Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"
Автор книги: Виктор Финк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 43 страниц)
– Ни за что1 Что мне двоюродные братья? Мы флот потеряли!..
Я никогда не видел его в таком состоянии.
Оказалось, что если бы было принято мое предложение, то вышло бы, что о гибели братьев он рассказывает раньше, чем о разгроме русского флота. Нечего и говорить, я тотчас сам снял свою поправку.
Но в тот вечер я как-то по-новому увидел и понял этого человека. Для него было раз и навсегда внутренне покончено с привилегиями класса, к которому он некогда принадлежал по рождению. Но он не перестал чувствовать себя сыном своего народа, сыном России, наследником ее трудной и великой судьбы. В этом было моральное превосходство Игнатьева.
Летом 1948 года Игнатьевы жили в военном санатории «Архангельское» под Москвой.
Однажды туда приехала группа иностранцев. Среди них был офицер в форме иностранной армии, – надо думать, военный атташе. Он не отдал воинской чести Алексею Алексеевичу, хотя тот по случаю Дня авиации был в полной генеральской форме.
Алексей Алексеевич сейчас же написал в МИД, начальнику протокольной части, с просьбой указать названному офицеру на необходимость выполнять правила международной военной вежливости.
Алексей Алексеевич рассказывал мне эту историю с негодованием.
– Ведь он не позволил бы себе такой наглости ни в каком другом государстве. Только в Советском Союзе. Как же я мог пройти мимо?
Я спросил, почему он сам не сделал нахалу замечания.
– Много для него чести! – отрубил Алексей Алексеевич.
7
Весной 1940 года началось германское нашествие на Францию. И ничего не делалось, чтобы остановить лавину.
Было нестерпимо тяжело читать известия с фронта. Я пошел к Игнатьеву.
– Смотрите, – сказал я, – что делается. Ведь пушки снова грохочут там, где еще не отзвучало эхо сражений 1914 года. Снова Лонгвй, снова Мобеж и Лаон, снова Эна и Артуа! Война вернулась на старые пепелища!
И мы стали говорить о том, как в течение двадцати лет поля сражений первой мировой войны были во Франции местом туризма и паломничества.
– Солдаты лежали в родной земле. Она видела их преданность и приютила их прах. Это все, что она для них сделала, – сказал Алексей Алексеевич и прибавил после небольшой паузы: – Я потому и не любил посещать эти места. Меня там всегда охватывало какое-то ощущение поруганности Франции, какая-то обида за нее, за то, что она потерпела такой моральный крах, хотя официально и считается победительницей.
Через несколько дней было сообщено о падении Парижа и о том, что правительство сбежало.
Игнатьев был удручен.
– Вот вам!.. Двадцать лет трубили в трубы и фанфары, каждый год праздновали день победы. А потом взяли и сами отдали себя на милость... побежденного.
Потом беседа как-то отклонилась в сторону. Я рассказал о встречах с Генрихом Манном и Лионом Фейхтвангером.
Зимой 1937 года я встретил в Ницце Генриха Манна.
Он покинул Германию и поселился в Париже, как только пришел к власти Гитлер. В этом городе спокойно жили тогда тысячи, может быть, десятки тысяч русских белых эмигрантов. Никто их не беспокоил. Но знаменитому писателю, который не хотел жить в Германии Гитлера, отравляли жизнь.
– Я смог вздохнуть, только когда чехословацкое правительство приняло меня в свое подданство и выдал® мне паспорт, – сказал Генрих Манн.
Но так везло не всем.
Я был у Фейхтвангера. Он жил в деревне недалеко от Тулона.
– 'Смотрите, какая красота, – говорил он мне.– В декабре цветут розы. Здесь бы только жить и жить! А как здесь работается! Но я вынужден каждые три месяца ездить в Париж регистрироваться, никогда не зная заранее, позволят мне остаться здесь еще на три месяца или не позволят.
– Но почему бы вам не поступить, как Генрих Манн? – спросил я.
– Чехословакия?
– Да, конечно.
Он немного замялся.
– Мне уже б£>ш обещан чехословацкий паспорт. Помните, в январе я приезжал в Москву? Оттуда я поехал в Прагу за паспортом. Все было согласовано и подготовлено. Но паспорта мне не дали. Приняли хорошо, очень хорошо – завтраки, банкеты, речи. На одном банкете выступил даже тот самый министр, от которого зависел мой паспорт. Он произнес очень лестную для меня речь. Но в паспорте отказал. Он признался мне в частной беседе, что чувствует себя крайне неловко, просто ему стыдно. Но Гитлер узнал каким-то образом, что м,не обещан паспорт, и не позволил. Ему уже и то весьма не понравилось, что выдали паспорт Генриху Манну,. А уж мне?! Ведь я еврей...
– Интересно! – воскликнул Алексей Алексеевич, когда я закончил эту историю. – Интересно! Во главе чехословацкого правительства тогда стоял такой националист, как Бенеш. Почему же он не защищал престиж своего молодого государства? Хотя бы в таком ничтожном деле, как выдача паспорта? Теперь Бенеш сидит в Лондоне? Бросил свой народ, а сам сидит в Лондоне? Что он там делает, пока народ борется с Гитлером? Играет в бридж с другими беглыми президентами и королями? И ждет, когда народы прогонят немцев? Да? Тогда он явится и скажет: «А вот и я!»
– Не понимаю, – заметила Наталья Владимировна,– ты этого Бенеша когда-то уважал, ты говорил: он милейший человек.
– Как-кая пре-лесть! – протянул Игнатьев свое любимое словцо. – Милейший человек! Ты только не сердись, Наташечка, но ты еще не вполне разбираешься в политике. Только не сердись, пожалуйста. Этот милейший Бенеш оказался банкротом в политике. И он, и правительство Польши, и правительства многих других государств. А теперь вот, с божьей помощью, и правительство Франции. Это банкротство класса, Наташечка. Буржуазия больше не может управлять народами и государствами. Она, во всяком случае, больше не заслуживает доверия. Она – конченый класс. Она – бесплодная смоковница. От нее ничего нельзя ждать, кроме несчастий.
8
В мае 1941 года из оккупированного Парижа приехал Жан-Ришар Блок.
С Игнатьевыми он был знаком давно.
Мы все встретились за завтраком в «Савое» и стали забрасывать Блока вопросами о том, как живет Париж под немцами.
– Как-то я прихожу в Париже в ресторан, – рассказал Блок, – сажусь, заказываю, и мне долго не подают. Я зову официанта. «У вас немцы бывают?» – «Увы, мсье, бывают». – «А немцев вы тоже заставляете так долго ждать?» – «Нет, что вы, мсье! Хозяин их боится, им мы подаем недожаренное, недоваренное, – лишь бы поскорей. Однако я должен вас заверить, мсье, спешка спешкой, но раньше, чем подать им какое-нибудь блюдо, мы в него предварительно плюем. Обязательно!»
Все рассмеялись.
– Я тогда тоже смеялся, – сказал, помрачнев, Жан-Ришар.– Но смешного тут мало. Это была беспомощность отчаяния. Народ был слишком оглушен. Теперь он немного приходит в себя. Каждый день стычки. Немецкий офицер оскорбил постового полицейского, простого полицейского. Тот сразу за револьвер и застрелил его, этого нахала. На фабриках, на заводах страшный саботаж, взрывы, поджоги, поезда идут под откос.
– М-да, – как-то неопределенно сказал Алексей Алексеевич. – А на что надеются? Ведь саботажем немцев не прогонишь. На что народ надеется?
Тут Жан-Ришар несколько замялся.
– Народ надеется на Советский Союз, на то, что именно вы свернете Гитлеру шею.
– Позвольте, позвольте! – воскликнул я. – Но ведь у нас с ним войны нет.
– Сегодня нет, завтра нет, а что будет послезавтра– неизвестно. Не зарекайтесь, – сказал Блок.– Во Франции все уверены, что он непременно кинется на Советский Союз. И что здесь он наконец получит по
зубам. На Западе ему некого бояться. Правительства воевать с ним не хотят, а народы... Что же народы без средств, без армий?.. Ну, взорвут завод. Ну, пустят поезд под откос. Это хорошо рядом с большой войной. А без нее это ничто, булавочные уколы. Отпор он может получить только у вас.
Когда Гитлер напал на Советский Союз, я спросил Алексея Алексеевича, как долго, по его мнению, война может продолжаться.
Он ответил:
– Уравнение с одним неизвестным.
– Именно?
– Мы не знаем, как союзники, – откроют они второй фронт или не откроют. А от этого многое зависит.
– Но ведь вы не думаете, что не откроют?!
– Ну, не думаю. Ну, откроют. А когда откроют, где откроют, при какой общей ситуации и какими силами? Торопиться они, во всяком случае, не будут. Всю трудную часть войны они оставят нам. Они вполне на нас полагаются. А сами пожалуют, когда победа созреет и нужно будет встряхнуть дерево, чтобы' наполнить корзины плодами.
Какими пророческими оказались эти слова, произнесенные в первые дни войны! Как часто напоминал я о них впоследствии самому Алексею Алексеевичу!
Опытный дипломат, он отлично знал, с кем приходится иметь дело и чего можно ждать.
Вопрос о втором фронте не переставал волновать общество целых три года и неоднократно возникал в наших беседах с Алексеем Алексеевичем.
Каждый раз я видел, как много этот человек знает, как много он еще может написать.
– Вы помните, когда высадился во Франции русский экспедиционный корпус генерала Лохвицкого? – спросил он меня однажды.
– Конечно, помню. В 1916 году.
– Верно. А вам известно, когда наши весьма доблестные союзники стали требовать, чтобы Россия послала им солдат? В августе 1914 года! Через несколько дней после начала войны. Она еще, собственно, только начиналась, и сразу Англия потребовала, чтобы Россия немедленно, в недельный срок, поставила на Западный фронт четыре армейских корпуса. И не меньше трех/ Слава богу, даже у царского правительства хватило ума отказать. Но прошло полгода, и Англия снова потребовала русских солдат. Опять откадали. В 1915 году я был у Пуанкарэ. Он – то же самое: давайте ему русских солдат. Триста тысяч штыков! Я говорю: сейчас в России очень тяжелое положение на фронте, до крайности тяжелое. Но это не произвело на него никакого впечатления. У них там у всех была своя психология и свои доводы: «У вас, в России, есть люди, но не хватает оружия. А у нас есть оружие, но людей мало. Поэтому мы дадим оружие, а вы дайте людей, и пусть они нас защищают»! Каково? А?
До сих пор Алексей Алексеевич говорил более или менее спокойно. Внезапно он разволновался.
– А Жоффр?! – воскликнул он. – Вы думаете, Жоффр... Он с виду был добродушный старик, любитель покушать. Так разве он не сказал мне однажды с обворожительной улыбкой, как бы между прочим, что Россия должна была бы прислать ему своих солдат, потому что французская армия несет большие потери. Я ответил, что и мы несем огромные потери в людях. Тогда Жоффр говорит: «У нас погибает наша молодежь, цвет французской нации, а Иванов так много...»
Алексей Алексеевич нахмурился и умолк.
– А вы спрашиваете, когда они откроют второй фронт... Уж эти мне союзнички!.. Кстати, – спохватился он, – вы-то хоть знаете, кто именно добился у царя посылки русских солдат во Францию? Не знаете? Не дипломаты и не военные, а социалист Альбер Тома, крупный деятель Второго Интернационала и не менее крупный делец. Он. приехал в Россию и пытался выступить перед рабочими, перед солдатами, но его встречали свистом и провожали улюлюканьем. Ужасно невежливо! Зато ему повезло при дворе. Николай Второй обласкал его, удовлетворил его просьбу и даже подарил на прощанье нефритовую братину с двуглавым орлом. А? Как-кая пре-лесть! По-моему, этот давно подохший орел поднесь парит над французскими социалистами!..
Я спросил, что же, собственно, так понравилось Николаю Второму в Альбере Тома.
– Странный вопрос! – сказал Алексей Алексеевич. – Царь поговорил с ним и, вероятно, подумал: мне бы таких социалистов, я бы еще двести лет преспокойно просидел на троне. Да вот не сподобил господь.
Товарищ, который участвовал в боях за Москву в конце 1941 года, рассказал мне кое-что о перехваченных документах, из которых было, например, видно, что в окружении Гитлера уже тщательно разрабатывали церемониал его вступления в Москву: ковры по всей улице Горького от Белорусского вокзала до Кремля,, парадный обед в Кремле и многое другое. Пленные подтверждали эти сведения.
Я рассказал это Алексею Алексеевичу.
Он развеселился.
– В общем, как в известном анекдоте: «Кажинный раз на эфтом самом месте». В 1914 году кайзер Вильгельм тоже составил список гостей, которых он пригласит к завтраку, когда войдет в Париж. Он считал, что это дело двух-трех дней. Он был удивительный тупица. Он не соображал, что французы не признают себя побежденными и отходят с оружием в руках. У него был план Шлиффена – не план, а расписание побед: такого-то числа там-то, такого-то числа там-то. Как в железнодорожном указателе. Но все было построено на том, чтобы, имея двух противников, иметь всегда только один фронт. И вдруг русские! Они выступили гораздо раньше, чем думали немцы. Так что немцам пришлось остановить наступление на Западе и поспешить на Восток. ’Вильгельм, конечно, не понял, что это значит. Он был тупица. У него в гардеробе висели генеральские мундиры всех полков всех европейских армий, и он каждый день надевал другой мундир. А в военном деле он был конюх. Но уж зато его начальник штаба Мольтке понял все. Как только он узнал, что произошла задержка на Марне, он сразу сказал: «Теперь мы войну проиграли». Потому что в военном деле есть железное правило: порыв не терпит перерыва. Если победа сошла с графика, она будет ржаветь на запасных путях, в тупике, и каждый день ее будут обгонять неприятности.
Летом 1944 года союзники наконец высадились в Нормандии. К тому времени хребет у Германии был сломан. Запад она покидала, мечтая только об одном: как-нибудь собрать остатки сил для сопротивления на Восточном фронте. Тогда-то союзники и пустились отступавшим немецким войскам вдогонку. Правда, догнать их было трудно, но, как известно, в Арденнах они сами остановились и так стукнули американскую и английскую армии, что нашему командованию пришлось их выручать.
По этому поводу Алексей Алексеевич извлек из неисчерпаемых запасов своей памяти курьезную историю.
Вот она вкратце.
Дело было в 1914 году, после битвы под Монсом. Англичане разбиты и отступают. Положение трудное. Других войск нет, и взять негде. Россия отказала.
Что делать?
Ломали головы, ломали и решили искать спасения в обмане и сплели его, правда, довольно ловко.
На одного крупного сотрудника английской разведки,– его фамилия была Астон – возложили деликатную миссию как можно скорей «высадить» в Остенде войска. Говоря точней, высадить их надо было в воображении жителей. Но так, чтобы об этой «высадке» узнал неприятель, и притом как можно скорей и «под строжайшей тайной».
К делу привлекли печать. Такой почтенной и солидной газете, как «Таймс», было поручено «неосторожно проболтаться» 6 том, что на бельгийском побережье якобы ожидается высадка русских войск, – уже не английских, а русских. Со своей стороны, Астон позаботился о том, чтобы слух о скором прибытии русских получил наиболее широкое распространение. Для верности немцам дали перехватить несколько ложных радиосообщений, в которых говорилось о движений кораблей.
Потом в Остенде приезжает Астон и с ним шестьдесят два английских матроса. Вероятней всего, это были переодетые сотрудники разведки. Они носили синие куртки и матросские бескозырки с лентами, но без помпонов.
Во всем мире матросы носят синие куртки и бескозырки. Но в русском флоте не носят помпонов. Немецкая разведка, хорошо обработанная слухами, газетами и радиоперехватами, решает, что это русские матросы.
– Вот что такое гипноз секрета и психология шпиона,– заметил Алексей Алексеевич. – Разве не видно было, что это англичане? Разве они не по-английски разговаривали? Однако немецкие шпионы приняли их за русских. Пускай за переодетых русских, или за англи-чан-переводчиков, или за квартирьеров, – так или иначе, немец клюнул.
К Астону даже примчался бургомистр Дюнкерка – просить, чтобы русские сделали ему честь и высадились у него, в Дюнкерке, а не в Остенде.
Парижские газеты неистовствовали. Репортеры описывали высадку русских и слали в свои редакции телеграммы с мест. И все поверили.
Самое главное, поверил начальник германского главного штаба генерал Мольтке.
– Прочитайте мемуары фон Таппена, – это был начальник оперативного отдела, – сказал Алексей Алексеевич. – Он тоже отмечает слух о высадке в Остенде восьмидесяти тысяч русских. Хорошо? А? А кронпринц пишет в своих воспоминаниях, что Мольтке производил в эти дни удручающее впечатление. Он впал в апатию, плакал. Вильгельм даже отстранил его от должности.
– Но позвольте, Алексей Алексеевич, – сказал я,– все-таки непонятно: чего он так испугался? Даже если бы это были настоящие восемьдесят тысяч русских. Все-таки у немцев была огромная армия, а война только начиналась. Чего он так испугался, Мольтке?
– А психологический эффект? – ответил Алексей Алексеевич. – Только что русские ударили на Востоке, и немцам было трудно собрать кости. А теперь они уже на Западе? Психологический эффект был огромный. Крови-то сколько немцам попортили...
Затем он пояснил:
– Выходит, в 1914 году мы союзников спасли и в 1944 году спасли...
Тогда я заметил:
– Вы представляете, Алексей Алексеевич, как возрастет престиж СССР после войны! Какая слава! Какое величие!..
Он отозвался как-то мрачно:
– Да, этого они нам не простят, наши весьма доблестные союзники. Не о том они мечтают, чтобы поднимались величие и слава Советского Союза.
Он заболел во второй половине 1953 года, а в 1954 году уже почти совсем не поднимался.
Было тяжело видеть его беспомощным, неспособным повернуться. Но он не сдавался, он как будто стеснялся показать, как серьезно болен, подтрунивал над своей немощью, расспрашивал о новостях. Он старался придать себе такой вид, точно лежит не на смертном одре, а только прилег, знаете, вздремнуть после обеда, но сейчас поднимется и поедет по делам.
– А погода какая? Хорошая погода? Вот и отлично!
Но это уже никого не могло обмануть.
Меня всегда коробило, когда люди, – даже такие, которые чтили, любили и уважали Алексея Алексеевича,– выставляли как удивительную его заслугу то, что 225 миллионов золотых франков, лежавших на его личном счету военного агента царской России, он передал советскому правительству. Эти люди, конечно, признают, что поступок Игнатьева – акт прежде всего политический. Однако замечают при этом, что, имея на.ногах такие тяжелые золотые кандалы, тысячи других на месте Игнатьева не сделали бы столь большого шага, а сделали бы шаг поменьше, такой, который не отстранил бы их от касты решительно и бесповоротно.
Игнатьева нельзя мерять такой меркой. Чтобы оценить по достоинству его поступок и с точки зрения политической и с точки зрения его личной морали, надо представить себе всю обстановку.
Допустим, Игнатьев находился бы в 1917 году не в Париже, а в России и по соображениям, которые он изложил в своих мемуарах, ушел бы к большевикам.
Последствия были бы те же, какие повлек за собой этот шаг, когда Игнатьев сделал его в Париже.
Сначала распри дома. Потом изгнание из семьи, мать запрещает явиться на похороны брата, чтобы не компрометировать родственников перед кладбищенским сторожем; потом отворачиваются друзья, закрываются двери знакомых домов, потом никто не здоровается на улице,– короче, начинается полный остракизм.
Не надо преуменьшать моральной силы таких ударов. Человека менее сильной воли этак можно и сломить.
Но все-таки если дело происходит в России, то тут же, рядом, находится и мощный источник сил. Если человек ушел в революционную борьбу, если он в гуще действия, в пекле гражданской войны, если он видит пыл своего народа, его страсть, ярость, его надежды, его самоотверженность, романтику и пафос его борьбы, если сам он участвует в действии всеми своими помыслами и чувствами, всей душой, как сын своего народа, как родной брат каждого дерущегося за завтрашний день России, то ему все-таки менее трудно перенести изгнание из семьи и разрыв с друзьями.
А ведь Игнатьев перешел на сторону Революции, находясь вдали от родины. Когда его изгнали из семьи, из привычной среды, из каждодневного круга, он не мог опереться на единомышленников, уйти в действие," в пафос действия, в его романтику. Игнатьеву не к кому было прийти. Ему оставалось только уйти.
Куда уйти? Некуда! На огород – разводить грибы и продавать их на Центральном рынке.
Так он и сделал.
Но для блестящего аристократа, генерала, офицера генерального штаба, для такого человека уйти в огородники, лишь бы не отречься от Октябрьской революции,– это, как хотите, огромное испытание на верность.
А когда такой огородник отказывается от французского гражданства и генеральского чина во французской армии, потому что это значило бы отречься от России, от своей родины и от своего народа, и предпочитает копаться в огороде и разводить грибы, – это еще одно огромное испытание: на чувство национальной чести.
Эти мысли часто приходили мне в голову, особенно когда я навещал его больного и видел, как тает этот неповторимый человек.
Он умер 20 ноября 1954 года, в больнице.
Перед смертью он впал в забытье. В мозгу, видимо, проносились видения молодости. Он скомандовал:
– Третий эскадрон, ко мне!
Но, отдав эту команду, он умер.
В Центральном литературном архиве, в фонде Игнатьева, лежит рукопись в 250 страниц на пишущей машинке, озаглавленная «Книга о любви».
Эту книгу написала Наталья Владимировна.
В предисловии говорится, что автор не имеет в виду предлагать ее издательствам.
«Когда-нибудь,– поясняется далее, – быть может, через полстолетия, кто-ни0удь, кто заинтересуется эпохой, лицами и событиями нашего времени (1877—1954 гг.), найдет в этой рукописи материалы, касающиеся личности и жизни А. А. Игнатьева. Поэтому рукопись и сдается в Центральный архив».
«Книга о любви» – не роман, в ней нет вымысла. Автору было семьдесят лет, когда она это писала. Она уже стояла у выходных ворот жизни и никому ни на что не жаловалась, а только описывала, как умела, счастливые минуты своей молодости и всю свою сорокалетнюю супружескую жизнь с Игнатьевым.
Наталья Владимировна родилась от смешанного брака. Смешений было необычным.
Мать – француженка из Эльзаса. Отец – известный в свое время, артист Эдмонд Бастунов, цыган по национальности, человек бурных страстей и бурной жизни.
Дочь он обещал непременно удавить, если она пойдет на сцену. Но тут коса нашла на камень. Горячая цыганская кровь, даже разбавленная кровью добродетельной эльзасской буржуазной девицы, дала буйную и неукротимую поросль.
Чтобы освободиться от опеки отца, Наталья Владимировна выходит замуж за молодого офицера Труха-нова, быстро с ним расходится и оказывается свободной и независимой. Она учится в Москве, в филармонии, потом поступает на сцену.
Но ее манит другая, более вольная, судьба.
Отец раньше, чем осесть в опере, был юнгой на корабле, коком, и кочегаром, и всем на свете.
Дочери тоже не сидится на месте.
Она забирает мать и уезжает с ней в Париж. При этом ни сантима в кармане.
Это было, кажется, в 1906 году.
Когда спустя три года я поселился в Париже, танцовщица Наташа Труханова была первой величиной, ее имя писалось на афишах аршинными буквами.
Для этого мало было иметь талант. Над талантом нужно было работать. Но, кроме таланта и трудолюбия, нужны были еще энергия, воля, напористость, умение неутомимо добиваться своей цели, умение заинтересовать равнодушных людей.
Ее друзьями, гостями ее дома, кругом ее личного общения были Сен-Санс, Равель, Массне, Бакст, Рейн-гардт, впоследствии прославившийся поэт по имени Анри Барбюс.
Нужно было еще что-то, кроме танца, чтобы удерживать вокруг себя таких людей.
Я сказал выше, что, когда познакомился с ней в Москве в 1936 году, она была уже немолода, красота увяла, искусство танца отцвело.
Но ушло не все.
Осталось обаяние деятельного ума, всегда жившего в мире искусства и литературы, осталось удивительное трудолюбие.
Наталья Владимировна всегда работала. То она переписывала на машинке сочинения мужа, то составляла указатель имен к его книге «50 лет в строю», то делала для него изыскания и выписки в источниках. Алексей Алексеевич задумал написать, в соавторстве с одним московским артистом, сценарий на военно-историческую тему. Тотчас Наталья Владимировна зарылась в книги, в старые журналы, в «Русский архив», в «Русскую старину», она составила список нескольких десятков томов, изучила их, сделала выписки. Она показывала мне эту огромную работу с гордостью, которую я тогда не совсем оценил.
Лишь после ее смерти, читая трогательную «Книгу о любви», я нашел строки, объясняющие многое.
Вспоминая первые годы своей жизни с Алексеем Алексеевичем, она пишет: «До чего мне было отрадно, что я никогда ни гроша не стоила Алексею Алексеевичу, так как всегда сама зарабатывала».
Когда пришлось покинуть подмостки, она стала переводить на французский язык произведения А. С. Нови-кова-Прибоя, В. Катаева, Вс. Иванова и других. Она перевела несколько советских пьес, сколотила французскую труппу, сама ставила эти пьесы, сама играла.
Когда труппа распалась, Игнатьевы взялись за раз-ведение грибов. На этой работе Алексей Алексеевич заболел ревматизмом, – пришлось отказаться. Игнатьевы принялись за декоративные изделия из дерева. Работали целую' зиму, потом сняли помещение возле площади Согласия, в центре наиболее ршкарного квартала Парижа, в два дня распродали всю свою выставку и снова были при деньгах, – при своих, заработанных своим трудом.
Однако в Москве обстоятельства все складывались так, что зарабатывать Наталье Владимировне не приходилось.
Она пишет по этому поводу: «Мне было нестерпимо жить на иждивении Алексея Алексеевича, видеть, как этот немолодой уже человек работает один».
И даже когда она осталась одна и писала «Книгу о любви»: «Я не могу жить без работы. Даже теперь я отрываюсь от работы, только чтобы поесть и съездить «домой»– на Новодевичье».
В «Книге» есть чудесные строки, в которых она не без юмора описывает самое себя.
, Читатель, быть может, догадывается, что характер у нее был не флегматичный: быстрая походка, резкие движения, громкий голос, властный тон. Не флегматичный характер!
К Алексею Алексеевичу она питала материнскую любовь. За глаза она обычно так и говорила о нем пресерьёзно: «Мой ребенок» – и требовала от него детского послушания. А ребенок не всегда слушался. Тогда возникали конфликты. Наталья Владимировна всегда объясняла их по-своему.
– Ах, – жаловалась она с неподдельной горечью, а иногда и со скорбью в голосе, – он меня не слушает! Я не имею на него никакого влияния. Вот что значит мезальянс! Ах, боже мой, что может быть страшней мезальянса?! Что я рядом с ним? Ничто! Простушка! Вот уже двадцать пять лет, как мы женаты, а я не имею на него никакого, ни малейшего влияния!..
В первый раз мы с женой услышали эту тревожную тираду в 1939 году, когда Игнатьевы отметили двадцать пять лет брака. Во все последующие годы жалобы на непослушание, объясняемое мезальянсом, продолжались, Менялась только цифра: «Вот уже двадцать шесть лет, как он меня не слушается», «Вот уже двадцать семь лет... тридцать, тридцать пять, тридцать девять... Сорок лет, как мы женаты, а я не имею на него никакого влияния».
Когда я пытался узнать, что же он такое натворил, ее ребенок, в чем выразилось его страшное непослушание, то обычно оказывалось, что он не хочет надеть пальто, или застегнуть пальто, или надеть калоши, или еще что-нибудь в этом роде.
Однажды я спросил Наталью Владимировну, как она могла выйти замуж за такого ужасного человека. Со стоном в голосе она напомнила мне французскую поговорку: «Только разум имеет пределы, а глупость человеческая беспредельна».
Вскорости после войны к поварихе Игнатьевых, Марии Степановне, приехала из деревни девочка Лидочка, по-домашнему – Лидок. —
В Наталье Владимировне тотчас заговорили неутоленные'материнские чувства. Она привязалась к девочке. Лидочку отдали в школу, и едва она занесла ножку в первый класс, как в доме поднялся вопрос о том, в какое высшее учебное заведение ей надо будет поступить после школы. Увы, мнения супругов разошлись. Увы! Перед Натальей Владимировной забил новый мощный фонтан непослушания мужа, что можно было объяснить, конечно, – всякий это понимает, – только мезальянсом.
Однажды поздно вечером она звонит мне по телефону:
– Он ужасный человек! Он совершенно невыносим! Тридцать шесть лет я за ним замужем, а он меня не слушает, я не имею на него ни малейшего влияния!
Я спросил, что еще случилось.
– Помилуйте, у него опять приступ подагры! Страшные боли в ноге. Он повернуться не может. Лежит и стонет. Наконец заснул. Но ведь я знаю, что это такое: проснется и всю ночь спать не будет. Нужно перевязать ногу. Прежде всего – тепло, тепло и тепло. И я стала осторожно перевязывать, очень осторожно. А он вдруг просыпается, и поднимает крик, и начинает ерзать, и не дается. Поверьте, я выбилась из сил, пока делала ему эту несчастную перевязку1
Разговор имел продолжение. Оно последовало утром.
– Спал. Слава богу, спал! – сообщала Наталья Владимировна. – Проснулся такой слабенький, такой беспомощный! Но спал. Я говорю: «Вот тебе, Лешечка, теплая перевязка и помогла. А ты не хотел, ты отбивался, ты сердился на меня!» Тогда он вдруг говорит таким жалостным голосом: «Наташечка, ведь ты мне не ту ногу перевязала».
За сим последовала маленькая пауза и взрыв:
– Вы представляете?! Нет, это ужасный человек! Вот уже тридцать шесть лёт...
И т. д., и т. д.
Самое главное – она все принимала близко к сердцу и потому шумела.
По собственному ее признанию, которое она делает в «Книге», успокоительно действовала на нее только Мария Степановна, которая входила в комнату и провозглашала:
«Наталья Володимировна! Надоть погрямушку переменить: Алексей Алексеевич скучают!..»
Над «Книгой» она работала торопливо, точно боялась опоздать к сроку. После смерти мужа у нее осталось только две заботы в жизни: закончить «Книгу» и поставить памятник на его могиле, на Новодевичьем.
Когда скульптор Е. А. Елицкий показал ей бюст Алексея Алексеевича в глине, она одобрила и не соглашалась дать ни одного дня на поправки. Она торопила и торопила. Скорей, скорей, скорей!..
И все же она этого памятника не увидела.
В один несчастный день она пожаловалась Марии Степановне на боли в животе, но вызвать врача отказалась.
На другой день боли усилились. На третий она уже кричала.
Мария Степановна сама пригласила врача. Тот, едва пощупав живот, вызвал карету «скорой помощи».
Больная не согласилась лечь на носилки. Она попудрила лицо, помазала губы, надела шляпку и, громко стуча каблуками, пешком спустилась по лестнице.
Она не хотела сдаваться, не хотела уступать, она оставалась женщиной.
В больнице ее немедленно оперировали и определили гнойный аппендицит. Операция прошла вполне благопо-лучпо, но больная домой не вернулась. Смерть затаила злобу и пришла через два месяца.