Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"
Автор книги: Виктор Финк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 43 страниц)
Анри и Марсель Ламбер»
– Вы из таверны, что за холмом? Вспоминаю... Ну что ж, они погибли, по-твоему, на поле чести, твоя мать и сестра? – насмешливо спросил офицер.
– Да, – ответила Жаклин уверенно ,и пояснила: – Как раз там, где мы сажали бураки.
Адъютант согласился доложить майору, и, сверх всякого ожидания, Стервятник разрешил таверну открыть.
Затхлостью и запустением пахнуло на мае, когда мы туда вернулись. Все стояло на старых местах – и дощатые скамьи, и прилавок, и бочонок позади прилавка, но вино не давало радости. Теплота не разбегалась от него по телу. Все было лишь похоже на недавнее прошлое, как труп бывает похож на близкого, еще недавно дышавшего, но уже умершего человека.
Было пусто без этих двух женщин, которых мы оклеветали, убили и закопали.
Новые хозяева таверны, трое детей, впряглись в жизнь.
Анри встречал посетителей тоном заправского кабатчика. Засучив рукава, худенький мальчик стоял у прилавка. Окурок ржавел у него в уголке рта. Стойка была слишком высока, Анри было трудно разливать
ПО
посетителям вино, но он старался делать это с независимым опытным видом старого кабатчика.
Марсель был официантом. Он ходил в погреб, он же разносил вино по столам, он же бегал к нашим кухням – нередко у самых позиций, – получал котелок объедков и спешил назад, пока не догнала пуля.
Жаклин была за хозяйку.
– Касса! – восклицал Анри, и девочка, протискиваясь между столиками, получала деньги.
Дети были рады, что окна больше не заколочены, что в комнаты заглянуло солнце, что снят часовой, что открыта дверь.
Мы обращались с ними ласково, но они все же побаивались нас. У Жаклин так и остался испуг в глазах. Она помнила, как мы еще недавно бушевали под окнами, jh боялась, что мы вот-вот снова перепьемся. Но мы как будто и сами боялись этих детей, мы вели себя сдержанно, осторожно.
2
Однако буйство все же произошло. Это случилось в тот вечер, когда Делькур праздновал свое производство в сержанты.
У Делькура была слабость: едва хватив лишнего, он впадал в буйное состояние.
Стояла удушливая июльская жара. Делькур был уже пьян, когда другие еще только начинали входить во вкус. Он горланил песни, кричал и грозил надавать кайзеру Вильгельму по зубам.
– Женщину! – неожиданно заорал он. – Давайте мне женщину!
Жаклин робко жалась в углу.
– Эй, девочка! – крикнул Делькур. – Позови сюда свою маму! Скажи ей, что мне нужна женщина!
– Перестань, Делькур, брось!—сказал ему кто-то. – Здесь нет женщин.
Но Делькур не унимался.
– Ах, да, – бормотал он заплетающимся языком,– обеих шлюх разорвало! Вспоминаю! Но ничего, иди сюда ты, девчонка! У меня есть для тебя картинки. На, смотри! 1
– Ладно, ладно! Нечего хвастать! – сказал Кдонз
и встал, чтобы своей широкой спиной заслонить Дель-кура. »
Но пьяница был упрям. Он вышел из-за спины Кюл-за, распахнул куртку и задрал рубаху.
Вся его грудь и живот были испещрены татуировкой. Жаклин с визгом забилась под прилавок.
– Что, понравилось? – кричал Делькур. – Ты смотри, смотри хорошенько! Вижу, что понравилось!
Он смеялся бессмысленным пьяным смехом, толкался между столиками и тыкал каждому в глаза свою татуировку. Большая надпись «Да здравствует вино и любовь!» шла через весь живот, извиваясь вокруг голых женщин и мужчин.
– Иди сюда, девочка!—орал Делькур. – Посмотри, какие картинки! Это тебе поможет приготовиться к первому причастию.
Красное вино внезапно залило ему живот, точно кровь хлынула из разорванных внутренностей.
Анри, испуганный, затравленный, но обнаживший клыки звереныш, стоял бледный и трясущийся и сжимал в руке стакан.
Делькур ударил его. Мальчик упал без чувств. Но в то же мгновение носатый Цыпленок Шапиро ударил Делькура ногой в живот. У Делькура были кулаки, как копыта першерона. Держа Шапиро за горло, он мгновенно раскровенил ему лицо. Защищаясь, Шапиро схватил Делькура за рукав. В руке у Цыпленка остался новенький сержантский галун.
Внезапно вошел Миллэ. Нас оглушила тишина.
– Легионер Шапиро, – негромко, но с напряжением сказал Миллэ, – опять вы?! Опять вы суете ваш жидовский нос не в свое дело?! Держите хорошенько этот галун! Держите его! Он вам пригодится!
Шапиро сделался тяжел и медлителен. У него вспотели виски. Подняв оброненные очки, он близорукими глазами рассматривал разбитые стекла и дышал тяжело, как загнанная лошадь. Руки у него дрожали. Он искал в карманах платок, чтобы вытереть лицо. Платка не было. Ладонь оказалась вся в крови.
– Вы арестованы! – крикнул Миллэ.
Мы попытались потушить дело. Адриен предлагал допить вино.
– Не опоздаешь с арестом! Не убежит Цыпленок!. Куда ему бежать, да еще без очков? – убеждал Адриен.
Его поддержал Лум-Лум:
– Брось, парнишка не так уже виноват. Ведь Дель-кур скотина! Брось! Это у него кафар из-за Маргерит! Это он сдуру полез в драку! Из-за любви! Брось его, Миллэ! Не стоит!
Со всех сторон кричали:
– Брось! Оставь! Не надо! Лучше выпей!
Казалось, сейчас все начнет успокаиваться. Шапиро нашел наконец платок и стер кровь с лица.
Неожиданно раздался голос Жаклин.
– Господин начальник! – сказала она, выползая из-под прилавка. – Господин начальник! Мы вас очень просим... Мы боимся, когда пьяные... Мы боимся, когда они дерутся...
– Кругом марш! – скомандовал Миллэ, повелительно глядя на Шапиро, и тот резко повернулся и зашагал. Он был похож на автомат.
* Миллэ шагал позади него, вскинув кверху свой сухой подбородок, св'ои усики и свои холодные глаза.
– Ну, теперь он насидится, твой земляк! – сказал мне Лум-Лум. – Уж они ему покажут, Миллэ и Стервятник!
Вечером в штабе была непонятная суета: телефонисты были заняты без передышки, пешие ординарцы и мы, самокатчики, не имели ни минуты покоя. Вечер и часть ночи прошли в беспрестанных поездках в штаб и обратно.
– Будет наступление! – решили солдаты.
Батальон ждал сигнала с минуты на минуту. Однако
ночь прошла спокойно.
Рано утром штабные денщики стали почему-то прибирать пустовавшее помещение мясной лавки – самое вместительное из уцелевших в Тиле.
Денщики мыли полы, протирали окна. В усердии они промыли даже вывеску, на которой пыль дорог и разрушений почти совсем закрыла надпись: «Мясо. Всегда свежая конина и ослятина». Они шныряли среди развалин, находили случайно уцелевшие столы и стулья и несли в мясную. Они притащили скамейки из нашей таверны.
5 В. Финк
Но что именно должно было произойти в этой мясной, не4 знали даже они, всезнающие денщики.
В десять часов утра в помещение вошел полувзвод с примкнутыми штыками. Солдаты выстроились вдоль стен. Двое легионеров из четвертой роты ввели Шапиро. Лицо его было в кровоподтеках. На куртке не хватало пуговиц. Шапиро недоумевающим взглядом смотрел вокруг себя. У него пересохли губы, и он все время облизывал их.
Через несколько минут явилась группа офицеров с командиром батальона во главе.
Громко стуча каблуками, шаркая стульями, громко кашляя и шелестя бумагами, офицеры расселись за большим столом.
С двумя другими ординарцами я забрался в чулан позади лавки, где сидели писаря.
Это было заседание военно-полевого суда. Слушалось дело по обвинению «легионера второго класса, волонтера военного времени Шапиро Хаима, русского подданного, родившегося в Умани (Россия), двадцати пяти лет от роду, не судившегося, студента-филолога Парижского университета, грамотного, плавать не умеющего, в мятеже на театре военных действий».
Председательствовал командир батальона майор Андре. Насадив шлем глубоко на глаза, опустив подбородник, скрестив на груди руки в толстых кожаных перчатках и вытянув свои длинные ноги, Стервятник долго и молча смотрел на подсудимого надменными, тяжелыми глазами.
– Итак, – сказал он, – вы пришли в армию якобы защищать цивилизацию, а на деле вы оказались нигилистом, который сеет мятеж?!
Он сделал паузу.
– Вы объявили себя подданным союзного государства, и вам было оказано доверие! – укоризненно продолжал майор через минуту. – Впрочем, – воскликнул он, переглянувшись с капитаном, который сидел справа от него, – я понимаю! Я понимаю, почему вам, легионер Шапиро, приходится жить на чужбине: ваше отечество, черт возьми, брезгает держать таких людей, как вы, даже на каторге. Это ясно!
Шапиро стоял молча. Три детских носа прижались к окошку позади председателя суда. Шапиро увидел их и рассеянно улыбнулся. Стервятника это взорвало.
– Вам смешно? – заорал он. – Что смешит вас, легионер Шапиро? То, что Франция вас кормит? Или, быть может, то, что она платит вам жалованье?
Шапиро молчал.
– Скорей всего, – снова поднял Стервятник свой сухой, стучащий голос, – скорей всего вас смешит то, что Франция дала вам мундир, а вы...
Майор, разжав руку, бросил на стол галун сержанта Делькура.
– ...вы нападаете на ваших начальников и перед лицом неприятеля срываете с них знаки различия, которые им дала Франция!
Шапиро хотел что-то сказать, но майор ударил кулаком по столу.
– Молчать!
Солнце било Шапиро в глаза. Шапиро ерзал, щурился, заслоняя глаза рукой.
– Стоять смирно! – заорал майор. – Здесь военно-полевой суд, а не школа танцев. Вы обвиняетесь в мятеже на театре военных действий!
Тогда на мгновение наступила тишина, та торжественная и страшная тишина, во время которой совершается непоправимое.
– Я плевать хотел, – негромко откашлявшись, произнес Шапиро, – я плевать хотел на галуны сержанта Делькура...
Все замерли. Майор подобрал ноги, он почти повалился на стол.
– Я плевать хотел на ваш театр и на ваш суд...
Офицеры вскочили, опешив от неожиданности. Стервятник стал нервно расстегивать и застегивать перчатки.
– ...на ваши крики и вас, господин майор.
Тишина в лавке стояла неподвижно. Кончив свою
реплику, Шапиро, скромный, носатый, никогда не ругавшийся, застенчивый Шапиро, глядя в упор на оторопевшего Стервятника, откашлялся, прибавил несколько витиеватых русских матюков и тяжело сел.
Батальон не знал, что происходит в мясной лавке. Первую и четвертую роту угнали принимать душ где-то в четырнадцати километрах от Тиля. Третья рота работала на канале. В нашей, второй, был смотр снаря-жени я: выложив содержимое своих ранцев наземь и стоя каждый у своего добра, легионеры показывали ротному командиру, что неприкосновенный запас консервов, галет и кофе у них в порядке и пуговицы начищены.
Часа за два до обеда трубачи затрубили сбор батальона.
Первая и четвертая роты только входили в Тиль. Они пели нашу любимую песню:
Посмотри клинок мой!
Он – как стебель розы,
И вино смеется В толстых кувшинах.
Барабаны били тревогу. Роты бегом пустились к месту сбора.
– Наступление? Неужели сейчас в атаку погонят?
Батальон вывели за околицу и там, где начинался
частокол деревянных крестов, называвшийся Малыми Могилами, построили в каре.
– Значит, парад! – решили солдаты.
Они вспомнили, как под Краонной немцы обстреляли парад в честь нашего полкового врача, получившего орден за выслугу лет. В тот раз шрапнель стала рваться в самом начале парада, во время речи полкового командира.
Кого будут награждать сейчас?
Одна стена каре раздалась. Под конвоем ввели Шапиро. Его поставили у дерева.
– Расстрел?!
– Это за что же?
– Немецкий шпион, значит!
– Какой он шпион? Он в роте первый разведчик!
Шапиро стоял, напряженно и растерянно улыбаясь.
Щуря близорукие глаза, он сосредоточенно, как загипнотизированный, рассматривал крайнего справа конвоира, краснощекого весельчака Бодена из третьей роты. У Шапиро был усталый вид.
Все сделалось быстро. После залпа, когда Шапиро упал, ему, по уставу, пустили револьверную пулю в ухо. Сделать это было приказано Делькуру. Делькур имел сконфуженный вид.
Играли трубачи. Примкнув штыки, батальон продефилировал перед прахом Шапиро. Идти было трудно.
Накануне выпал дождь. Почву размыло. Грязь прилипала к ногам комьями. Мы шли нестройным шагом, сутулясь, спотыкаясь, штыки вразброд.
Я занимал тогда единственную уцелевшую комнату на втором этаже разрушенного дома. Недавно был убит мой сосед – телефонист, я жил один.
Ночью я долго не мог уснуть. Я все ворочался и ворочался с боку на бок, вставал, курил, снова ложился, но сон не шел ко мне. Едва удавалось задремать, мне начинали сниться длинные ноги майора Андре.
Наконец я, по-видимому, все же заснул. Но меня разбудили странные звуки, доносившиеся с улицы. Было похоже, что кто-то хрипит, кто-то негромко, сдавленным голосом произносит какие-то нечленораздельные звуки. И ко всему прочему глухие, мерные удары.
Я стал прислушиваться.
– А ты, грязная гиена, смотрел на все это дело-сверху, с галерки? Ты навалился грудью на перила и смотрел на это дело с галерки?
Я узнал голос Лум-Лума.
Кто-то отвечал ему стонами и хрипом. Я подошел к окну. Ночь стояла непроглядная, я ничего не видел. Но по возне, по шарканью ногами, по напряженному голосу Лум-Лума я догадался, что он кого-то избивает... Кого? О каком деле он говорит? О какой галерке?
Внезапно я вспомнил, что Миллэ не был во взводе, когда расстреливали Шапиро. Он с утра сказался больным и получил увольнение. Его допросили на суде, и после допроса он исчез. А во время расстрела, когда мы стояли в каре, я как-то повернул голову и увидел его: он стоял на балконе полуразрушенного дома, где помещался медицинский пункт. Там же проживали писаря. Миллэ стоял на балконе и несколько писарей с ним, и Миллэ что-то им рассказывал. После залпа, когда к телу казненного направился Делькур с револьвером, Миллэ навалился грудью на балюстраду и продолжал рассказывать, оживленно жестикулируя.
Теперь я внезапно вспомнил все это. В отдалении вспыхнула ракета, и в ее коротком сверкании я увидел, что действительно у меня под окном, чуть вправо, Лум-»
Лум держит за горло капрала Миллэ и бьет его головой о платан. Миллэ ерзал, извивался, сучил ногами, но вырваться не мог.
Лум-Лум приговаривал:
– Разве ты солдат? Ты вонючий шакал. Разве ты воюешь за Францию? Ты попросту пришел убивать. Что он сделал твоей подлой душе, этот Цыпленок?
После каждой произнесенной фразы он ударял Миллэ головой об дерево, точно ставил знаки препинания.
Ночь была темная и тихая. Только где-то далеко, должно быть в Реймсе, тяжело колотилось сердце пушки. Но это было далеко, а здесь стояла тишина.
Я прислонился к окну и ожидал, затаив дыхание, когда Миллэ перестанет ерзать и Лум-Лум швырнет наземь его труп.
Но в темноте душной ночи послышались шаги. Где-то проходил патруль или, быть может, команда шла на смену караула. Кованые, подбитые крупными гвоздями ботинки мерно отбивали шаг по мелкому щебню мостовой. Возня у платана прекратилась.
Вскоре я услышал негромкий голос Лум-Лума:
– Самовар! Ты дома? Это я, Лум-Лум! У тебя не найдется глоточка? Страшно пересохло в горле. Ужас, до чего пить хочется.
Я позвал его.
Было темно. Я не видел его лица, я только слышал, что он дышит прерывисто.
– Ты утешил меня! – сказал он, выпив залпом почти всю мою баклагу и подкрепившись куском сыра.
Затем он растянулся рядом со мной на полу и заметил:
– Неплохой ты себе, однако, особнячок приобрел!
Только надо, друг Самовар, чтобы полы были у тебя немного помягче, хотя бы с пружинами, а то лежать жестковато... v
Он болтал и болтал, но все о чепухе, а об избиении Миллэ не обмолвился и словом.
– Ты почему молчишь? – внезапно спросил он.– У тебя кафар из-за Цыпленка? Что ж ты хочешь, Самовар, война!
– Не заговаривай мне зубы, старый акробат! – сказал я. – Что у тебя было с Миллэ?
Он все еще прикидывался дурачком и спросил невинным тоном:
– Когда?
– Когда, когда?! – Я уже стал выходить из себя.– Только что!
– Только что? А что же было только что? Просто мы встретились и побалагурили. Ведь мы старые друзья, еще по Сиди-Бель-Абессу, вот мы и побалагурили. Нему сказал: «Чего ты, дурак, добился? Ведь теперь Стервятник распорядился опять кабак закрыть. Там уже и часовой стоит! Из третьей роты. Самая сволочная рота во всей армии Франции! И как раз, – я говорю,– завтра должно прийти свежее вино из Верзене! Ах дурак! Какой дурак! Скажи мне, говорю, Миллэ, откуда берутся на свете такие дураки вроде тебя?»
– Это все, о чем вы говорили?
– Конечно! О чем же еще?
– И больше ничего между вами не было?
– Что ж еще могло быть? Целоваться нам, что ли?
Мне была обидна эта скрытность.
– Он еще жив? – резко’спросил я, чтобы положить конец притворству.
Лум-Лум заерзал на своем ложе и буркнул:
– Кажется, жив.
– Он будет жаловаться?
– Побоится.
Лум-Лум отвечал неохотно и глухим голосом. Он был приперт к стене, но все еще не сдавался. Ему было досадно, даже стыдно, что Миллэ остался жив. Он бил капрала не за вино, а за совсем-совсем другие дела, которые называл «подлостью души». Не всякий даже поймет,, что это значит. А капрал остался жив!
– Ты мог сделаться сегодня благодетелем полувзвода!– сказал я с насмешкой. Я сознательно дразнил его. Я мстил ему за скрытность. – Еще две-три минуты такой дружеской беседы...
– Чего ты хочешь? – внезапно огрызнулся Лум-Лум.– Я, что ли, создал небо и землю и всю сволочь земную? Привязался тоже! Его господь уберег. Вероятно, ему такие нужны, господу богу!..
Он повернулся носом к стенке и вскоре захрапел. Храп, конечно, был притворный: просто Лум-Лум хотел отделаться от меня.
ЭТОТ ЧЕРТ БИГУДО
1
Деревня Фонтеиэ предстала перед нами как давно забытое видение мира и благополучия. Ее крыши весело сверкали черепицей, дома стояли совершенно целые, добротные, хорошие, каменные дома; могучие платаны оберегали их прохладу, фруктовые сады окружали их приветливостью, тучные огороды простирались у самого берега прозрачной речки, и в каждом дворе на все голоса мычал, ревел и блеял сытый скот.
Легионеры возмущались.
– Что ж это, – говорили они, – во Франции еще есть места, где живут счастливые народы, не знающие, что такое война? Это как же так?
Война врылась когтями в землю километрах в сорока по прямой линии отсюда. Там она укрепилась и замерла, а здесь был неприкосновенный, спокойный, благополучный тыл.
Мы прибыли в Фонтенэ на продолжительный отдых,– оправиться от потерь, понесенных в боях за высоту ПО.
Разместившись кое-как на сеновалах, в сараях и ко-
нюшнях, легионеры вышли побродить по деревне, поискать вина и приключений. Одни мы с Лум-Лумом никуда не пошли. Ни у него, ни у меня не было ни сантима. Куда сунешься?
Мы понуро стояли у ворот, как вдруг Лум-Лум хлопнул себя по ляжкам и в восторге закричал:
– Зузу! Здесь стоят зузу! И как раз второй полк!..
Он бросился к рослому зуаву, который пересекал
улицу.
– Эй, приятель, – кричал Лум-Лум. – Стой! Ты какого батальона?.. Первого? Вот здорово! А вторая рота здесь?
Вторая рота оказалась расквартированной на соседней улице.
– А не знаешь, Бигудо есть?
– Сержант Бигудо? Не знаю}
– Неужели он уже сержант? – изумился Лум-Лум и, обращаясь ко мне, добавил: – Раз Бигудо сержант, то я знаю кое-кого у нас в Легионе, кто сегодня славно выпьет. Не беда, что у нас с тобой денег нет! Легионеру не нужно денег, легионеру нужна удача! Бигудо – мой лучший друг! Идем!
Зуаву было с нами по дороге. Мы узнали, что их полк тоже пришел в Фонтенэ после тяжелых потерь. От первого батальона осталось едва сто человек.
– Вот тут их канцелярия, – сказал зуав, указывая на большую ферму, которая открывалась из-за поворота.
– Ха! Сержант! Он уже произведен в сержанты, этот черт Бигудо! Ну, раз так, то у меня жажда! – говорил Лум-Лум.
Он пришел в радостное возбуждение, что было ему совершенно несвойственно. Обычно молчаливый и замкнутый, он сделался словоохотлив.
– Эх, – говорил он, – зуавы! Вот это солдаты! Зуав гебе накалывает, кого надо, на штык, как охапку сена на вилы. А какие товарищи! Конечно, попадается дрянь и между ними – маменькины сынки из Парижа, которые приперли в полк, чтобы носить безрукавку с шитьем и шешию с кисточкой, это нравится девчонкам! Таких я не считаю! Но есть настоящие братья! Ты подружился с ним, значит, кончено, вы навеки одна кровь. И все! И этот черт Бигудо из таких! Ты с ним подружишься,
Самовар! Клянусь, через два дня вы будете неразлучны, как спина и рубаха. Вообще я страшно рад, что мы попали в эту дыру все вместе! Мы хорошо поживем здесь.
У Лум-Лума сделалась на радостях прыгающая походка, от нетерпения он стал шумлив.
– И заметь, – говорил он громко и быстро, – судьба всегда сводит нас с Бигудо самым неожиданным образом. Она никогда не разлучает нас надолго. Легион в Бель-Абессе – и они в Бель-Абессе. Угоняют нас в Сфиссифу – смотрю, через некоторое время и мои зуавы тут. Однажды я попадаю в Кэнэг-Эль-Азир, вхожу в кабак– и что я вижу? Мой Бигудо уже здесь и поет песни. Ты подумай только! Смешно было, когда мы встретились в Тизи-Узу. Ты знаешь, где это? Там как раз начинаются кабильские горы, Джебель-Эль-Кабиль. Словом, мой Бигудо взял там однажды нашего славного Миллэ левой за кадык, а правой двадцать минут размягчал ему скулы. Как я не треснул со смеху?! Миллэ потом месяц пролежал в госпитале...
– За что это он его так? – спросил я.
– Странный вопрос! – ответил Лум-Лум. – За что же можно бить Миллэ, если не за подлость души?
А именно?
– Еще тебе именно! Он нечестно воюет. У нас ведь там постоянная война с арабами. Тоже, скажу тебе, занятие– стрелять в безоружных, которые голодны и бунтуют. Но что делать, для того нас там и держат. Значит, делай свое дело, но не усердствуй. А такая падаль, как Миллэ, убивает детей. Он старух штыком обрабатывает. Он это любит. Он только это и любит. Заколет ребенка и думает: «Я герой, меня все будут бояться...» Заберется в арабскую деревню, перестреляет несколько стариков и старух, ограбит – и поскорей назад! Разве так солдат поступает?! У него не душа, а дырка! Вот Бигудо с ним однажды и разговорился. Миллэ потом месяц пролежал в госпитале...
Помолчав немного, видно что-то вспомнив, Лум-Лум весело тряхнул головой и прибавил:
– Здорово он его тогда отделал, мой Бигудо... Да, старый Самовар, таких парней, как Бигудо, не очень-то много на свете. Прежде всего, честная душа! А уж бабник! Я тебе скажу одну вещь: никогда не ищи его там, где он не бывает, – например, в церкви. Лучше посмотри по кабакам. В особенности где кабатчица потолще. Вот где его надо искать...
– И до чего же толстые бабы сами на него бросаются, пропасть можно! – продолжал Лум-Лум после небольшой паузы. На него, видимо, нахлынули воспоминания. – Как раз в Кэнэг-Эль-Азире втюрилась в него одна еврейка-кабатчица. Ну и толстуха! Клянусь тебе распятием и деревянной рукой капитана Данжу, мяса, в ней было прямо-таки гора Синайская, скрижаль завета! А моего Бигудо она обожала, этого сухого черта, как кошка! Ну прямо кошка! Вот когда мы с ним хорошо выпивали!..
Наконец вот и канцелярия зуавов.
– Что нужно Легиону? – спросил сидевший за столом усатый капитан с перевязанной рукой.
Лум Лум вскинул два пальца к козырьку и только собрался спросить про своего приятеля, когда, хлопая дверью, в помещение ворвался дородный пожилой фермер. Не снимая шляпы, он направился прямо к капитану и, неистовым басом покрывая голос Лум-Лума, начал с места в карьер:
– Это невозможно, мсье! Я не обязан это терпеть!
– Что еще? – вяло спросил капитан.
– Я все по поводу этого сержанта!
– Бигудо?
Лум-Лум толкнул меня под локоть:
– Мой Бигудо!..
– Бигудо или не Бигудо, – мне безразлично его имя! Но я требую, чтобы его убрали немедленно!
– Так и есть! – шепнул мне Лум-Лум. – Не иначе, как мой Бигудо. Опять он чего-нибудь натворил! Если у этого чудака молодая жена, то я догадываюсь, что именно...
– Я, кажется, сказал вам – после обеда, – хмуро ответил капитан.
– После обеда! После обеда! – не унимался фермер.– Мне некогда ждать, когда ваши господа соизволят пообедать! Уберите его немедленно!
– Вон! – с напускной вялостью сказал капитан.
Тогда вуступил Лум-Лум.
– Папаша! – сказал он, лукаво ухмыляясь. – Откуда его надо убрать, Бигудо? Он у вашей дочки? Тогда лучше его не торопить...
– Эй, там, Легион! – поднял голос капитан. – Не соваться не в свое Дело!
В ярости и волнении фермер не услышал колкости Лум-Лума.
– Из-за него мои овцы потеряли аппетит! – кричал он о своем.
– Великий боже! – шепнул мне Лум-Лум. – Что он там мог натворить, этот черт Бигудо, если овцы потеряли аппетит?
– Плевать мне на ваших овец и на вас тоже. Вон! – совсем уж флегматично ответил капитан.
Фермера это взорвало.
– Как?! – заорал он. – Плевать? Вы забываетесь, мсье! Я французский избиратель! Я налогоплательщик! Я отец семейства! Я фермер! На меня плевать? Я буду жаловаться генералу! Мы от немцев обиды не видели, а тут приходят свои...
Офицер поднялся и, подойдя к фермеру вплотную, гаркнул «вон» с такой неожиданной силой, что у налогоплательщика и избирателя задрожали ноги. Мы расступились, и он пулей вылетел в дверь.
Тогда Л ум-Лум снова вскинул руки к козырьку.
– Господин капитан! – сказал он. – Мы тоже по поводу Бигудо. Это мой старый закадыка, еще из Африки! Мне бы его повидать. Можно?
– Он там, в сарае, валяется, – сказал капитан.
2
Здоровенный детина, покрытый шинелью с сержантским галуном на рукаве, лежал в сарае на соломе, в темном углу. Шинель была натянута до подбородка, зуавская шешия с кисточкой надвинута на нос.
– Вот он, сын старой свиньи! – обрадованно воскликнул Лум-Лум. – Дрыхнет! Вставай! Вставай, живей!
Лум-Лум пихнул приятеля ногой.
– Кто вы? – испуганно спросил зуав, появившийся
в дверях. – Вы сумасшедшие? *
Пришел фермер.
– Плевать на меня?! – ворчал он, отчаянно жестикулируя.—Ну нет, мсье! Хоть я и не ношу галунов, но у меня есть кое-что поважнее! Я – хозяин! И подбрасывать мне эту гадость, из-за которой мои овцы не едят, – нет, этого я не позволю! Нет...
Он распахнул ворота сарая и выгнал овец. Они выбежали с блеянием и, пробегая мимо Бигудо, шарахались от него в страхе, а он так и не просыпался.
– Видать, здорово нализался, старый верблюд! – сказал Лум-Лум. – Узнаю Бигудо! Эй ты, штанина,– обратился он к зуаву, – что он, давно пьян?
– Кто ты там, наконец, у вас в Легионе? – с изумлением спросил зуав, —Ты батальонный дурак или кто? Не видишь, парень смердит уже третьи сутки!
– Бигудо? – воскликнул Лум-Лум внезапно сорвавшимся голосом. – Бигудо?
– А как же... – ответил зуав. – Когда ходили на высоту сто девятнадцать, он воткнул штык в какого-то баварца и не мог вытащить. У баварцев мясо тугое, знаешь...
– Ну! – нетерпеливо дернулся Лум-Лум.
– Ну, а другой баварец выстрелил в него в упор из револьвера. Бигудо и упал. Когда это кончилось, вся эта карусель, мы передали позиции марокканским стрелкам, а сами занялись погребением.
– Ну! Ну!.. – нетерпеливо восклицал Лум-Лум.
– Вот тебе и ну! Бросили Бигудо в общую яму и еще пятьдесят парней с ним. Уже их стали засыпать землей, как вдруг этот Бигудо начинает ворочаться и стонать. «Я жив», – он говорит. И тут санитар, трусливая сволочь – им страшно быть под открытым небом,– санитар кричит: «Жив? Вранье! Все так говорят!» И сыплет себе землю прямо на Бигудо. Хорош'о, что тут случились свои ребята из взвода, которые знали Бигудо. Они понимали: раз он говорит, что жив, значит, жив. Ну, его откопали – и сразу в госпиталь. Парень был, правда, плох. Доктор говорил, повредили ему там что-то, когда бросали в могилу, – оторвали что-то или поломали. Но все-таки он был жив. Все бредил, рвался в бой, требовал ручных гранат. И однажды ночью пропал. Ушел из госпиталя, и нет его. А вчера его нашли на огородах, уже холодного.
– Скажи пожалуйста! – пробормотал Лум-Лум совсем осипшим голосом.
Мой приятель стоял бледный и хмурый. Он подавал реплики рассеянно. Он отсутствовал. Он уже не слышал рассказа зуава о том, что капитан хотел похоронить своего любимого сержанта непременно в гробу и непременно с мессой, а это вызывало задержку, потому что местный гробовщик мобилизован, работает его жена, но медленно и плохо, да и полковой кюре убит, и пришлось долго искать по окрестным деревням, покуда где-то километрах в пяти, в штабе кавалерийской дивизии, нашли двух драгун-вестовых, из которых один был до войны сельским кюре, а другой монахом из конгрегации мари-нитов. Они умели отпевать покойников.
– Должно быть, это они и есть, – сказал зуав, когда на двух могучих гнедых лошадях, шедших крупной рысью, во двор въехали два драгуна.
Они легко соскочили наземь, привязали лошадей к дереву, достали из тороков церковное облачение, надели его поверх солдатской формы, нахлобучили камилавки вместо кепи и направились к нам. Оба были молодые и рослые. Оба носили густые, давно не тронутые ножницами, черные бороды. Громко и бодро звякая своими огромными драгунскими шпорами, они подошли к покойнику, опустились на колени и стали читать молитвы.
Лум-Лум смотрел остановившимися глазами на них, на нас, на Бигудо и, казалось, ничего не понимал.
Какие видения носились перед его глазами? Живой Бигудо и забубенные радости африканских походов? Или внезапно собственная жизнь возникла, туго-натуго и навеки заколоченная в солдатский ранец?
Во дворе показался санитар. Он нес на голове гроб, держа его обеими руками.
– Ну, наконец-то вот и коробочка для Бигудо! – громко сказал зуав, покрывая голоса молившихся драгун.
Мы стали все вместе водворять Бигудо в его последнее жилище. И только тогда Лум-Лум наконец почувствовал то, чего не чувствовал раньше, захваченный неожиданностью и первым ощущением горя: мучительный запах смерти. Остатки йодоформа еще оказывали сопротивление, лекарства еще не бросили борьбы. Но уже давно она была бесполезна. Тление трубило в могучие трубы.
– И что у него там такое в животе, у этого парня?– пробормотал Лум-Лум.
Он сгреб b охапку солому, на которой лежал покойник, и вынес во двор позади сарая.
– Надо сжечь это, – сказал он.—Овцам вредно.
3
Потом было погребение. Собралась вся рота – все, что от нее осталось. Капитан с перевязанной рукой сказал несколько слов. Зуавы слушали молча, низко опустив головы.
Лум-Лум стоял рядом со мной. Я никогда не видел на человеческом лице такой скорби и растерянности.
С кладбища пошли по кабакам. У Лум-Лума нашлись знакомые зуавы, они пригласили нас обоих. В таверне, куда мы зашли, сразу сделалось тесно. Нам подали по литру красного. Вскоре стало шумно. Оживился и Лум-Лум.
– Я тебе говорил?! Я тебе говорил? – повторял он, толкая меня в бок. – На кой нам черт деньги? Были бы друзья – и мы выпьем! Не так, Самовар?
Когда пошли по третьему литру, шум в таверне перешел в сплошной гул. Зуавы пели, хохотали и рассказывали соленые истории о Фатьмах, которые тоскуют по ним в Африке. Потом выступил какой-то капрал и спел довольно приятным тенорком известную песенку про девчонку, которая
Померла,
Как жила —
В непотребном виде.
Потом Лум-Лум. привлек всеобщее внимание к моей особе. Он сообщил, что я русский волонтер и поступил в-Иностранный легион, чтобы сражаться за право и цивилизацию. Он высказал предположение, что на этот поступок меня толкнули побуждения чисто религиозные.