355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Финк » Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания » Текст книги (страница 21)
Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:04

Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"


Автор книги: Виктор Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 43 страниц)

«Я, шеф поста села Петрешты, Петру Ионеску, признаю себя виновным перед жителями в том, что притеснял их и был взяточником и ворюгой. Признаю, что, когда наступал вечер, я загонял народ по домам, а сам отправлялся воровать кур, так как я очень люблю кур. Кроме того, я преследовал тех, кто боролся за народное дело, и отправлял их в сигуранцу, где их ждала тяжелая участь (следовал список имен). Но я вижу, что'от арестов толку мало: посадишь одних, появляются другие. Поэтому я твердо уверен, что большевики обязательно придут, и даже очень скоро. А жандармов следует всех перевешать. Если бы не жандармы, народ смог бы прогнать кулаков и помещиков, и люди жили бы как люди, как на том берегу. А не как скот бессловесный. Но скоро так и будет. Все это заставляет меня бросить службу, хотя благодаря воровству и взяткам она была очень доходной. Но надо думать о своей шкуре, пока не поздно».

Следовала подпись Петру Ионеску и печать.

Дорого дал бы Петру Ионеску за то, чтобы вместо одной этой афишки в селе оказалось бы сто большевистских газет и тысяча листовок, напечатанных типографским способом: каждому было бы ясно, что они завезены и подброшены кем-то чужим, кого уже давно нет и искать не стоит, – ищи ветра в поле.

Но ведь здесь было нечто совсем иное: преступник необычайной смелости, видимо, жил в самом селе Пет-решты, таскал бланки из канцелярии жандарма, писал возмутительные объявления от его собственного имени, подделывал его собственную подпись, выставлял его самого в каком-то глупом виде и где-то тут же, рядом, смеялся над ним!

Жандарм почувствовал, что он как бы больше не жандарм, не носитель власти. Он еще продолжал орать на жителей, раздавать зуботычины, брать взятки, есть, пить, спать и до блеска начищать свои сапоги, но больше не верил в самого* себя. За ним ходила тень, и именно она делалась силой и властью, а он, Петру Ионеску, крепкий, здоровый мужчина в красивой военной форме с этишкетами и с револьвером, – он как бы ничто, призрак, который люди только по ошибке еще принимают за жандарма.

И хоть бы искра подозрения на кого-нибудь! Хоть бы тень какой-нибудь догадки!

А покуда жандарм ломал себе голову, ища, кто бы это мог так издеваться над ним, в головах жителей возник довольно интересный вопрос: действительно ли все эти странные объявления составляет кто-то посторонний? А не сам ли жандарм?! Что-то уж больно похожа подпись! Действительно ли она поддельная? А бланки? А печать? Ведь этого не подделаешь!

– Нет, – говорили люди на селе, недоверчиво качая головами, – тут что-то не так!

И хоть Петру Ионеску был не слишком бойкого у мд, но и он стал замечать, что с ним как-то иначе разговаривают и как будто даже норовят не затягивать с ним разговора. А жандармиху осторожно спрашивали: не жалуется ли ее муж на головные боли, спокойно ли спит, не бывает ли с ним чего-нибудь такого-этакого особенного?

В этом странном положении человека, который, с одной стороны, не знает, кого подозревать, а с другой – сам подозревается в расстройстве умственных способностей, Ионеску прожил до конца июня.

А в конце июня он произвел на селе кое-какие аресты. При других обстоятельствах они, пожалуй, действительно могли бы оградить его от дальнейших неприятностей и положили бы конец болтовне о его сумасшествий. Но аресты были произведены в такой день, когда они уже больше не смогли сыграть этой важной роли.

Однако здесь целая история.

Глава седьмая

Все шло на обоих берегах по давно заведенному порядку: на бессарабском – крестьяне пытались возбудить энтузиазм своих полудохлых клячонок, покрикивая на них, причмокивая и упрашивая. Видя, что ничего не добьешься, хозяева лупили свое тягло кнутовищами по запавшим бокам, призывая на головы бедных кляч погибель и холеру. А на советском берегу кружили по колхозным массивам трактористы.

Так повторялось из года в год. Но жители бессарабского берега не могли к этому привыкнуть. Каждый год они были взбудоражены, точно видели все впервые.

Весной 1940 года Иван Тихонович Гудзенко объяснил кучке односельчан:

– Вы то возьмите в понятие, что машина работает для крестьян. Для крестьян! – многозначительно подчеркивал он. – У них помещиков нет, и кулаков у них нет. Поэтому крестьяне имеют машины. У них все для крестьян! Машина вместо человека работает!

Приблизившиеся Фока Мазура и шеф Ионеску услыхали, по счастью, только последние слова.

Фока вмешался в разговор. Он сказал своим сладким, но все же нудным голосом, что хотя машина делает свое дело, конечно, быстро и неплохо, но это против бога.

– Вспомни, Иван, – сказал он, – чтб в священном писании говорится: «В поте лица своего будешь ты добывать хлеб свой». Вот как господь говорит! Не машина, значит, должна хлеб добывать, а сам человек! Ты вот о чем подумай, Иван, раньше чем говорить.

Кое на кого эти слова подействовали: священное писание!

Другие молчали и несмело ухмылялись: ждали, что ответит острослов Гудзенко.

А Гудзенко вскинул на Мазуру веселые глаза.

– Верно, хозяин Фока, – сказал он. – Вот взять, к примеру, нас. Мы-то поистине в поте лица хлеб добываем. Совсем как в писании сказано! Да только не мы его едим, а ты...

Он сказал это с такой обезоруживающей улыбкой, что все рассмеялись, даже жандармы, и один только Фока Мазура отвернулся и ушел.

Но ушел он обиженный.

В конце июня у него вышла новая стычка с Гудзенко.

Год стоял засушливый. Хлеба горели. Население с мольбой и страхом подымало глаза к небу. Небо молчало.

Тогда поступили так, как испокон веку поступали в подобных случаях в старой России: попросили попа пройти по полям с крестным ходом.

Крестный ход вышел.

Разевая глубокий, как прорва, рот, поп мычал молитвы о ниспослании дождя. Худощавый дьякон размахивал кадилом. Кулаки, степенно выступая, несли иконы, повязанные вышитыми полотенцами, и хоругви из голубой парчи с серебром. А позади медленно, туго плыла толпа. Люди пели псалмы и плакали. Они простирались ниц и бились о землю головами. На все голоса кричали, мычали, выли и стонали кликуши, корчились в припадках эпилептики, визжали истерички. А знойное солнце смотрело на человеческое горе со своей недося-

гаемой высоты совершенно равнодушно. Земля лежала потрескавшаяся, голод скалил зубы из всех трещин.

Мазура поглядывал на крестный ход скептически: баптисты не признают сложных обрядностей православной церкви.

– Обман! – сказал он. Фоку окружила кучка кре-стьян-баптистов. Тут же, как на беду, находился и Гудзенко. – Обман! Мы кладем секиру под корень таинств, ибо они – обман! – высокопарно сказал Мазура.

– Верно, что обман, брат Фока, – согласился кто-то из баптистов. – Ходили православные, по заблуждению своему, просить попа о крестном ходе, а он ведь не сразу согласился! Господь, говорит, карает людей за скупость. Ну, собрали ему денег. А он все не идет. Говорит: не даст господь дождя, за грехи карает, – молиться надо. А сегодня с утра заторопился, давай крестный ход поскорей, сию минуту. А почему? Барометр у него есть, аппарат такой, по-научному погоду предсказывает. И как раз сегодня повернуло на дождь.

– Завтра дождь будет! Не сегодня, а завтра! – вставил Гудзенко.

– А ты откуда знаешь? – холодно спросил Фока.

– А мне в пятнадцатом году немец руку прострелил. С тех пор не рука, а лучше всякого барометра: как накануне дождя, так ее из меня все черти тянут.

Окружающие засмеялись.

– Вот не можешь, не можешь ты, чтобы нечистую силу не помянуть, – укоризненно заметил Фока.

Тут Гудзенко, с обычной своей добродушной улыбочкой, опять запустил Фоке шпильку.

– А что? – сказал он. – Нам черти не страшны! Они себе в аду живут, печку топят. А по-моему, та сила нечистая, которая на земле людям жить не дает.

Фока насторожился.

– Это ты о ком?

– О ком? Что ж, разве еще объяснять надо, кто у людей хлеб изо рта забирает?

Хотя Фока не был назван по имени, и он и все окружающие отлично поняли намек.

Новая обида попала на старые дрожжи. Фока рассердился.

– Я тебя, дурака темного, кормлю, – заметил он го-

лосом, в котором уже не было ни капельки обычного елея. – Тебя и сынка твоего голодранного! А ты вот какую благодарность показываешь?

На это Гудзенко, все с той же, несомненно милой, но ядовитой улыбочкой, спокойно заметил:

– Тебя я, хозяин Фока, по имени не называл. Но если ты сам признаешься, так пожалуйста! И тогда я скажу: не ты нас кормишь, а мы тебя! Это мы на тебя работаем, а не ты на нас. И не мы тебя благодарить должны, а ты нас, если говорить по-правильному. А что касается того, что народ у нас темный, так ведь ты за это должен господа славить. Что бы с тобой стало, если бы народ поумнел!

Фоку точно скрутило, свело. Он даже весь изогнулся, как в судороге.

– Большевик! – прошипел он. – Большевик!

По тому, как нервно он засеменил прочь, все почувствовали, что дело кончится плохо. Фока непременно повидается с шефом, и завтра Гудзенко будет объясняться с сигуранцей.

Месть Мазуры оказалась более жестокой, чем полагали.

Вечером он действительно пошел к шефу Петру Ионеску.

Рассказав все об Иване Гудзенко, он внезапно спросил:

– А как насчет тех бумажек? Дознались вы, чьих рук дело?

– Нет! – понуро сказал жандарм. – Ищу – не нахожу. Думаю – не могу ни на кого подумать. Главное, кто бланки таскает и печать?

– Это самое первое! Кого подозреваете?

– Да никого! Вот прямо-таки не знаю, на кого подумать.

Мазура смотрел на жандарма с той снисходительностью, с какой умному человеку нередко приходится смотреть на глупца. Всего несколько наводящих вопросов оказалось Мазуре достаточным, чтобы установить, что посторонние все-таки могут добраться до бланков и печати: хотя бы сельские женщины и девушки, которых Ионеску заставляет мыть полы и топить печи в канцелярии. Жандарм уверял, что назначает на работу не всякую и каждую, а только честных и порядочных, которые на дурное не способны. Фока, расспрашивая, кто же это именно, ударил ребром ладони по столу, как бы что-то засекая, когда шеф назвал Катю Сурду. Мазура не мог сказать о ней ничего определенно плохого. Но он не верил Кате. Он боялся ее. Не может быть, чтобы после истории с ковром в ней не жила злоба против него. А вчера, встретив его на улице, она поклонилась низко, как полагается. Значит, в себе злобу несет, прячет. Нельзя таким верить.

– Нет, домнулэ Ионеску, – сказал он, – не верьте ей! Она своей мамаши дочка! Опасная она. Вполне могла взять со стола несколько бумажек, пока вы выходили, хлоп на них печать да за пазуху – и готово!

Ошарашенный жандарм сопоставлял даты. Выходило, что действительно все неприятности обрушивались вскоре после того, как в канцелярии мыла полы Катерина Сурду.

– Н-ну! Н-ну! – мычал Ионеску, угрожающе сжимая кулаки.

– Теперь возьмите еще, – продолжал Фока. – Ходит за ней, как пес за хозяином, знаете кто? Ивана Гудзен-ки сынок. Мой работник.

– Так он же как будто ничего, тихий парень, работяга?– неуверенно спросил жандарм.

– Верно, что работник он замечательный, таких не сыщешь. И жалко мне будет с ним расстаться. А все-таки, должен сказать, книжки читает.

– Книжки читает? – почти с испугом переспросил Ионеску. – Какие книжки?

– А вот идет он однажды с работы, и, вижу, у него карман оттопырен. Я хвать его за карман. Он хотел вырваться. «Пустите! Пустите! Это не ваше! Не трогайте меня!» А сам красный, как вино. Ну, я, конечно, вытащил. Это была книга. И знаете какая? Вы, быть может, думаете, Евангелие? А это «Мать».

– Чья мать?

– Горького. Это у них, на той стороне, есть такой писатель, самый опасный большевик, хуже нет на свете.

– Да что вы!

– Ну вот, значит, он и написал книгу. Называется

«Мать». Про рабочих, про большевиков, про революцию, про все на свете. Самая настоящая возмутительная книга. Хуже нет! Спрашиваю: «Ты где взял?» – «Режьте меня, говорит, не знаю, чья книга. На дороге нашел». Хотел я тогда сразу к вам пойти. Потом пожалел его. Парень, думаю, молодой. И уж работает очень хорошо. А теперь полагаю, что Катя Сурду у вас бланки воровала, а он их расклеивал.

– Да что вы!

– Глазами не видел, но душой верю, – уклончиво, но вместе с тем убеждающе сказал Мазура.

Жандарм молчал. Его терзали противоречивые чувства. С одной стороны, как будто распутывалось загадочное дело. Это было приятно. Но, с другой стороны, было и неприятно: Мазура доказывал ему, что он, жандарм, блюститель королевской власти, – дурак.

Однако разоблачения еще не кончились.

– Кто же все-таки эти бумажки писал, я вас спрашиваю?– продолжал Мазура. – Тут ведь грамотная рука нужна. Не может Катерина так писать. И парень не может. Кто же это? И тут я, кажется, тоже правду нашел.

– А ну? – буркнул жандарм.

– Этот Михай Гудзенко божился, что нашел книгу на дороге. Ложь! На книге написано, от руки и как раз, заметьте, тоже печатными буквами: «Ф. С.». Кто же это у нас «Ф. С.»? Это, я так думаю, Флорика Симонеску, учительница.

– Что-о?! – воскликнул жандарм так визгливо, точно его укололи. – Она же такая тихая особа!

– Что из того, что она тихая? – возразил Мазура.– Разве она должна кричать: «Арестуйте меня, я большевичка!»?

– Постойте, постойте, домнулэ Мазура! – все не приходил в себя жандарм. – Но ведь она румынка!

– А мало ли их и среди румын, вы думаете? Я уверяю вас, что она самая настоящая большевичка! Например, зачем она книжки раздает? Кто ж так делает? Ну хоть бы сама читала. Я бы тогда сказал – пусть ее господь всемогущий судит. А зачем же она другим дает? Зачем она к самым последним беднякам ходит детей учить? Зачем она, к примеру, эту Катю Сурду учит? Ясно, что большевичка! Раньше научит грамоте, потом даст

всякие книжки читать... А потом, смотри, добрым людям жизни нет. Вот оно как!.. Так что, домнулэ Ионеску,– сказал Фока в заключение, после небольшой паузы,– думаю, что вся компания тут. Сурду воровала бланки с печатью, учительница писала, Михай Гудзенко расклеивал. Опять скажу – глазами не видел, но душой верю.

Донос Мазуры был увенчан большим успехом: оба Гудзенко – отец и сын, – Катерина Сурду и учительница Симонеску на рассвете следующего дня встретились в помещении для арестованных.

Последней была приведена Катя. Трое сидели на полу избитые, у Миши вспухла губа. У его отца и учительницы– синяки под глазами. Однако ни Катенька, ни, к великой своей досаде, Ионеску не увидели на их лицах никаких признаков уныния, растерянности, страха.

Учительница, молодая женщина с открытым лицом и ласковой улыбкой, спокойно беседовала с Иваном Тихоновичем.

– Не сметь разговаривать! – крикнул жандарм.

На это учительница невозмутимо ответила:

– Арестованным можно. Разве вы не знаете, что сам король разрешил арестованным разговаривать?! И даже никому, кроме арестованных!

Гудзенко рассмеялся. Жандарм смутно догадывался, что это, собственно, смеются над ним. Пропуская Катю в помещение, он сорвал свою злость на ней, толкнув ее в спину.

Катя упала и непременно ударилась бы головой об угол стола, если бы ее не подхватил Миша. Держа ее секунду в объятиях, он прошептал:

– Не бойся, серденько! Не бойся, моя люба!

У порога несчастий и испытаний он наконец сказал ей то, чего не умел сказать раньше. А Катя подняла на него благодарные и счастливые глаза и так уверенно села на пол рядом с ним, точно это было самое лучшее место на земле. Она взяла Мишину руку и склонила голову к нему на плечо.

Иван Тихонович из-под бровей посматривал на обоих. Предстояли тяжелые дни, в сигуранце будут пытать. Выдержат ли эти молодые?

Катя была вся какая-то необыкновенно светлая, ясная. Она точно светилась счастьем внезапно раскрывшейся перед ней любви.

И все же в глазах ее пробегал время от времени тот самый блеск ярости, какой в иные минуты озарял лицо ее матери.

«Выдержат! – решил про себя Гудзенко. – Все выдержат!»

С утра пошел дождь: раненая рука Гудзенко-отца правильно предсказала результаты крестного хода.

За селом размыло дорогу. Это и некоторые другие посторонние и случайные обстоятельства помешали шефу Петру Ионеску отвезти арестованных в город своевременно. Он выехал с ними лишь на следующий день, часа в два.

Солнце, видимо, уже забыло про молебен, про показания барометра, про раненую руку Гудзенко. Оно снова пыталось обратить землю в шкварку. Арестованные устали от зноя и пыли. Они еще больше устали от Ионеску, который, не закрывая рта, расписывал им, что ждет их в сигуранце за кражу казенной печати, за подделку подписи должностного лица, за распространение разных этаких идеек и за неуважительные разговоры, которые показывают, как черным по белому, что они большевики.

На дороге было безлюдно и тихо. Монотонный голос Ионеску безостановочно сопровождало монотонное стрекотание кузнечиков.

Вдруг на дороге показался солдат – пограничник из ближайшего поста. Он был без оружия и бежал навстречу, размахивая руками и что-то крича.

Солдат бежал со стороны реки. А со стороны поля на дорогу вырвалась пароконная телега. Издали было видно, как над спинами лошадей бешено кружится кнут. Лошади бежали, точно за ними гнались волки.

– Что вы делаете?! – кричал солдат, увидев, что жандарм везет, по-видимому, арестованных. – Что вы делаете, ведь большевики идут!

– Какие? Откуда? – довольно простодушно спросил Ионеску, подтверждая лишний раз распространенное мнение о нем, как о человеке не слишком сообразительном.

'– Дурак! – забыв всякое чинопочитание, крикнул солдат вместо прямого ответа.—Откуда?! Из России! Откуда еще?!

Он показал рукой в сторону Днестра. Река представляла необычайное зрелище: ее пересекало множество лодок, в лодках сидели военные.

Покуда Петру Ионеску напрягал воображение, чтобы постичь, что все это значит, подкатила телега. В ней сидело несколько крестьян-украинцев из Петрешт. Увидев своих арестованных односельчан, они еще издали закричали:

– Дайте ему по потылице, бо наши идуть! Що вы на его дывытесь? Скорийше дайте ему по потылице!

– Погоняй! – крикнул жандарм вознице и, растерявшись, стал даже колотить возницу кулаком в спину.

Но возница обернулся и не спеша дал ему по зубам.

Глава восьмая

Двадцать шестого июня 1940 года правительство Советского Союза предложило румынскому правительству освободить Бессарабию. В ноте указывалось, что «Советский Союз никогда не мирился с фактом насильственного отторжения Бессарабии, о чем правительство СССР неоднократно и открыто заявляло перед всем миром», и что если захват территории был возможен на заре жизни Советского государства, то эти времена давно прошли и вопрос пора урегулировать.

Советская нота была вручена румынскому послу в Москве двадцать шестого июня, в 10 часов вечера. В ней было сказано, что правительство Советского Союза ожидает ответа в течение следующего дня, двадцать седьмого июня.

Ответ прибыл в срок. Но либо королевское правительство ничего не поняло, либо пыталось сделать вид, что не поняло: оно изъявило согласие открыть переговоры.

Захват Бессарабии был произведен без переговоров. Дипломатическая процедура понадобилась румынскому правительству, лишь когда зашла речь о возвращении захваченной территории.

Правительство СССР нашло румынский ответ неудовлетворительным и предложило очистить Бессарабию в течение четырех дней, считая с двадцать* восьмого июня, с двух часов дня по московскому времени. Советское правительство «настаивало», как говорилось в ноте, на том, чтобы ответ был дан двадцать восьмого июня, не позже 12 часов дня.

Ответ прибыл в 11 часов утра. Королевское правительство наконец все поняло: оно безоговорочно принимало советские условия.

Конечно, население и власти были оповещены. Почему же Ионеску, как видно, ничего не подозревал? Что случилось?

Не знаю. По-моему, дело было, скорей всего, так.

Предупреждение о том, что большевики придут в такой-то час, Ионеску принял за новую и крайне вредную мистификацию и не сомневался в том, что к делу причастны его арестованные. Допрашивать их он не стал, а поскорей повез прямо в сигуранцу: там они все скажут, там с ними поговорят, как надо, и они все скажут!

Скорей всего дело было именно так.

Гудзенко и его товарищи, а также их односельчане-украинцы, то есть вся группа, которую мы оставили на дороге, не стали там задерживаться.

Возницы гнали вовсю, и две телеги весело катились рядом, везя счастливых людей.

Село оказалось'пустым – ни души на улицах. Все были на берегу,* примерно в километре вниз по течению, у белого домика, где помещался румынский пограничный пост. Там высаживались красноармейцы.

Крестьяне, возбужденные и радостные, помогали им закреплять лодки у берега. Доморощенный оркестр из трех скрипок и трубы, как умел, играл «Встречу».

Красноармейцы строились на берегу. Но жители не давали им сохранить строй. Они забрасывали новоприбывших полевыми цветами, обнимали, целовали, жали им руки.

Вот советский офицер вошел в домик.

Мальчишки, прильнув к окнам, видели, как румынский начальник трясущимися руками укладывал свои ставшие ненужными бумаги, вместе с ними суматошливо швыряя в ящик ваксу, сапожные щетки и прочие предметы своего обихода, которые все же могли еще пригодиться в жизни. Мальчуганы сообщали, что оба начальника подписывают какую-то бумагу. Вскоре они вышли. Стало тихо. Никто никогда не видел румынского офицера таким вежливым. Он все время щелкал каблуками, вытягивался, вскидывал руку к козырьку.

Советский командир был спокоен и деловит.

– Спустите флаг! – сказал он румынскому начальнику, и тот бросился исполнять приказание.

Все услышали, что советский начальник разговаривает с румынским по-молдавски, – не по-румынски, а именно по-молдавски, – и об этом сейчас же заговорили в толпе.

– Он наш! Он наш! – полетело из уст в уста.– Смотрите, у них молдаванин может быть офицером!

– Да здравствуют Советы! – крикнул чей-то высокий голос. Все тотчас громко повторили эти слова.

Румынский флаг спустился.

Минуту назад ветерок трепал его, надувал и отпускал. Теперь королевский флаг казался просто крашеной тряпкой.

– Ура! Ура! Ура! —гремело над рекой.

Румынские солдаты торопливо побросали в тележку

свое незатейливое имущество, сели в нее сами, сел с ними и начальник. Лошаденке дали такого кнута, что, если бы она только умела скакать или хотя бы бежать рысью, она, вероятно, так бы и поступила. Но это была немощная кобыленка: начальник всю жизнь обкрадывал ее на овсе и сене. Поэтому она плелась кое-как, и седоки еще долго могли слышать насмешки, улюлюканье, брань и проклятья, которые на радостях посылали им жители села.

– Однако почему же это не подымается советский флаг? – опрашивали в толпе.

Вот уже румынские пограничники скрылись за поворотом дороги, а советского флага все еще не подымали.

В домике находился советский солдат. Что он там делает?

Разведчики-мальчуганы снова прильнули к окну. Солдат подметал пол, убирал помещение. Вот он распахнул дверь, попросил тех, кто стоял слишком близко, отойти и вымел кучу мусора, затем раскрыл окно, и, лишь после того, как помещение было убрано и проветрено, над домиком поднялся красный флаг с серпом и молотом.

Бессарабия, ее земля и ее народ вступили в Советский Союз.

Красноармеец раздавал советские газеты. Их брали нарасхват, собирались вокруг пожилых, которые еще не забыли по-русски, и заставляли их читать и переводить.

Но вот советский лейтенант поднялся на крыльцо. Было очев'идно, что он собирается говорить. Все смолкли. Лейтенант поздравил народ со вступлением в семью советских народов.

Затем он счел нужным рассказать о себе.

– Дорогие матери и отцы, братья и сестры, – начал он. – Я сам молдаванин, крестьянский сын. Я из села Плоти, Балтского уезда. У отца было полторы десятины и семья в семь душ. Но это было давно. Теперь родители в колхозе. Я окончил среднюю школу, – по-вашему, гим* назию. Мой старший брат инженер, а сестра доктор. У родителей добрая хата и всего вдоволь, они старости не боятся. Это нам дала советская власть.

Мужчины слушали, обнажив головы.

Посыпались вопросы:

– А нам землю дадут?

– А семена?

– А машины? На том берегу работают машины, а у нас машины будут?

Все говорили одновременно.

– Вот что, граждане, – предложил лейтенант, – давайте по порядку. Кто хочет говорить – прошу сюда!

Лейтенант не мог понять, почему так взволновался народ, когда к трибуне стал пробираться некий пожилой, чуть сутулый крестьянин.

– Долой! – кричали в толпе. – Гоните его! Не лезь, Мазура, постыдись!

Но Мазура точно ничего не слышал. Он смело подымался на возвышение. В руке у него был номер «Правды». Поздоровавшись за руку с лейтенантом, Фока, видимо, собирался начать речь, но едва раскрыл рот, как чья-то крепкая рука потащила его за фалды вниз. Оглянувшись, он увидел Марию Сурду.

– Слезай, паук! – кричала она. – Ты двадцать два года разговаривал! Довольно! Теперь дай нам поговорить!

Она вырвала из рук Мазуры газету и, потрясая ею, кричала:

– Смотрите, добрые люди! Всю жизнь он жил обманом, а как наша власть пришла, он будет «Правду» читать?! Вот он как обернуться хочет?! Вот он, враг, как жить думает?! А ты скажи, зачем ты мою дочь в тюрьму посадил? Брата моего верни!.. Ничего, еще научу я тебя «Правду» читать! Я тебя научу!

Народ кричал: «Долой!», «Долой кровопийцу!», «Долой паука!», «Бейте его, собаку!»

Мазура уже глубоко и искренне жалел, что поддался внушению нечистой силы, которая одна только и могла заставить его переться на трибуну, внушая ему, что он должен первым поблагодарить советскую власть за освобождение Бессарабии от румынских захватчиков. Дело принимало неприятный оборот, совсем не такой, как хотелось.

Но вот из-за деревьев показались две телеги. Они спешили к месту собрания. Седоки беспорядочно кричали и пели, как пьяные.

Это были две известные нам телеги: в одной сидели арестованные, в другой – их освободители. Все действительно производили впечатление пьяных, но пьяны они были от счастья.

Внезапное появление людей, которых он предал, было для Мазуры самым неприятным из всего, что могло бы случиться с ним в ту минуту. Однако он быстро овладел собой.

– Смотри, Мария! – сказал он. – Хоть ты со злобой ко мне слово обратила, Мария, но я прощаю тебя в день великой нашей народной радости. Вот твоя дочка едет, Катерина. Благодарение господу и славной нашей заступнице Красной Армий, она свободна, дочь твоя.

Мазура точно так же поздравил Акулину Гудзенко с освобождением мужа и сына, все посматривая, однако, как бы уйти.

Но уйти можно было только в гущу толпы. Этого Мазура боялся.

Телеги подкатили вплотную.

Оставив в стороне трогательную встречу арестованных с родными, слезы Акулины Гудзенко и обоих супругов Сурду, пропуская то, как учительница сказала лейтенанту, что спешит домой, объявиться больной матери, и просит дать ей красноармейца, чтобы мать увидела советского воина; опуская выступление какой-то старухи, которая, постояв на трибуне не больше минуты, сказала только, что всегда молилась богу о том, чтобы не умереть при румынах, и теперь она счастлива; опуская эти и многие другие подробности того, что происходило вокруг белого домика, посмотрим, что разыгралось на крыльце, служившем трибуной митинга.

В одной из двух телег лежал пассажир в рваной военной форме. Судя по всему, он не разделял общей радости.

Это был жандарм Петру Ионеску.

Мы покинули его в тот момент, когда он получил кое-что от возницы. Полученное помогло ему осознать, что, собственно, происходит в Бессарабии. Осознав это, жандарм хотел бежать. Но односельчане не дали ему утомляться. Предварительно связав его, они отвели ему место в телеге.

Вид у Ионеску был плачевный. Бог его знает, какая силища должна была быть в руках у флегматичного возницы, если всего лишь от одного удара у представителя королевской власти так вздулась верхняя губа, что нос, всегда длинный и тонкий, теперь казался вздернутым. По-видимому, произошли еще какие-то неприятности. Об этом говорил хотя бы мундир жандарма. Всегда чистенький и щеголеватый, он был так изодран, что сквозь дыры проглядывало грешное тело, и так испачкан, точно жандарм неизвестно зачем катался в грязи. Даже этишкет был с одного конца оборван и болтался, как простая веревка.

– Посмотрите, товарищ лейтенант! Что это за птица?– даже сказал один из красноармейцев.

Жандармом немедленно занялись крестьяне. Они выволокли своего обмякшего бывшего повелителя из телеги и, развязав ему руки и ноги, взгромоздили на трибуну рядом с Мазурой.

Лейтенант приказал отпустить жандарма, говоря, что тот обязан .немедленно, не задерживаясь, покинуть Бессарабию.

Но Гудзенко-отец заметил, что если надо его отпустить, значит, надо, и «пехай его свиньи едять». Но пусть раньше ответит на один вопрос.

– На какой вопрос?

– Видите, товарищ, – пояснил Гудзенко, – сам он мне не нужен. Он подастся в Румынию – ну, и черт с ним, с таким собачьим мясом! А мне тот человек интересен, который с нами будет жить.

– Это ж кто?

– А Фока! – сказал Гудзенко, тыча пальцем в Ма-

зуру.

Теперь Фока уже дал бы голову наотрез, что на трибуну его действительно выгнала сама нечистая сила.

– Пусть жандарм скажет, кто ему нас отдал. Меня, сына моего Мишку, учительницу да еще Катю Сурду, вот эту дивчину, – требовал Гудзенко. – Он же нас сегодня вез в сигуранцу. Пусть скажет, кто на нас показал!

– Хотите ответить? – спросил лейтенант жандарма.

Однако раньше, чем Ионеску успел открыть рот, Мазура закричал – пронзительно, на какой-то необыкновенно высокой, визгливой ноте:

– Спасите меня! Спасите меня! Что хотите отдам! Берите сто овец!

Мазура неуклюже и смешно прыгал и вертелся перед лейтенантом и красноармейцами, а те разглядывали его не без любопытства: они уже давно забыли, как выглядит живой кулак.

Наконец Мазура и жандарм получили возможность уйти. А народ долго еще не расходился. Люди точно приросли к берегу: они не могли оторвать глаз от воинских частей, которые переправлялись через всегда молчаливую реку, наполняя ее песнями, как символом воскресавшей жизни.

Глава девятая

Четверо суток дул ветер. Четверо суток гнал он оккупантов назад, в Румынию.

Среди многих десятков тысяч человек, которых он выметал из Бессарабии, некий господин переживал события неизмеримо более тяжело, чем кто-либо другой. У него была на то куча личных, глубоко личных, совершенно интимных причин.

Это был Оскар Дидрихс.

Двадцать четвертого июня Шлих получил от него телеграмму из Бухареста: «Приеду завтра. Дидрихс».

Супруги Шлих испугались.

– Какого черта ему надо?!—угрюмо и в одно слово спросили они друг друга.

За двадцать с лишним лет полного и бесконтрольного хозяйничанья Шлих страшно привык к имению Дид-рихса. Бедняге управляющему становилось все трудней, неприятней и даже мучительнее отвозить хозяину отчеты и посылать ему деньги. Шлих считал величайшей несправедливостью самый факт существования Дидрихса и не мог примириться с его правом на получение заочных доходов. Чтобы хоть сколько-нибудь смягчить эту несправедливость, Шлих обворовывал хозяина. Встреча в имении грозила неприятностями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю