но это спасло не всех: многие погибли в деревнях, через которые приходилось удирать. Потом пришло значительное подкрепление, и гайдамаки окопались в селе Мошняги, видимо готовясь к длительной борьбе. Но борьба не была длительной. К Мошнягам подошли партизаны – несколько тысяч человек. Это были крестьяне Мошнягской волости. Гайдамаки были разгромлены очень быстро. Оставшиеся в живых бежали. Их добили на дорогах бегства.
Иван Кононович Дьячишин, который собрал это крестьянское ополчение, обучил его и командовал им, был парубок двадцати трех лет из той же Березовки, отвоевавшийся солдат. Начальником штаба у него был такой же деревенский парубок и тоже отвоевавшийся солдат, бывший полковой писарь Севастьян Терлецкий.
В каждом уезде были тогда свои полководцы. Все они вышли из отвоевавшихся солдат. Назову Ивана Колесникова и Богуна Ивана в Тираспольском уезде, В. Ду-бецкого и М. Данилова – в Ананьевском. Я запомнил их имена, – это были мои ближайшие соседи, конечно, за рекой.
Командиры были сильны доверием народа, его подъемом, его восторгом борьбы. Ко мне в руки попал список одной роты из отряда Дьячишина. Ротой командовал Ефим Шаповалов, бывший фельдфебель, полный георгиевский кавалер. В этой роте было: Бондарчуков – одиннадцать человек, Бадиланов – девять, Дьячиши-ных – семеро, Мишанчуков – семеро, Шаповаловых – двенадцать и т. д. Это были семьи – отцы с сыновьями, братья, двоюродные братья, близкие родственники. Я часто встречался с партизанами и все присматривался: известно ли им, что они герои? Нет, по-моему, это никому из них и в голову не приходило.
За десять лет, которые прошли после убийства первой революции, много накопилось в народе гнева и страсти. В 1917 году все вспыхнуло, все запылало. Пламя было видно во всех концах мира. Оно осветило величие многих ранее незаметных, невидных людей.
Командованию Красной Армии стало известно, что готовится большое кулацкое восстание в немецких деревнях Левобережья. Таких восстаний тогда происходило немало.
Подавление было возложено на дивизию Ионы Эммануиловича Якира, но дело было трудное. Трудность была в полном отсутствии сведений о противнике. Никто не знал, ни где находится центр движения, ни кто им руководит, ни какое имеется вооружение... Пытались забросить к немцам разведчиков. Уходили многие, не вернулся ни один. Не так-то просты они были, эти немецкие кулаки.
Тут в дело вступил некий молодой Чернорабочий из
Балты – Пиня Дыбнер. Он нашел пути к Якиру, тот выслушал его план и одобрил.
Вот что было дальше.
В немецкую колонию Майн, к дому одного из местных кулаков, подкатил пароконный фаэтон с бубенцами, со звоном и шиком. Сын хозяина Фридрих был поражен, увидев, что приехал не кто иной, как хорошо ему известный с детства беднячишка Пиня, уроженец местечка Крутые, лежащего верстах в трех от Майна. Пиня был расфранчен как жених: новый костюм, новые сапоги, белая рубашка, а в фаэтоне – бочонок пива, водки сколько угодно, селедки, бублики – прямо как на свадьбу.
Фридриху и его родителям Пиня сообщил, что ему надоело жить бедняком, он решил жениться на богатой и даже нашел подходящую ^девицу – и сама хороша, и приданого тысяча рублей золотом. Пиня даже высыпал у на стол тридцать золотых, все они звенели, и этот звон доказывал лучше всяких слов, что Пиня стал порядочным и достойным молодым человеком. Вдобавок Пиня объяснил, что хочет открыть в Балте извозное предприятие, так вот, не знает ли Фридрих, у кого можно купить хороших лошадей.
Это был кульминационный момент всего плана. Теперь все зависело от того, что скажут Фридрих и его родители. Вдруг они скажут, что нет у них на примете никаких лошадей, и посоветуют поискать в Кодме, Вапняр-кё, Слободзее или еще в каком-нибудь месте, где живут украинцы или евреи. Тогда пиши пропало. Вся ставка Пини была на то, что Фридрих направит его к своим друзьям и родственникам в немецкие колонии, даст ему рекомендательные письма, и он сможет спокойно поездить по кулацкому царству.
Но эти расчеты были превзойдены: Фридрих сам поехал с Пиней и всюду представлял его как своего друга детства и неизменно подчеркивал, что хотя Пиня – простой рабочий, но человек он порядочный и умный и с большевиками ничего общего не имеет.
Так они объездили все немецкое Приднестровье из одной колонии в другую, всюду приценивались к лошадям, знакомились с деникинскими офицерами, которые собирались командовать повстанцами, видели, где какие части стоят, и как вооружены, и какие у них намерения, планы и надежды. Прикупив несколько лошадей, повернули домой. Дома Пиня поблагодарил Фридриха.
Якир наградил Пиню, а немецкое восстание было разгромлено.
Эта история похожа на сказку про Наср-эт-дина. Но она правдива, и часы, подаренные Якиром, Пиня Дыбйер постоянно носит при себе.
Партизанам бывало трудно с оружием. Всегда им приходилось надеяться главным образом на неприятеля, на оружие, которое удастся отбить у него.
Мне запомнился разговор с одним партизаном о ручных гранатах, – их тогда называли «лимонками», они имели форму лимона.
Я приехал в еврейское местечко Резину на правом берегу Днестра. На левом, прямо против Резины, лежит другое такое местечко – Рыбница. В Рыбнице тогда была советская власть.
Я приехал под вечер, а ночью старуха, у которой я снимал койку, разбудила всех жильцов криками:
– Ой, пожар! Ой, горе мне великое, Рыбница горит!
Я выглянул в окно, – действительно, в Рыбнице был
пожар. Правда, не такой большой, но все-таки пожар. Внезапно раздался взрыв. Было похоже, что взорвалась ручная граната, но взрыв казался слишком сильным для одной «лимонки».
Я вышел на улицу. Там уже собралось немало народу. Все были встревожены. Кто-то сказал весьма уверенно, что в Рыбницу вошли деникинцы и что «лимонками» их встретили хлопцы Нухима.
– Очень может быть, – подтвердил другой.
И тут подхватило несколько человек сразу:
– Конечно, это Нухим!
– Ей-богу, Нухим!
– Как одна копейка!
– Он же отчаянный! Прямо, я вам говорю, отчаянный!
Я не стал расспрашивать, кто такой этот Нухим. Во-первых, о нем говорили почти шепотом, и,‘ с моей стороны, со стороны человека приезжего и постороннего, задавать вопросы было бы нескромно и даже подозрительно. Во-вторых, не надо было мне никого расспрашивать, я и сам знал отлично, что речь идет о-Нухиме Нар-цове, командире партизанского отряда, действовавшего
в районе Рыбницы. Я знавал его, еще когда он был мальчиком. Мне было также известно, что он не в Рыбнице, а пока далеко оттуда и что деникинцы еще дальше. Но опять-таки мне не следовало вмешиваться в разговоры и обнаруживать осведомленность в таких делах.
Дня через два на нашу сторону тайно пробрался один подпольщик из Рыбницы. Мы должны были встретиться по делу, для того и приехали. От подпольщика я узнал, что произошло в Рыбнице. Конечно, Нарцов был ни при чем, его действительно тогда не было в городе. Пожар произошел случайно, от керосинки, подполье было непричастно. Но когда прибежали на чердак тушить, то вместе с кучей старого барахла выбросили какой-то чемоданчик, в котором, по^видимому, лежали кем-то забытые «лимонки». И они взорвались.
– Кто-нибудь пострадал? – спросил я.
– Никто не пострадал, – с раздражением ответил подпольщик. – Мы пострадали... Мы мучаемся и страдаем, нам нужны «лимонки», а бог создал чистых идиотов, которые прячут «лимонки» на чердаке и забывают про них как раз в такой момент... – он запнулся.
Я спросил, какой момент он имеет в виду. Тогда подпольщик– у него был голос как из бочки – взорвался:
– Что вы спрашиваете, я не понимаю? Вы не знаете, что Деникин снова наступает?
– Знаю.
– Что ж вы спрашиваете?.. Я вам говорю, опять подходит такой момент, когда без «лимонок» все равно как без рук.
Он продолжал все с тем же раздражением, как если бы я возражал:
– Чтоб эшелон бросить под откос, «лимонки» нужны? А охрану перебить надо? А чем вы ее перебьете? Махоркой «Золотая рыбка» фабрики Дунаевского в Кременчуге? Или, может быть, портянками? Это такое дело, что нужны только «лимонки». А об этих «лимонках» можно сказать, как Шолом-Алейхем сказал о деньгах: когда они есть, так они есть, а когда их нету, так-таки нету. И тогда плохо. Тогда Нухим тоже их не найдет.
Эта небольшая история, хорошо мне запомнившаяся и вполне точно мною переданная, не говорит ни о каких сколько-нибудь заметных событиях гражданской войны. И все же я счел себя вправе отвести ей некоторое место:
она в какой-то степени показывает быт и нравы эпохи, и чем люди жили, и как жили, на что надеялись.
Но, кажется, пора уже рассказать об этом Нухиме Нарцове, – почему о нем шептались в Резине, почему сразу заговорили о нем и его хлопцах, едва начались подозрительные взрывы, почему люди называли его отчаянным, да еще клялись, что он действительно отчаянный.
Для всего этого были основания. В Рыбнице и в Репине Нарцова хорошо знали. В свои десять-одиннадцать лет он был в Резине учеником жестянщика. Профессия шумная, но все-таки ^спокойная. А вот в 1911 году, когда ученику жестянщика исполнилось шестнадцать лет, он стал кочевать по еврейским местечкам и учил рабочих устраивать забастовки. У хозяев скисала кровь в жилах. Они вздохнули с облегчением, когда в 1915 году парня взяли в солдаты и угнали на войну. Однако напрасно они радовались. Нарцов попал к австрийцам в плен и вместе с другими русскими пленными был отправлен на работу на какой-то рудник. Там он тряхнул стариной и «чисто по привычке», как он выразился в разговоре со мной, организовал стачку русских пленных и был отдан под суд. Не чувствуя желания быть расстрелянным, Нарцов бежал в Россию и прибыл как раз вовремя, как раз когда начиналась Великая революция. Нарцов сразу понял, что это и есть то дело, ради которого родился на свет божий, и ушел в него с головой.
Партия направила его на работу в родное Приднестровье и возложила на него заботу о том, чтобы в тылу врага не прекращались восстания и чтобы ему, врагу, не давали покоя партизаны.
Вот тогда люди и узнали, что Нарцов—человек отчаянный.
Вместе с несколькими деревенскими парубками, товарищами своего детства, из которых я лучше всего помню братьев Дьячишиных – Михаила и Ивана—да еще Соч-рокатого, Нарцов организовал партизанский отряд. Если вы когда-нибудь прочитаете в каком-нибудь историческом романе, как. неизвестные партизаны разобрали рельсы между станциями Слободка и Бирзула и задержали бронепоезда Деникина «Гроза» и «Ураган», как они захватили на этих поездах оружие и много других трофеев, как заодно взяли в плен нескольких генералов
деникинских и нескольких генералов-галичан, бывших австрийцев, перешедших на службу к Деникину, – если вы прочитаете описание этих коротких, ошеломительных и романтических ударов, но случайно не найдете фамилии командира отряда, – знайте: это был Нухим Нарцов, ученик жестянщика, ныне доктор исторических наук и профессор. А если тот партизан сказал, что когда нет «лимонок», то и сам Нарцов их. не достанет, то это было не совсем так. Не видел я и не слыхал от людей, чтобы Нарцов мучился подобными проблемами. Он слишком хорошо овладел классическими партизанскими приемами.
Переодевшись в крестьянские свитки, он и его хлопцы становились похожи на обыкновенных украинских дядькйв и приезжали в базарный день на подводах в ту деревню или городок, где разместились какие-нибудь очередные враги революции,—лучше всего деникинцы. Нарцов специализировался на деникинцах. Прибыв на место, «дядькй» смешивались с прочими крестьянами и осторожно-осторожно, сужая и сужая кольцо, окружали нужное помещение, бросали в окна одну-две бомбы или «лимонки» и вкатывали пулеметы. Пулеметы начинали торопливо, скороговоркой тараторить на своем языке. Время от времени им с раздражением поддакивали ручные гранаты.
Разговор не затягивался, потому что через минуту-две уже разговаривать бывало не с кем. Тогда Нарцов и его хлопцы врывались в помещение, забирали оружие, ящики с патронами, взрывчатку, документы, печати и уходили. И ищи ветра в поле!
Когда отшумели гетманские гайдамаки, настала очередь сечевиков Петлюры. Узнал и Петлюра, что в нашем уезде действует его самый опасный враг. Опять борьба днем и ночью, опять не на жизнь, а на смерть: где встречались, там дрались, кого поймали, того убивали.
Однажды Дьячишин столкнулся в Балте на улице с отрядом петлюровцев. Кто-то узнал его, выстрелил, Дьячишин упал с лошади, обливаясь кровью. Петлюровцы подошли, посмотрели, убедились, что это действительно сам Дьячишин, решили, что он мертв, и ускакали. У них было другое, более для них важное дело в городе– надо было устроить еврейский погром. Этому делу они посвятили несколько дней, и оно им прекрасно уда-
лось. Закончив, они шумно пировали у себя в штабе. Веселье было в разгаре, когда, без всякого приглашения, в гости пришел Иван Дьячишин со своими друзьями. Часовой не хотел пропустить, его сняли и постучали в дверь. Оттуда спросили, кто пришел и какого черта надо. Ответили, что так, мол, и так, поймали Ивана Дья,-чишина.
– Он живой, и вот его привели!
Пировавшие выбежали гурьбой взглянуть на живого Дьячишина. К столу они не вернулись: их перестреляли у порога.
Так протекали партизанские будни на левом Приднестровье.
У нас, в Бессарабии, все было иначе. У нас не было простора. Мы топтались на пятачке. В тылу у нас была враждебная Румыния, на юге – море. Соединиться с Россией, с Красной Армией, мы не могли: нас разделяла река.
Кругом было полно боевого народу, и этот народ рвался в дело. А настоящего дела для него-то и не было. Настоящее дело лежало за рекой.
Однажды я пришел к Матвею. Вхожу в кузню, а там народ. Увидев меня, все смолкли. Ясно, я помешал беседе. Но почему Матвей не узнает меня и спрашивает, что мне нужно? Я сказал, что хотел бы перемотать портянку, потому что натер ногу. Кузнец довольно холодно сказал, что можно. Пока я разувался, кузня опустела.
Тогда Матвей рассмеялся:
– Видал?
– Что видал?
– Как что? Народ!
– Ну, видал. А что за народ?
– Наш народ! Какой же еще? .
– Так! – сказал я. – Почему же ты как будто меня не узнал?
– А зачем я при чужих людях буду признаваться?-^ После небольшой паузы он сказал почти шепотом: – Слухай, дело есть. Я давно жду, когда ты придешь.
– Что случилось? – спросил я.
– А то случилось, что надо нам на тот берег подаваться.
– Кому – нам?
– А хоть бы мне, да еще и тем людям, которые только что были.
– А зачем вам на тот берег? Здесь тесно?
– Ага, тесно. Хотим до Ленина в солдаты податься, в Красную Армию. Можешь ты помочь?
Мое положение было трудным. Я успел полюбить этого парня, мне хотелось ему помочь. Но я был бессилен сделать это. Оба берега строго охранялись. С одного нельзя было вырваться, на другой нельзя было прорваться. «И все-таки, – подумал я, – существуют же тайные переправы. Я сам встречался, и не раз, с людьми, приходившими по разным конспиративным делам с левого берега. Значит, какие-то возможности переправить человека все-таки существуют».
Я сказал Матвею, что переговорю с товарищами, но обещать ничего не могу: такие дела надо делать в строгой тайне, а тайну не всякому доверяют, к тайному делу не всякого подпускают. ,
Матвей слушал, опустив голову, и долго молчал. Потом он спросил:
– А мне бы ты поверил?
От обиды или от волнения у него сел голос.
– Тебе, конечно, доверяю.
Матвей сразу повеселел.
– Добре! – воскликнул он. – За тех, кого приведу, я кладу голову.
А через какую-нибудь неделю обстоятельства так неожиданно и так чудесно обернулись, что мы смогли переправлять на левый берег по двести и даже по триста человек в день.
В Балтском уезде были в те времена густые, непроходимые, вековые леса. Они принадлежали' помещикам. Впервые услыхав о притязаниях крестьян на землю, помещики сочли эти притязания какой-то несусветной, немыслимой и неправдоподобной чепухой, какой господь просто-таки не Допустит ни в коем случае.
Октябрьская революция несколько расшатала уверенность помещиков. Именно поэтому они, не переставая опираться на волю божию, организовали белые армии, гайдамаков, сечевиков, карательные отряды и многое другое в этом роде. И все же, если говорить по-настоящему и честно, то даже в своем укрепленном виде упо-
вания на господа продолжали оставаться зыбкими. Уныние царило в дворянских гнездах нашего уезда.
И вдруг, совершенно внезапно, в один прекрасный,-» о, сколь прекрасный!—день из Германии стали приезжать купцы: не продаст ли кто строевой лес?
Помещики увидели десницу божию, они ее узнали с первого взгляда.
Да вот он! Вот он, лес! Самый лучший строевой лес.
Обе стороны валились друг другу в объятия. Обе стороны понимали также, что медлить нельзя, напротив, надо спешить. Но тут возник трудный вопрос: где взять столько лесорубов? Дело, которое возрождало радость надежды, которое возвращало к жизни столь много благородных господ, дело, которое привлекло в наше захолустье, в наши глухие дебри, столько просвещенных негоциантов из Германии, грозило рухнуть из-за каких-то лесорубов – верней, из-за нехватки таковых.