412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Финк » Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания » Текст книги (страница 11)
Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:04

Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"


Автор книги: Виктор Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 43 страниц)

Бейлин огрызался, чтобы отделаться от Ренэ. Но верно и то, что Ренэ Дериди действительно не искал в войне ничего, кроме романтики, кроме сильных ощущений. Конечно, пережить сильные ощущения в борьбе за высокие идеалы человечества было бы особенно приятно. Но, говоря откровенно, романтика сильных ощущений была ему нужна гораздо больше, чем то, что неясно подразумевалось под понятиями .права и справедливости.

В 1912 году, когда вспыхнула война на Балканах, Ренэ влетел ко мне, взволнованный:

– Едем на Балканы! Давайте поступим в армию!..

Я был огорошен.

– Вас так волнует балканская проблема? Вы хотите воевать? На чьей стороне?

– На любой! Какая разница? Я не считаю, что воевать надо непременно за кого-нибудь или за что-нибудь. Это банально право же! Наконец, с какой стати? Воевать можно только для себя! Подумайте, какие переживания! Какие сильные ощущения! Неужели надо довольствоваться приключениями, которые кто-то выдумал и которые стоят на книжных полках? Это доступно любому клерку. Большие страсти, опасности, – словом, романы, романтику надо таскать в себе, в своей собственной шкуре. Иначе скучно жить, поймите вы это...

Мы все же остались дома.

Но уж зато в войне 1914 года Ренэ умел находить сколько угодно романтики. Война захватила его. Он жадно впитывал в себя все. Он жил для себя, для своих умственных наслаждений. Страшная и отвратительная жизнь, в которой мы все погибали, была для него чем-то умозрительным, он рассматривал ее с интересом, как если бы смотрел со стороны.

Ренэ был воспитан на западноевропейском индивидуализме. Не следует думать, что этот строй мышления присвоили себе одни только сытые эгоисты. Немало голодных молодых интеллигентов, которые не имели твердого места в жизни и не знали, как его найти, и потому жили в состоянии душевного разброда и бездорожья, отгораживались от недружелюбной жизни и тоже замыкались в индивидуализме. Ренэ был молодой человек одаренный и образованный. Но у него был страшный недостаток – бедность. Она зашвыряла камнями все его дороги. Она наполняла обидами каждый прожитый им день. Факультетские сытые бездарности относились к нему свысока, почти снисходительно, с трудом прощая ему его превосходство. Мало-помалу он отгородился и ушел в науку и в музыку. Французский скепсис помогал ему переваривать общество. Он подчинялся обществу, но презирал его и относился к нему так, как все мы относились к капралу Миллэ.

В описываемый период, весной 1917 года, Ренэ, как уже сказано, был ранен и снова – попал в госпиталь.

Ах,, эти госпитали, да еще в 1917 году, да еще в Париже! Какую школу проходил здесь фронтовик! Как расширялся его мир, доселе ограниченный стенками траншеи и жизнью взвода! Солдату залечивали раны, но одновременно у него раскалывалась голова, она не могла вместить того, что солдат узнавал. Все, что ему каждый день внушали начальники, газеты, миссионеры, политические ораторы, приезжавшие на фронт, – все распадалось. Сначала неслышными шагами подкрадывалось сомнение. Оно смеялось над солдатом прямо ему в лицо и уходило. Оставалась пустота. Все, чему поверили люди, с таким задором ходившие в манифестациях, когда война только начиналась, все было разбито, разломано, все оказывалось залито кровью и нечистотами. Все – и прежде всего идеализм молодости, жажда подвига, романтика, потребность ходить с гордо поднятой головой, тайное желание оставить внукам славу наших побед, – все, все распадалось. Весь мир войны распадался на куски, он обращался в груду бесформенных обломков. Невозможно было носить их в себе, в своем -сознании, – они причиняли острую боль при каждом движении.

С нами лежал раненый летчик. От него мы узнали историю с бассейном Бриэ. Это крупнейший угольный и металлургический район Франции. В самом начале войны французское командование сдало его немцам без выстрела. Просто немцы пришли, и тотчас французы отошли, как если бы произошла обыкновенная смена караула. Вся страна говорила об этом с возмущением. Народ не мог понять: как это французское командование даже не попыталось отстоять такой важный источник сырья для военной промышленности? Почему его хотя бы не разрушили? Почему так обогатили неприятеля? Стало известно, что какой-то французский летчик– это как раз оказался двоюродный брат нашего однопалатника – позволил себе сбросить на Бриэ несколько бомб. Летчика отдали под суд.

Мы в свое время слышали что-то смутно об этой истории. Теперь она стала раскрываться. О ней заговорили в обществе, разговор был перенесен в парламент. Командир дивизии, который сдал Бриэ, заявил, что приказ о сдаче был составлен задолго до войны и вручен ему в запечатанном конверте. Правительство оказалось припертым к стене. Пришлось объясниться.

Оказалось, что бассейн принадлежал в равных частях французским и германским акционерам, и французская группа заблаговременно использовала свое влияние в правительстве и генеральном штабе, чтобы на случай войны оградить бассейн от разрушения.

Общество было возмущено, палата бушевала. Правительство было вынуждено пойти на дальнейшие признания. Оно объяснило, что если бы французы разрушили бассейн Бриэ, которым пользовалась германская армия, то немцы разрушили бы рудники, которыми пользовалась французская армия.

– А это, – пояснил наш летчик, – могло бы ускорить конец войны! Выходит,—прибавил он, – что цель войны – война! Конечно, миллионы людей уже сложили головы, но в бухгалтерию убытков это не входит. Всего по одной голове с человека! Зато какое обогащение для пушечных королей!

Ренэ сидел мрачнее туйи.

Но летчик еще не закончил своих поучительных бесед. Дня через два он приковылял к нам рано утром со свежими новостями.

Раскрылось,"'что французские фирмы продают Германии свинец из французских колоний. Зато Франция покупает в Германии колючую проволоку. Конечно, обе стороны делают все, чтобы замести следы: торговля ведется через подставные фирмы в нейтральных странах. Однако это не меняет того факта, что немцы убивают французских солдат французским свинцом, а немецкие солдаты, идя в атаку на наши линии, повисают на родной, немецкой колючей проволоке.

В связи с этой историей кто-то предложил в палате депутатов обсудить наконец цели войны. Но тут вскочил председатель совета министров старик Рибо и исступленно закричал: «Этого мы не допустим!»

Летчик сказал:

– Почему вдруг «не допустим»? Ведь говорили, что цель войны – право и справедливость. Чего же тут стыдиться? Почему «не допустим»?

Недобрые искры сверкали в его глазах.

Ренэ становился все мрачнее. В компании он еще иногда трещал и тараторил, и даже не без остроумия. Но я знал его слишком давно и слишком хорошо, от меня не могли укрыться новые нотки, прорывавшиеся в его трескотне: теперь она должна была заглушить в мозгу Ренэ тот самый вопрос, который задавал себе Незаметдинов: «Зачем на война пошел?»

Оставаясь один, Ренэ сидел неподвижно. Глаза его были открыты, но вряд ли он замечал что-нибудь из предметов, которые его окружали. Он видел что-то другое, совсем другое.

К нему, видимо, подбиралось сознание того, что разорение народа, сказочное обогащение удачников, тайный сговор между враждующими сторонами о продлении взаимных выгод —все это не частности, не какие-нибудь случайные и устранимые спутники или пороки этой войны, а сама ее сущность, ее единственно возможная сущность, ибо ее конечная цель – обогащение богатых классов. Он, наконец, понял также, что протекает эта война не в абстрактном романтическом мире и нельзя относиться к ней как к чему-то умозрительному, ибо она существует в той единственной реальной жизни, в которой живет он сам, со своим телом н разумом.

Он стал догадываться, что сама возможность таких войн и право бросать в них миллионы людей объясняются только тем, что эгн миллионы находятся в зависимости от богатых классов и что эту зависимость охраняет не только государственная власть, но также церковь и выработанная этими классами мораль.

Так рождалась у Ренэ еще не ясная, не сформировавшаяся, но настойчивая потребность протестовать.

Жизнь отказывала этому талантливому молодому человеку во многих радостях, и он не испытывал к ней привязанности. Но его приковали к жизни ее возмутительные уродства.

На вопрос Бейлина, как мог он поверить разным романтическим бредням о войне, Ренэ ответил:

– Ладно, с этим покончено. Будем считать установленным, что современное понятие о праве носит характер скотобойный.

– Вам потребовалось два с половиной года, что'бы установить этот факт? За такой срок можно было заучить наизусть дигесты Юстиниана, – съязвил Бейлин.

– Ладно, довольно! – огрызнулся Ренэ. – Скажите только, как по-вашему, это хоть последняя война? Или опять, вранье?

– Конечно, последняя! – ответил Бейлин. – Для всех убитых она была последней.

– Не дурите! Вы обязаны хоть что-нибудь понимать! Правда, вы все оказались мыльными пузырями.

– Кто «мы»?

– Социалисты! Почему вы молчали? Почему вы не боролись против войны? Почему вы не легли костьми, чтобы не допустить ее? Почему не нашлось среди вас героев? Где были ваши люди, готовые бороться за свою идею, пожертвовать за нее собой, погибнуть за нее? Имейте в виду, что мученик, погибший в борьбе, иногда становится героем, вождем. Массы идут за одним только его именем! А где они были, ваши герои? Назовите мне их! Дельцов знаю, карьеристов знаю, а героев не знаю. Что вы мне тычете дигесты Юстиниана? Вы изучали вашего Маркса. А какой прок? Что вы сделали, лично вы, чтобы предотвратить войну? Вы сдали буржуазии ваш возлюбленный рабочий класс без боя. Совсем как французы сдали немцам бассейн Бриэ!

– Успокойтесь, Ренэ, – сказал я, – не надо волноваться.

– Как это не надо волноваться? – возразил он.– Обидно, в конце концов! Господин Бейлин считает ниже своего достоинства говорить со мной серьезно на политические темы! Это обидно! И довольно глупо! Не надо все-таки забывать, что вы сидите на гауптвахте не за революцию, а за драку в кабаке! Совсем как человек, далекий от революционной борьбы.

Он' расхохотался во все горло, и у меня отлегло от души: недоставало, в самом деле, чтобы наша многолетняя дружба кончилась ссорой на гауптвахте!

Бейлин тоже рассмеялся.

– Старик, – сказал он, – вы задаете детские вопросы. Как может эта война быть последней?! Подумайте сами! Она растравила такие аппетиты! Ни за что богатые классы от войн не откажутся. Напротив, когда кончится эта, они будут готовить новую! Легче отнять у голодного последнюю корку хлеба, чем у богатых такой источник обогащения, как войны!

Ренэ слушал, опустив голову. А у Бейлина лицо исказилось злобой. Он стал говорить быстро-быстро, почти захлебываясь:

– Вот уже и Америка вступает в войну. А что ей надо, Америке? Тесно ей, что ли, дома? Или жрать нечего? Просто она субсидировала Францию и Англию и вогнала в эту войну черт знает сколько миллиардов долларов. Вдруг Россия выходит из игры, и возникает опасность, что Франция и Англия будут разбиты – и тогда пропали денежки! Американских миллиардеров стали душить ночные кошмары. И вот уже несется из-за океана знакомый вопль: «За право и справедливость! До победного конца!» Для них победить – значит прежде всего спасти свои деньги! Вернуть доллары, которые были даны на убийства и разрушения. О священная справедливость золотых мешков!

– Я чувствую, что вы правы, – прохрипел Ренэ.– Это именно так! Но почему, объясните мне, почему университетская наука не сказала нам ни слова правды о природе таких явлений, как войны?! Ведь в конце концов выходит, что нам преподавали политическую темноту?! Какой крах науки!..

– Вы прозреваете, Ренэ! – сказал Бейлин, усмехаясь. В его голосе мне послышалась нотка покровительства. Так хранитель сокровищ говорит с профаном, который впервые увидел их и застыл в изумлении. – А подумали вы, что эта война – всего лишь особая форма эксплуатации человека человеком и происходит она оттого, что существует основная форма – эксплуатация труда? Война!.. Люди науки и мысли отнимают у разума его вековые функции и подчиняют его войне; разум должен заменять зубы, когти, клыки, бивни – все, чем можно кусать, рвать, терзать, ломать, уничтожать! Потому что богатые извлекают прибыль из самого процесса разрушения. А этот процесс подготовляет прибыли, ко-ггорые они еще будут извлекать из процесса восстанови 'ления.

Он смотрел по сторонам растерянными глазами и продолжал:

– А бог?! Они вечно говорят о боге! Кто он, их бог? Золотой телец! Но эти мошенники набрасывают на него убогое рубище. Они хотят разжалобить нас, чтобы мы побежали защищать их поруганного пророка! Если бы не наемные врали, каждый лучше понимал бы, что такое их война...

Я никогда еще не видел замкнутого Бейлина в таком состоянии. Что-то было вдохновенное и мученическое в его голосе, в его лице, во всем его облике. Слова, вылетавшие из его уст, были похожи на сгустки крови, которые этот человек отрывает от своего мозга, от своего сердца. Он говорил с таким жаром, точно обращался к тысячам, к миллионам, а не к одному человеку. Впрочем, вряд ли он уже видел и этого одного: просто у Бейлина что-то лопнуло в сердце, и из сердца потекла мука тяжких раздумий, хорошенько отстоявшаяся за долгие наши фронтовые ночи.

А Ренэ слушал молча, угрюмо, свесив голову на грудь. То, что сейчас происходило, не было для него обогащением новыми взглядами или познаниями: Бейлин грубо, с солдатской грубостью, отнимал у него спокойствие слепоты.

Когда после долгой паузы, которая была для него мучительна, Ренэ заговорил, голос у него был сиплый.

– Не может быть, чтобы так осталось навсегда,– сказал он. – Не может этого быть. Человечество найдет средства самозащиты! Возможно, кто-нибудь уже и сегодня знает, что именно народы должны сделать, чтобы сохранить свою жизнь. Я уверен, что они сумеют себя защитить, от войн, от всех несправедливостей, которые подтачивают их существование. Что-то новое придет... Не может быть иначе!

В камере было тихо. Вошел солдат из караульной команды, свой парнишка из первой роты, тоже русский. Он вошел, заглянул к картежникам, которые не переставая шлепали картами об стол, потом завернул к нам, как бы нечаянно уронил газету, чего не полагалось делать в арестном помещении, повертелся и ушел, ничего не сказав. Бейлин подобрал газету, бросил на нее беглый взгляд и, вспыхнув, сказал:^

– Ренэ, вы даже не знаете, как вы близки к истине. Я мог бы назвать вам одно имя... Оно пока ничего вам не скажет... Это имя человека, который знает, что именно должны сделать народы, если они хотят навсегда избавиться от войн.

Он перебросил газету мне. Это был номер «Матэн». На первой странице стояло имя Ленина: сообщалось, что он прибыл в Петроград.

Ренэ все приставал ж Бейлину и ко мне, особенно к Бейлину, и требовал, чтобы ему рассказали о Ленине. Но на Бейлина внезапно накатил кафар – мрачная, черная тоска. Прочитанное известие – так я понимал – разбередило его старые боли. Бейлин завалился на свою койку, повернулся носом к стенке и этак пролежал бревном все оставшиеся нам дни, не произнеся ни слова: тоска залепила ему рот.

Ренэ не мог понять, что происходит с нашим другом. А мне объяснять не хотелось. Мне самому становилось невесело, когда я думал о себе, о том, что делаю я на этой войне во Франции, когда в России народ дслаег революцию.

Меня томило новое, странное, не совсем еще понятное, но крайне беспокойное чувство. Не знаю, как описать его. До сих пор я держался мальчишеским легкомыслием, и оно необычайно мне помогало, оно давало мне ироническое отношение к смерти, к жизни, к войне, к Миллэ, к капитану Персье, к Стервятнику, к самому себе. Я ничего не принимал всерьез.

Но с тех пор, как началась революция в России, перед многими из нас – передо мной, в частности, – стали представать в новом свете не только внешние события, но наш собственный внутренний мир. Наши поступки, наша идеология, наши взгляды, наше добровольное участие в войне, – короче говоря, все, чем мы до сих пор жили, – все назойливо завертелось перед глазами, все требовало пересмотра и переоценки, и все расползалось под руками, как гниль, как тлен, едва мы начинали прикидывать к самим себе те мерки, которыми надо было измерять борцов за революцию.

Известия из России приходили нерегулярно, они были сбивчивы, противоречивы; чувствовалось, что их искажают, облепляют злонамеренным или простодушным враньем. Одно было все же несомненно: в России действовал народ, и действовал он против тех лицемерных классов, которые выманили у нас: наши молодые жизни и бросили их, как хворост, в костер.

Но Россия была так далеко. На наших судьбах, казалось, лежала печать непоправимого.

Мне было тяжело растолковывать все это бедняге Ренэ.

Заключение протекало томительно. Мы потеряли счет времени.

Был поздний вечер, мы собирались лечь спать, когда вошел начальник караульной команды и поздравил нас с отбытием срока и освобождением.

Надо было идти ночевать в казарму, но Ренэ предложил предварительно отправиться выпить.

На него снова напал зуд ораторства, когда мадам Бигу, виновато и подобострастно улыбаясь, поставила перед нами бутылки.

– О Свобода! – начал он. – О сестра Мысли, покровительница Поэзии! Вот мы стоим перед тобой, гладиаторы, вышедшие из клоповника, и славим имя твое, великая и светлая богиня!

Не успели мы, однако, как следует выпить в честь богини сестры Мысли, как открылась дверь и на пороге показался Миллэ.

– Ага! – сказал он, улыбаясь и оглядывая нас презрительным взглядом. – Отдохнули?!

Возможно, он ждал ответа. Мы молчали.

Тогда он заревел:

– Марш спа-а-ать!

На другой день, рано утром, мы все были в строю. Миллэ вывел взвод на Орлеанскую дорогу и стал обучать нас отражению кавалерийской атаки.

– Кавалерия справа! – звонким и резким голосом командовал он. – Делай! Кавалерия слева! Делай!

Он быстро, легко, ловко поворачивался то вправо, то влево, каждый раз сгибая одно колено, и, обеими руками держа над головой винтовку, показывал нам, как надо защищать голову от сабельного удара.

ПОСТ Лро 6 1

На новую позицию мы вышли в такой час, когда ночь едва сменялась мутным рассветом. Но покуда мы добрались до линии, стало достаточно светло, и мы увидели тропинку, которая убегала в ходы сообщений, невысокий столб у тропинки и прибитую к столбу доску с надписью: «Климатическая станция для нервных больных. Гостиница «Под открытым небом». Блиндированные номера для лиц хрупкого телосложения. Изысканная кухня. Живописные окрестности. Интересные экскурсии».

– Очень мило, – заметил Франши. – Все-таки я бы лучше поехал домой. Тоже была бы интересная экскурсия.

Вскоре небо сделалось голубое, как нарисованное. Не обращая внимания на сержантов, которые требовали тишины и грозили арестом, все мы стали громко и всласть ругаться, каждый на своем языке, потому что ходы сообщений были размыты дождями, стенки обвалились, проход был забит, пробираться приходилось по открытому месту, .

Позиция была хуже всех, какие мы занимали и видели за все время войны.

Все вокруг было изъедено воронками от снарядов, как лицо бывает изъедено оспой. Судя по пням, здесь недавно был лесок. Но землю вывернуло наизнанку, остались горелые пни.

Между нашими и немецкими траншеями, почти на середине, шагах в пятидесяти от каждой, разделенные небольшим промежутком метров в пять-шесть, лежали два глубоких рва. Невысокие насыпи по краям заслонили противникам вид друг на друга. Эти рвы, которые ни одна сторона не хотела уступить другой, были почти доверху заполнены убитыми.

Мы не могли предвидеть, что убитые сыграют роковую роль в жизни некоторых из нас. Но уже первое впечатление было тяжелым.

– Паршиво! Очень паршиво! Совершенно паршиво!– нервничал наш временный ротный командир лейтенант Рейналь.

Чуть впереди и в стороне от позиций было выкопано несколько глубоких ям. Они назывались постами. Наш взвод был доволен, когда его отправили в самую отдаленную из этих ям: на позиции было слишком близко к командиру батальона, майору Андре.

Лум-Лум, я, Карменсита, Колючая Макарона, Пузырь и Незаметдинов – все мы были назначены в пост № 6.

Первые два дня было скучно, мы резались в карты.

На третий день наши бомбометы, или «лягушки», как их звали в армии, всадили три снаряда в немецкое расположение.

Тотчас немецкие бомбометы выпустили три снаряда в нас. Один разорвался у самого края рва, где лежали убитые.

Стрельба шла по утрам. Ее вели артиллеристы, но, мишенью служила пехота.

Это вошло в ежедневный обиход. Утром нам приносили'хлеб и ведро кофе. Кофе успевал остыть, со стен прохода в ведро осыпалась глина. Ровно в девять утра разрывалось по три снаряда с каждой стороны.

– Пробило девять! – говорили мы.

– Ничто не приносит столько пользы организму, как регулярная жизнь, – объяснял Пузырь.– Доктора очень хвалят!

Во время стрельбы мы сидели в тошнотном ожидании смерти и однообразно ругали артиллеристов за то, что они устроили себе из нас ярмарочный тир.

– Артишоки могут быть спокойны! Первый, кто мне попадется, узнает, что я о них думаю, – обещал Лум-Лум.

Немецкие посты в одном месте проходили совсем близко от нас.

Однажды мы услышали пение.

– Фрицы песни орут, а мы молчим, как лопухи, – угрюмо сказал Незаметдинов.

Напруживая жилы на шее, он тотчас запел:

Тула дуло перзернула,

Назад козырем пойшла.

Тогда из немецкой ямы прилетели русские матюки. Немного, всего два, да еще с нечистым выговором, но понимающие сразу их узнали.

Незаметдинов замер.

– В чем дело? – спросил Лум-Лум. – Чего он испугался?

Незаметдинов не испугался, он замер от радости. С несвойственной ему живостью наколол он на штык пробегавшую крысу и, раскачав, швырнул ее немцам, одновременно извергая многоэтажную, сложную и витиеватую русскую брань. Незаметдинов необычайно развеселился, когда от соседей прилетело ответное приветствие: крыса б сопровождении соленой ругани. Незаметдинов почувствовал себя как дома.

– Балуются парни! Вон чего загибают! – сказал он, смеясь.

– Пся крев! – кричал тонкий голос из окопа. – Холера!

В немецком окопе сидели поляки. Это открытие внесло большое разнообразие в нашу жизнь. С этих пор, когда надоедало играть в карты или в сотый раз рассказывать друг другу надоевшие истории, мы переругивались с людьми из немецкой ямы.

Все – и Лум-Лум, и Пузырь, и Карменспта, и Колючая Макарона – учились у меня и Незаметдинова ру-

гаться по-русски. Коверкая язык, каждый соответственно своему национальному акценту, они переругивались с немцами. Это развлекало.

Из немецкого окопа швыряли крыс и тоже ругались, но чаще по-польски.

2

В тыловой деревне, куда роту уводили на отдых, наша компания завела знакомство с одной рыжей огородницей. Муж ее уже третий год шатался по фронтам. Мадам Зюльма, молодая, крепкая и красивая женщина, бедствовала: огород зашвыряло снарядами, пособия от муниципалитета не хватало. Мадам Зюльма занималась рассылкой писем. Она бомбардировала ими мэра, префекта, командира полка, в котором служил муж: она требовала увеличения пособия. Ответа она не получала.

Последнее письмо, которое я писал под ее диктовку, было адресовано военному министру.

– «И того уже вполне довольно, – диктовала мадам Зюльма, – что моему мужу, Алоизу Вассуань, сорок два года, а его нет дома. Я нахожу, что пора кончать. Если в течение месяца я не получу удовлетворения, я напишу моему мужу, Алоизу Вассуань, в полк и заберу его домой, будь что будет. Так, господин министр, я решила. Говорят, на военных заводах женщинам платят по двенадцать франков в день за выделку снарядов. А моему мужу, Алоизу Вассуань, теперь платят одно су в день за то, чтобы получать снаряды в морду. Я считаю, что разница чересчур велика. Вчера, когда я была в церкви, я официально вверила себя святому Мартэну, покровителю огородников, и своего мужа, Алоиза Вассуань, я также официально вверила святому Мартэну. Это письмо я поручаю, господин министр, святой Варваре, чей праздник наступает завтра, и надеюсь, что вы поймете, господин министр, что у меня только одно слово, но твердое, и что если не будет увеличено пособие, я заберу своего-мужа, Алоиза Вассуань, из полка, и будь что будет».

Мадам Зюльма вывела под письмом свою подпись, что стоило ей немалого труда. Когда прошли все сроки, а письмо осталось без ответа, мадам Зюльма озверела.

Она поносила правительство и парламент, которые, как она выражалась, «только и хороши, чтобы затеять несчастье, но не способны положить' ему конец». Она собирала вокруг себя кучки женщин и говорила им, что женщины должны перестать рожать, так как дети уже не принадлежат матерям, а принадлежат черт знает кому, 'кто пихает их в огонь.

– Вот уже забрали семнадцатилетних! Когда на войну угоняли отцов, эти малыши едва успели побывать на первом причастии. А теперь уже их тоже берут! Лучше разводить крыс, чем ребят! Крыс я по крайней мере сама бросаю в огонь, а детей бросают в огонь другие!..

Мадам Зюльма кричала, что война нужна только людям, которые имеют чин не ниже генерала и живут не ближе тридцати километров от фронта.

– Солдатам и огородникам, – говорила она, – война не нужна! Я всю жизнь мечтала иметь сережки с голубыми камушками, и не имела, и обходилась. Обойдусь и без Эльзас-Лотарингии.

Мадам Зюльма стала привлекать к себе внимание. Но когда однажды к ней заглянули ван дер Вааст и ван дер Нээст, бельгийские таможенники не у дел, о которых все знали, что они негласно несут у нас полицейскую службу, она их так, встретила, что оба поспешно ретировались, сопровождаемые хохотом ребят, женщин и группы тюркосов, которые на огороде мадам Зюльмы грелись на солнце.

Для поправления дел мадам Зюльма стала торговать вином.

Скажу без ложной скромности, что мы, наша рота, особенно гарнизон поста № 6, пользовались особым расположением мадам Зюльмы.

– Вы в Легионе еще большие дураки, чем все прочие,– говорила она. —Я считаю, что даже французу незачем было соваться на эту проклятую войну, если он всего лишь огородник. Но чтоб поперли иностранцы, да еще добровольцами, – этого я совсем себе не представляю! Вот вы, мсье Самовар! Неужели вы действительно полезли в огонь по своему желанию? Ваша мама могла бы зарабатывать большие деньги, если бы показывала такого дурака в цирке!

Я был в дружбе с поваром и получал у него кое-какие продукты. Немного мы прикупали. Мадам Зюльма готовила нам необыкновенные супы из лука и сыра. Она ела с нами, мы пили вино, напивались все вместе, пели песни и целовали ее.

Вскоре батальон знал, что в переулке Гамбетты, позади мэрии, в домике, перед которым растут три каштана, живет некая мадам Зюльма, которая принимает солдат. В деревне стали худо говорить о ней.

Но у мадам Зюльмы были свои взгляды.

– Да! Да! – кричала она. – Я становлюсь шлюхой! Все женщины должны делать то же самое! Стыдно пускай будет тем, кто сидит в Париже во дворцах и вертит ручку шарманки. Им пусть будет стыдно! Они обратили мужей в пушечное мясо, а жен и невест в мясо постельное. Я, мадам Зюльма Вассуань, которая никогда и не думала делать глупости ни с кем, кроме как с моим мужем, Алоизом Вассуань, я становлюсь шлюхой! Бедная Франция!

Лум-Лум особенно прочно утвердился в доме мадам Зюльмы. Сначала.он работал на огороде, потом стал делать мелкие плотницкие починки, потом стал ходить в доме без куртки, как хозяин. Одновременно мадам Зюльма перестала подпускать к себе близко кого бы то ни было. Теперь она торговала только вином.

Однажды Лум-Лум пришел от Зюльмы под утро, плюхнулся на солому рядом со мной и шепнул:

– Самовар, ты спишь? Я принес кое-что для чтения.

Он сунул мне в руку небольшую бумажку.

– Прочитай! Зюльма говорит, солдаты непременно должны это читать.

Вот что было написано на бумажке:

«Товарищи! В России революция. Солдаты бросают оружие и говорят своим генералам: «Воюйте сами, нам война не нужна». Товарищи! Следуйте примеру русских товарищей. Это не ваша война, вам она не нужна. Время болтовни прошло. Пора действовать. Бросайте оружие. Кричите: «Долой войну и да здравствует мир!»

Внизу была подпись:

«Рабочий и солдатский комитет борьбы за мир».

– Где ты взял, Лум-Лум?

– К Зюльме приходил какой-то артиллерист. Он только что из Парижа, из госпиталя. Говорит, в Париже на вокзале раздают это солдатам, которые едут на фронт. В поезде тоже были расклеены такие бумажки, но жандармы сдирали их. Скажи мне, что это значит? Опять нам кто-то мозги забивает? Или как? Что это за «Рабочий и солдатский комитет»? Опять генералы и миссионеры? Или кто? А самое главное – расскажи мне правду, почему тут сказано: «Следуйте примеру русских товарищей»? Что это за пример? По-моему, эти бумажки подсовывают немецкие шпионы. Расстреливать бы надо за это...

На следующий день, когда мы уже сидели в посту № 6, Лум-Лум заставил меня прочитать немецкую газетку, в которую была завернута очередная крыса, брошенная нашими соседями.

Это была газета для солдат. Там рассказывалось о разложении русской армии, о дезертирстве, о бегстве русских перед победоносными немецкими войсками, о попытках братания, на которое немцы отвечают штыками. Газета, ликуя, описывала полный развал, царящий в России, и близость окончательной победы Германии.

Я нехотя перевел. Слушали молча. Было тяжело. Когда чтение кончилось, все долго сидели молча, насупившись.

– Сдают, собачины дети! – первым выругался Неза-метдинов. – Недаром и царь от их отказался. На черта ему такая войска, ежели она Расей сдает?! Эх, видать,

♦ без царя плохо-то воевать стало.,d

Великое солдатское дело, происходившее в России, внезапно представало перед нами в каком-то новом, непонятном и страшном свете.

– А быть может, немцы еще и врут? – сказал Пузырь.– Ведь в наших газетах другое пишут!

Французские газеты ежедневно сообщали, что «великий русский народ, сбросивший с себя иго царизма, с удесятеренной энергией борется за торжество права и справедливости».

«Русская революция есть первая и решительная победа над Германией», – писал сам Клемансо.

Мы не очень верили. Мы имели опыт: почти три года все газеты описывали счастливую жизнь фронта, весе-

лый быт солдат, героический дух армии, сокрушительные победы над врагом. Мы имели опыт.

– Еще кто больше врет! – заметил Лум-Лум.– Эта, немецкая* или наши? В России-то все задом наперед пошло. А тут еще бумажки разные появились, которые ' советуют солдату следовать примеру русских... Я думаю, не иначе, немецкие шпионы орудуют. И недаром как раз артиллерист эти бумажки и раздает. Ох, и наломаю же я Зюльминому красавцу! Ох, и наломаю!

– За что, тыква? – возмутился я. – За что?

– Пусть не сбивает пехоту с толку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю