355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Финк » Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания » Текст книги (страница 37)
Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:04

Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"


Автор книги: Виктор Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 43 страниц)

Конечно, это было со стороны Тардье по меньшей мере неделикатно. Можно ли выдавать секретных сотрудников полиции? Кто же так делает? А он еще стал размазывать и расписывать, как граф щелкал каблуками, принимая сребреники, и как дрожащим от волнения и подобострастия голосом он заверял Тардье: «Я весь к вашим услугам, господин министр...»

Процесс слушался долго, и каждый день зал судебного заседания бывал до отказа набит великосветской публикой. Для потомков королевской и бонапартистской знати этот процесс, в котором были замешаны граф, герцог, маршалы Франции, крупнейший миллионер и премьер-министр, был почти семейным делом. Зал суда превратился в их салон. Судебные прения доставили немало приятных минут парижским острякам.

Но иным было не до смеха: кандидат в диктаторы оказался слишком ничтожным. Тардье даже так и сказал:

– Граф произвел на меня впечатление человека до прискорбности цичтожного.

Какие цели преследовали организаторы этого процесса, сказать не берусь. Но результаты были слишком очевидны: полная дискредитация французского фашизма. Обе рыбки стали вонять с головы и к тому же одновременно.

Скажут: а чего еще было ждать от фашистских вожаков?

Это верно. Но чтобы главой государства стал только что пойманный за руку ворюга, – это все-таки слишком.

Не на что было рассчитывать и субъекту, который на митингах грозил свернуть Республике шею, а сам получал жалованье в полиции.

Оба претендента были провалены безнадежно.

Тогда в некоторых газетах стали мелькать лозунги: «Вся власть Петэну!»

Петэн прославился обороной Вердена в 1916 году.

Правда, он перестрелял там больше французских солдат, чем немецких. Но именно такой человек и был нужен: француз, умеющий расстреливать французов.

Вся власть Петэну!

„ Отлично, но кто же поднесет ее Петэну, эту власть?

– Как – кто? Гитлер!

Мы забрели вдвоем, Ренэ и я, на Монмартр, на бульвар Рошешуар. Это район дорогих ночных ресторанов и очень скромных маленьких театриков. В них обычно ставят небольшие скетчи и выступают куплетисты, не лишенные остроумия.

В театрике «10 часов» спектакль оказался своеобразным.

Конферансье произнес монолог, в котором мелкие бытовые шуточки были обильно пересыпаны ядовитыми колкостями в адрес премьер-министра Леона Блюма.

Известно, что' Блюм происходил из семьи миллионеров. Семья вела крупную торговлю шелком.

И вот конферансье впадает в раздумчивый, почти скептический тон и говорит, сопровождая слова прекрасной мимикой и жестикуляцией:

– Не знаю, не знаю, господа! Говорят, Леон Блюм – умный человек. Не думаю. Если бы это было

так, родители не позволили бы ему уйти из лавки, пусть бы лучше торговал, чем валять дурака.

Публика покатывается со смеху.

• Такие остроты сыплются одна за другой.

Потом ставится скетч. Раздвигается занавес, и публика видит декорацию: фасад дома и красный фонарь над дверью. (Оживление в зале.) На сцене никого. За сценой внезапно поднимается шум: женский крик, визг, брань. Кое-как можно разобрать слова:

– Я свои восемь часов отработала! Больше я не обязана! Убирайтесь вон!

Под фонарем распахивается дверь, и кубарем вылетает генерал в парадном мундире. Его вытолкнула женская ножка в туфельке, чуть высунувшаяся из дверей.

Крики не улеглись. Вслед за генералом вылетает член Академии «бессмертных», тоже в парадном мундире с золотым шитьем и в треугольной шляпе с перьями.

Но программа еще не исчерпана.

Все так же подталкиваемый сзади женской ножкой, на сцену вываливается еще один господин. Он высокого роста, на нем цилиндр, фрак, пластрон, широкая орденская лента Почетного легиона через плечо. Но господин– без брюк. Не совсем, конечно, но они у него не на ногах, а в руках. Господин поднимается с земли. Он загримирован под президента Республики.

Зал беснуется от восторга.

Весь скетч продолжается несколько минут. Реплик мало, почти никаких. Вся суть в том, что женская нога выбрасывает из публичного дома прямо на тротуар генерала, члена Академии и самого президента Республики, и все потому, что в заведении кончился «рабочий день».

Пострадавшие клиенты выходят на авансцену и хором поют куплеты о бедствиях, которые принес Франции Народный фронт.

Спектакль окончен, публика расходится.

На улице Ренэ воскликнул:

– По-моему, здорово! Ты не можешь этого отрицать.

Но я отрицал. Тогда он сразу начал выходить из себя.

– Ты -не имеешь ни малейшего представления о том, что такое свобода! – кричал он. – У нас в правительстве сидят подлецы и предатели, и мы ничего не можем с ними поделать. Но вот им по крайней мере нащелкали по носам. Нам и это приятно. Потому что это прежде всего свобода. А ты не понимаешь.

Я сказал, что театрик, по-видимому, содержат фашисты.

– Конечно! – подтвердил Ренэ.

– Чему же ты обрадовался? Свободой пользуются фашисты, а ты обрадовался? – сказал я и напомнил ему, что еще во второй роте сержант Уркад называл его бородатой тыквой, давая этим довольно точное определение его умственных способностей.

Он пропустил напоминание мимо ушей.

Я пытался объяснить ему, как велика разница между свободой действия тех, кого он называет подлецами и предателями, и свободой, которую эти подлецы и предатели оставляют болтунам и зубоскалам.

– И вот приходит интеллигент вроде тебя, – сказал я,– и он очень доволен. Ему подбросили пару скабрезных острот, и он уже не видит, что у него выманили в обмен. Тебе дали стеклянные бусы и карманное зеркало, а ты отдал'золото и слоновую кость.

.Но что уж там! Мои усилия были бесполезны. Французы, даже интеллигенты, часто и много говорят о 1789 годе, его высоких идеалах свободы, и даже иногда сами начинают в них верить. Тогда бывает трудно. Развенчать то, что они называют личной свободой и свободой слова, почти невозможно. Это все равно что доказывать какому-нибудь религиозному фанатику, что бога нет.

Дериди отбивался энергично. Он говорил, что я все равно не пойму его никогда, потому что у меня не так устроена голова и серое вещество у меня не того цвета,– скорей всего, оно красное, потому что я коммунист, хотя и отрицаю это неизвестно зачем и почему.

С этой позиции я тоже не мог его сдвинуть.

10

Вернувшись из Испании, я рассказал Ренэ, между прочим, что в Мадриде был в Союзе писателей. Союз зашмал особняк сбежавшего гранда де Эредиа Спи-нола.

Все в доме сохранилось в неприкосновенности: полотна Гойи и Веласкеса, ковры, керамика, слоновая кость, резная мебель черного дерева и старинные кресла с прямыми спинками, рассчитанные на негнущиеся спины грандов. Я видел также удивительную библиотеку. Это была коллекция редчайших библиографических уникумов. В течение многих лет ее собирал для гранда какой-то ученый.

Испанские коллеги рассказывали, что сам гранд в свою библиотеку не заглядывал. Он собирал ее только из снобизма. Круг чтения у него был другой: в жилых комнатах, после его бегства, были найдены кучи порнографических романов и немецкие руководства по ведению уличных боев.

Я сказал Ренэ также, что в Испании народ темен и нищ, потому что подобные гранды его объедают, а церковь держит его на короткой цепи покорности. И это не только в Испании.

Ренэ слушал и неопределенно молчал. Я понял, что у него есть на сей счет какие-то свои мыслишки.

Так и оказалось.

Пока я был в Испании, он прочитал какой-то свеженький роман об испанских событиях. В романе рассказывалось, как война разбила некую семью. Один брат ушел защищать Республику, другой пошел ее убивать. Муки отца. Муки матери. Тревоги двух нежных невест. Сражение. Один брат берет в плен другого. Объятия. Оба возвращаются в отчий дом, который, конечно, находится на территории Франко. Радость отца. Радость матери. Радость двух нежных невест.

– Вижу по тебе, ты не в восторге, – сказал Ренэ.

Я действительно не был в восторге.

– А чего бы ты хотел? – огрызнулся он. – Тебе надо, чтобы братья убивали друг друга и чтобы отец дрался против своих сыновей? Да? Конечно! Я так и думал.

На это я сказал, что было бы неплохо, если бы он, интеллигент, к тому же вдоволь понюхавший пороху, хоть сколько-то поднялся над уровнем суждений своей консьержки или хозяйки ближайшей мелочной лавочки.

Я прибавил также, что романы вроде прочитанного им для того и пишутся, чтобы разжижать разум и волю читателей, а сие весьма важно ввиду надвигающейся

войны с Гитлером, который сейчас упражняется в Испании, но поглядывает на Францию.

Удар, видимо, пришелся, что называется, под вздох. Ренэ помрачнел и замолчал.

А я, в который раз, старался понять, что это: леность мысли, страх перед мышлением или еще что-нибудь? Я видел куриную слепоту обывателя, а страдал ею немолодой парижский адвокат, человек образованный, начитанный и во всем прочем весьма неглупый.

Впрочем, нет. Он не был слеп. После долгого молчания, посмотрев на меня тяжелыми глазами, Ренэ неожиданно сказал:

– За молодых обидно... Их ждет война, и – ты заметил? – никто даже не пытается хоть как-нибудь ее приукрасить, хоть наврать о ней что-нибудь, чтобы она выглядела чуть пристойней. Нас по крайней мере обманывали, нам говорили разные слова о Справедливости, о Цивилизации. А теперь даже не обманывают.

Он пояснил:

– Правда, это было бы трудно. Все слишком ясно: от сыновей требуют, чтобы они были побеждены и отдали свою родину Гитлеру. Моральный развал. Полный моральный и политический развал!

Он снова умолк, стал набивать трубку, потом раскуривать ее, потом тянул свое пиво.

– Третьего дня жена пошла с детьми на Выставку, она хотела посмотреть ваш павильон, – ни с того ни с сего сообщил он.

Это была диверсия в сторону от темы нашего разговора. Я решил, что ему не хочется говорить о том, что слишком его мучает. Возможно, так и было. Но он не мог себя сдержать. Я спросил, понравился ли жене наш. павильон. Оказалось, она туда це могла попасть.

– Какое там! Разве так это просто? Давка, толкотня, смертоубийство. Она побоялась за детей.

И тут он сразу перешел к главному:

– Интересно все-таки, почему люди так прут к вам? Что они думают там увидеть? Какой аттракцион? Сиамских близнецов? Нет. Теленка о двух головах? Нет. Лошадь, которая говорит по-английски? Тоже нет. Тогда что же? Интересно, какова природа этого любопытства?!

Я спросил, что сам он думает по этому поводу.

– Не знаю, – сказал он раздумчиво. – Возможно, люди ломятся к вам просто-напросто в поисках оптимизма. Вот и вое. Если окажется верно, что у вас более справедливые порядки и более разумная жизнь, если окажется, что это правда, людям будет во что верить, быть может, на что надеяться. Пойми это...

Я обрадовался, услышав из уст этого интеллигента слова, полные такого большого и ясного смысла.

п

Бродя в эту теплую летнюю ночь по затихшему Парижу, мы неожиданно дошли до Фондовой биржи. В этом здании бьется исступленный пульс капитализма. Здесь люди богатеют и разоряются в течение одного дня, здесь они разоряют друг друга, здесь решаются вопросы войны и мира и судьбы народов.

Ренэ спросил, есть ли подобное учреждение в Москве.

Я объяснил, что в Советском Союзе есть, конечно, сумасшедшие домр, но только для больных, а фондовые биржи вроде парижской нам не нужны.

Но он, кажется, не слышал меня.

Помолчав, он заговорил снова, будто подводя итог каким-то собственным рассуждениям:

– Воображаю, как вам должно быть трудно. Потому что есть много путеводителей по прошлому, хотя бы исторические романы и учебники, а путеводителей по далям будущего нет, извольте сами тыкаться и нащупывать дорогу. Этак не трудно и сбиться. Но, по-моему, направление у вас взято правильно. Наконец-то,– сказал он, – делается что-то настоящее для торжества справедливости!

Нет, сегодня Ренэ положительно радовал меня.

Но эта радость была преждевременной.

– Я только со страхом думаю о том, – признался он через минуту, – что нечто подобное может произойти и у нас, во Франции!

В голосе его прозвучала даже некоторая растерянность.

– Почему? Чего ты боишься? – воскликнул я.

Он ответил:

– Я бы не хотел, чтобы мои дети стали пролетариями. Им так хорошо живется! Я не могу, ну, просто не могу лишить их комфорта. Они так привыкли жить хорошо...

Секунды не прошло, и он спохватился:

– Заметь и запомни: я себя презираю за эту слабость. Было бы честней позаботиться о моральном здоровье детишек, привить им какую-нибудь цель в жизни и веру в жизнь. Это было бы разумней и честней, чем оставлять им деньги. Но я не могу... Я, знаешь ли, и сам уже привык к хорошей жизни...

Иной читатель спросит, пожалуй, вступил ли я с ним в дискуссию.

Нет, не вступил. Даже не подумал. Буржуазия – это буржуазия. Пускай расшатаны ее моральные и политические устои, но покуда у нее есть деньги, она еще может удержать нужного ей человека. Пусть он ее ненавидит и презирает, как мой Ренэ, например, – она его не выпустит, она не даст ему перейти на сторону врага. Да он и сам не решится: он привык хорошо жить, и ему трудно от этого отказаться. Гораздо проще презирать самого себя и свою слабость.

12

В 1937 году, летом, застрелился писатель Дриэ ля Рошель, человек талантливый, участник ' войны, автор волнующей книги «Комедия войны», вышедшей в Москве в моем переводе.

В первые послевоенные годы Дриэ сблизился с передовыми писателями, печатался в журнале «Эроп». Потом он, по-видимому, понял, что невозможно остановить мышление на полпути к чему-то, надо все додумать до конца. Додумав, он убоялся выводов, порвал с левыми и ушел к правым. Там он определился сначала/ в одну фашистскую лигу, потом в другую. Додумав все до конца, он застрелился.

Пресловутый Фернан Селин, автор «Путешествия на край ночи», пристал с расспросами к одному моему покойному другу, советскому литератору, посетившему Париж. Селина интересовало, есть ли в Советском Союзе мерзавцы.

Мой друг сказал, что срок существования нашего государства,– тогда ему было всего двадцать лет,– слишком мал, чтобы можно было успеть перестроить сознание ста семидесяти миллионов человек, которые произошли от тысяч поколений, воспитывавшихся на социальном неравенстве и на эксплуатации человека человеком. Тем не менее мы уже имеем людей, которых можно назвать новыми людьми, людьми будущего, и таких не мало. Главное, ведущую роль в нашей жизни играют именно они.

Селин сл>ушал внимательно, терпеливо и молча. Потом он спросил:

– А все-таки скажите, есть мерзавцы? Да? Или нет? Мне это очень важно, – продолжал он, не дождавшись подтверждения. – Значит, есть? Это все, что я хотел знать.

Селин был доволен.*

– Понимаете, – сказал мне мой друг, – он решил, что нашел самое лучшее обоснование всей своей идеологии. Если мерзавцы есть даже в Советском Союзе, то разве это не доказывает, что человек плох, что мир безнадежно паскуден и другим быть не может? Так было, так есть, так будет. Зачем же бороться, зачем ломать копья, зачем морочить себе голову надеждами? Просто нужно научиться плавать в глубинных слоях мерзости, там можно выловить самые жирные куски...

Тогда же, летом 1937 года, в печати выступил еще один известный и несомненно талантливый писатель, тоже участник войны четырнадцатого года, Жан Жионо. Выступление было ошеломительно. В атмосфере, насыщенной ожиданием войны с Гитлером, Жионо напоминал всякому имеющему уши, что «и псу живому лучше, чем мертвому льву» и что таково по крайней мере мнение Екклезиаста.

Южный городок, где жил Жионо, сразу сделался местом паломничества всех трусов, всех потенциальных предателей. Они были благодарны писателю, который подумал о, них, взял их под свою защиту, подарил им идеологию.

Конечно, я не имею в виду сказать, что эти три маленькие, но выразительные в своей неприглядности исто-

рии показывают лицо всей буржуазной литературы той эпохи. Нет. Но они, несомненно, подтверждают ее распад, распад всей буржуазной идеологии, эстетики и морали.

13

В сентябре 1939 года Франция вступила во вторую мировую войну. Семь месяцев длился период так называемой «странной», или «чудной» войны, когда армии сидели в укреплениях одна против другой и постреливали, но не слишком энергично. Ждали со дня на день, когда начнется настоящее кровопролитие.

В день нового, 1940 года монсеньёр Шевро произнес в Соборе Парижской богоматери весьма обнадеживающую проповедь.

Имея в виду вышеописанную военную ситуацию, монсеньёр объявил верующим, что наступивший год будет исключительно благоприятным для торжества добра над злом. Порок такое получит, он так будет наказан, как ему сроду не снилось.

– Однако, – пояснил монсеньёр, – не может быть искупления без пролития крови, так что придется пострадать и добрым. Безвинными жертвами будет оплачено очищение мира, и оно не завершится, пока порок не исчезнет окончательно. . Вот почему, – предсказывал монсеньёр, – небо заселится великим множеством юных святых, и кровь их, смешавшись со слезами тех, кто их переживет, освятит нашу землю.

Не надо было непременно состоять в рядах верных сынов католической церкви, чтобы понять намеки монсеньёра. Но даже если нашелся какой-нибудь простак, который не понял их, то спустя каких-нибудь пять месяцев, когда ввалился Гитлер, все стало ему ясно как стеклышко. Заботу о заселении райских кущей юными святыми французами фюрер взял на себя и повел дело в очень бодром темпе. А Франция могла только диву даваться – каким пророческим даром обладал монсеньёр Шевро.

Но это лишь одна сторона вопроса. Была и другая.

Перелистывая случайно сохранившиеся у меня от-» дельные номера французских газет ц журналов того времени, я вижу, что даже подцензурная печать не мо-

гла скрыть тревоги, которая охватила народ: никто не знал* почему и во имя чего ведется война, кому именно она нужна и почему живые молодые французы должны забросить все свои дела на земле и переселяться на небо.

Газета «Пти Провансаль» писала, например, в декабре, что не следует отказывать детям в игрушках на елку, потому что маленькие девочки могут спросить: «А почему война?»

Эту заметку подхватывает парижская юмористическая газета «Мерль»:

«Правильно! Мы в «Мерле» не маленькие девочки. Мы, пожалуй, вполне взрослые мальчики. Однако мы задаем тот же вопрос: «Почему война?»

Но это – юмористическая газета. Там сидят люди, которые, видимо, любят осложнять себе жизнь разными вопросами.

А вот чисто литературный журнал «Ревю ирреалист» не терял времени и места на то, чтобы разбираться, почему и зачем война.

«Для нас, – писал «Ревю», – войны не существует. Диктатор или император, немец или англичанин,– к поэзии это не имеет никакого отношения».

И далее:

«Совершенно очевидно, что ирреальность все больше и больше себя утверждает по мере того, как реальность становится все более мучительной и безумной».

Реальность действительно была безумной: правительство послало два миллиона молодых французов на войну, смысла которой не понимали ни дети, ни взрослые.

Даже искушенные умы оказались в тупике.

Вот, например, известный писатель Жан Геено.

С одной стороны, он видит заселение небес юными святыми, богатые перспективы смешения крови со слезами и т. д. С другой стороны, он решительно не видит, «почему война» и как объяснить ее людям.

Писатель чувствует, что положение к чему-то его обязывает. Но к-чему? Как бы узнать, к чему? Кого спросить?

Некого спросить.

«Трудная эпоха, когда писателя одолевают сомнения, когда он не знает, что лучше: молчать или говорить?» —

жалуется Геено на страницах «Нувель Ревю Франсэз» в январе 1940 года.

Но после короткого раздумья все-таки решает:

«Насколько проще – молчать и терпеть или уж если писать, то о фараонах или Артаксерксе!»

Так! Пока молодые французские солдаты будут умирать, не понимая, во имя чего они умирают, старый французский писатель возьмется за что-нибудь этакое, животрепещущее из жизни фараона Псаметиха, к примеру. Что ж, мерси и на том!

Кончилась война. Мировая буржуазия, до смерти напуганная славой Советского Союза, сразу объявила ему «холодную войну». Французская буржуазия – тоже. И многие французские писатели – тоже.

«Без борьбы, без думы роковой» большинство из них заняло боевые места в рядах воинствующей реакционной буржуазии.

Уму непостижимо: за Рейном снова тявкали фельдфебели, остатки разбитой армии Гитлера снова чистили оружие, готовилась новая война, на сей раз с атомным и водородным оружием, а наиболее видные французские писатели отказывались примкнуть к движению в защиту мира: они не хотели быть рядом с коммунистами.

Но не слишком ли далеко ушел я от темы? Читатель, пожалуй, спросит: ^зачем в книге литературных воспоминаний такая большая глава о Ренэ Дериди, человеке, который к литературе не имеет никакого отношения? И к чему эти истории про аферистов, про фашистов, про министров, про взяточников?..

Будет ли справедливым такой упрек?

Литература не существует вне времени, вне общества, вне эпохи и ее проблем. А я сделал попытку доказать, что происходит в умах, когда литература не находит в себе силы смотреть жизни в глаза.

По-моему, в этом случае она вредит прежде всего самой себе. Потому что сознание все-таки проложит себе дорогу и без нее. Быть может, не так быстро и не так легко, но проложит,

ПОЛЬ ВАЙЯН-КУТЮРЬЕ 1

.Был конец погожего осеннего дня, когда я встретил на Больших бульварах Поля Низана.

Его знали у нас в Союзе по двум-трем неплохим романам и описаниям далеких путешествий. Это был человек лет сорока с небольшим, не лишенный таланта, неглупый, интересный, образованный и приятный, несмотря на свой мрачноватый характер, – так по крайней мере мне казалось.

Я был рад встрече. Мы вместе свернули на улицу Монмартр.

Всякий раз, когда я попадал сюда, меня охватывало волнение: вот сейчас будет этот старый дом № 146, и ресторанчик «Полумесяц» в нижнем этаже, и широкое окно... ,

31 июля 1914 года великий трибун* Жорес обедал, сидя у этого окна, и здесь его настигла пуля убийцы.

Это были лихорадочные дни. Мировая война, еще недавно казавшаяся чем-то далеким, стремительно приближалась и в конце июЛя уже нахально колотила в двери кулаками и ногами.

Из всех политических деятелей Франции, быть может, один лишь Жорес боролся за мир искренне и самоотверженно.

В этот день он приехал из Берлина, где совещался с лидерами германских социалистов. Вечером, часов около семи, в министерстве иностранных дел Жорес настойчиво требовал от Вивиани не допустить, чтобы петербургское правительство сделало какой-нибудь неосторожный шаг, который мог бы оказаться роковым. Из министерства Жорес поехал к себе, в редакцию «Юма-ните», а оттуда отправился поесть. С ним были Рено-дель и Жак Лонге, зять Карла Маркса. Лонге рассказывал впоследствии, что предлагал пойти в ресторан «Золотой петушок», но Жорес сказал, что в «Полумесяце» кормят лучше, и ему уступили. Все уселись за столик вот у этого самого окна. Оно было раскрыто. Жорес сидел спиной к улице.

Никто не заметил, как чья-то рука раздвинула тюлевую занавеску, как другая рука протянула пистолет и приставила его к затылку Жореса. Грохнули два выстрела. Какая-то женщина громко закричала, потом все стали кричать, звать на помощь. Поднялся страшный шум, но Жорес уже ничего не слышал. Он был мертв.

Весть об убийстве разнеслась по городу с такой поразительной быстротой, как если бы все слышали выстрелы.

Весь город был на ногах до поздней ночи. Когда труп Жореса перевозили домой, его провожала все разраставшаяся толпа. Даже полицейские обнажали головы; даже они понимали, что неизвестный убил если не единственного, то одного из вернейших и честнейших защитников мира.

В церквах забили в колокола. Потом стало известно, что по всей Франции били в набат. В народе царило страшное напряжение.

Убийца был задержан.

Это оказался некий Виллен. Не знаю почему, но его судили только через пять лет, в 1919 году. По словам газет, он производил впечатление неуравновешенного фанатика. Он все твердил, что Жорес своей защитой мира мешал величию Франции, что он мешал реваншу и т. д.

В сущности, этот субъект повторял лишь то, что каждый день писали реакционные газеты. Все они открыто и безнаказанно требовали, чтобы Жорес был расстрелян, ибо он «продался немцам», он «губит национальное дело» и т. д.

Об этом мы говорили с Низаном, и я вспомнил, что в 1914 году в городе упорно муссировался слух, будто убийцу подослала полиция. Многие этому верили.

– Вполне правдоподобная версия, – буркнул Низан. – Вполне правдоподобная. У полиции есть люди, способные на любую мерзость.

Потом он стал рассказывать мне, в какой необыкновенно торжественной обстановке переносили прах Жореса в Пантеон.

– Что они выиграли, убив Жореса? – внезапно спросил он. – Разве народ перестал обороняться от них, защищаться, бороться за лучшее будущее? Напротив! Народ создал партию коммунистов. Это орешек потверже. С коммунистами они не управятся. Я часто думаю обо всем этом, и мне всегда приходят на ум слова Виктора Гюго. Вы, быть может, помните их: «Истина и свобода имеют ту особенность, что все делаемое против них и для них одинаково идет им на пользу». Гюго выска1 зал эту мысль больше ста лет тому назад, но она жива сегодня и будет жить вечно...

Так беседовали мы перед историческим окном «Полумесяца», когда чья-то рука легла мне на плечо.

2

– Что вы делаете на нашей улице? – спросил строгий голос.

Я обернулся.

Это был Вайян-Кутюрье. Он уже громко смеялся, закинув голову и показывая свои великолепные белые зубы. 4

– ‘Добрый вечер, Поль! – быстро сказали оба Поля друг другу.

Потом Вайян обратился ко мне:

– Вас привело на улицу Монмартр само небесное провидение. Идем, мне надо поговорить с вами.

Низан простился, а мы с Вайяном минуты через две уже были в редакции. Вайян повел меня в свой кабинет– это был кабинет главного редактора «Юманите».

Только что стоял я на месте гибели Жореса, и вот я в редакции газеты, которую он основал и которой десять лет руководил. Позади кресла главного редактора на стене висел огромный плакат, на котором Франция была изображена в образе молодой женщины со спокойной улыбкой на устах.

Я бывал здесь у Вайяна не раз,, но никогда не задерживался. Когда видишь такую напряженную работу, сразу чувствуешь, что без крайней необходимости здесь оставаться нельзя.

Едва Вайян вошел в кабинет, взбесились телефоны, захлопали двери, сотрудники входили, выходили, снова входили... Работа шла с огромным напряжением, все делалось быстро, но организованно. В двенадцать часов ночи ротационные машины должны грохотать; редакционная работа давно позади. За короткие часы готово шесть, а то и восемь газетных страниц. Больших статей не полагается, их не будут читать. Все должно быть выразительно, доходчиво и прежде всего кратко. В газете сотни заголовков: информация заглядывает во все углы и закоулки. К тому же номер «Юманите» печатается в пяти изданиях: часть тиража, которая уходит в северные департаменты, содержит информацию и статьи, касающиеся этих департаментов; часть тиража, уходящая на юг, содержит .материалы, касающиеся юга, и т. д. и т. д.

Высокая культура газетного труда! Чем больше я ею восторгался, тем меньше позволял себе задерживаться в «Юманите» на лишнюю минуту.

Вот и в этот раз я хотел поскорее уйти, но у Вайяна действительно оказалось ко мне дело, хоть и незначительное. Он собирался на будущей неделе в Москву и хотел расспросить меня о разных дорожных мелочах.

– Москва! – Усталое лицо озарилось улыбкой.– В Москву надо ездить хотя бы раз в год! Ах, какой это отдых! Ни один санаторий не сравнится! Какой отдых!

Я не мог удержаться от смеха.

– Нашли тоже место отдыха! – сказал я.—Мы в Москве живем как в урагане. Мы летим, мчимся, оглянуться некогда, а вы – отдых!..

– Конечно, отдых! Для нас отдых! Ведь мы-то пока еще тратим все свои силы только на то, чтобы воевать с буржуазией, мы возимся с дерьмом! А у вас уже строят, создают, меняют природу, меняют человека! Разве вы можете себе представить, что это такое для всех нас, коммунистов буржуазных стран, – видеть, что наше дело побеждает?! Для нас Москва – источник свежих сил!

Далее он признался, что любит Москву не только как коммунист, но и как турист.

– Даже зимой! – подчеркнул он. – Вы этого никогда в жизни, конечно, не поймете, потому что вы сами из породы белых медведей. Вы никогда не поймете, что это такое – в мягкий осенний день сесть в поезд в Париже и через двое суток выйти в снежной, морозной Москве. Не забывайте, что я южанин, гасконец. Я, правда, родился в Париже, но по крови я гасконец. А у нас, в Гаскони, никто не поверит, что человек может выдержать пять градусов мороза. Северный олень, пожалуй, да. А человек – нет. И вот я однажды приезжаю в Москву, и только выхожу из вагона, как товарищи подносят мне бодрящий морозец – двадцать семь градусов!

– Ну и как? Понравилось? – спросил я.

– Не скажу, чтобы мне хотелось еще разик испытать это ощущение, – смеясь и поеживаясь от одних воспоминаний, признался Вайян. – Но все-таки это было полезно. Я убедился, что мое здоровье гораздо крепче, чем я думал. Если я перенес этот мороз и остался жив, то теперь уже ясно, что проживу не меньше ста лет.

Он рассмеялся.

– И каждый год буду ездить в Москву. Правда, не зимой, но ездить буду. Каждый год! Обязательно! Для здоровья!

Сейчас он уезжал в Москву на месяц.

– Выезжаем через пять дней. Какой это день?.. Да, двенадцатое октября, вторник. Раньше не успеть. Куча дел! В редакции, в ЦК, в парламенте, в Вильжюиф. Ведь я все-таки мэр! А тут, смотрите, какие погоды стоят! Кровь из носу, а в воскресенье я еду на охоту. Вы знаете, что это такое – натянуть болотные сапоги, ружье за спину, собаку и – в лес?!

Сопоставляя сейчас даты, я вижу, что разговор наш происходил седьмого октября, в четверг.

Десятого, в воскресенье, Вайян умер.

Вечером я поехал на Большие бульвары посмотреть в витринах редакций итоги коммунальных выборов, происходивших в тот день. Не помню, кого я встретил из знакомых, но мне сказали, что Вайян умер. Я бросился в редакцию «Юманите». Известие подтвердилось.

Рано утром Вайян выехал на охоту, но почувствовал себя плохо и в одиннадцать вернулся. Домашние средства не помогли. Больного перевезли в клинику. Там ему стало легче. В пять часов он звонил в редакцию, справлялся о новостях, давал указания, обещал утром приехать на работу.

И умер.

Врачи не были удивлены. Они находили удивительным скорее то, что он дожил до сорока пяти лет. Они говорили, что восемнадцать лет политической борьбы – слишком большая нагрузка для человека, организм которого до такой степени подорван войной, ранениями, газами...

з

В 1935-м или 1936 году проездом из Китая Вайян остановился на несколько дней в Москве. Друзья устроили в его честь ужин в Клубе писателей, на улице Воровского. Собрались в одной из комнат верхнего этажа. Вайян был весел, непринужден, рассказывал разные забавные истории. Было удивительно, как сохранилась такая юношеская живость в человеке, который был смертельно болен и знал это.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю