Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"
Автор книги: Виктор Финк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 43 страниц)
Я опускаю семь лет. Они протекли под разными широтами. Борегар плавал на торговых кораблях из Сиднея в Саутгемптон, на невольничьих шхунах из Джибути в Эль-Иемен, на фелюгах контрабандистов из Трапе-зунда в Батум».
– Все мы бродим по дорогам мира и ищем счастья. А вч чем оно, рюско? – опять перебил Джаффар, обращаясь ко мне.
Но Бейлин замахнулся на него сапогом, и Джаффар умолк.
Ренэ продолжал:
– «Однажды в Сингапуре я увидел издали группу офицеров германского военного флота. Встреча повторилась в порту императора Александра Третьего. Я понял, что не застрахован от неприятных неожиданностей, и ушел в Иностранный легион. Для людей чести, которые хотят похоронить свое прошлое, нет лучшего кладбища, чем Легион, его суровая дисциплина военной каторги и его жизнь, исполненная трудностей, лишений и опасностей. Я пришел сюда в поисках смерти или успокоения».
Чтение перебил Лум-Лум.
– Ладно! – сказал он скучающим голосом. – Неинтересно! Сами знаем, зачем люди приходят в Легион! Довольно!
В канье было несколько солдат, прибывших к нам из основного полка, из Африки. Как дубы возвышались над нами, волонтерами военного времени, старики Легиона – Лум-Лум, Адриен, Миллэ, Кюнз, Уркад и даже дурачок Джаффар. Эти люди проделали походы на озеро Чад, они дрались в Конго, они бились на Мадагаскаре, они сражались на Гваделупе, они устрашали Индокитай и усмиряли Алжир, Марокко и Тунис. Кто были эти люди? В результате каких крушений взялся каждый из них за ремесло наемного солдата?
Старикам письмо Борегара, по-видимому, не казалось особенно интересным. Уркад и Кюнз тоже были за то, чтобы чтение прекратить. Но наша группа настояла на своем, и чтение продолжалось.
– «Событие, происшедшее сегодня утром в гарнизоне Сиди-Бель-Абесс, – читал Ренэ, – принесло мне успокоение. Буду краток.
В форт Аман-Ислам, где стояла моя рота, одно время прибывали из штаба полка казенные пакеты, написанные мучительно знакомым почерком. Воображение стало подсказывать мне всякие нелепости, но я гнал их от себя. Случайно я узнал, что почерк принадлежит новому сержант-мажору Планьоли. Через три месяца сержант-мажор захватил полковую кассу и скрылся.
Тогда стали говорить, что Планьоли был немец, аристократ и что его итальянская фамилия была вымышленной. Что-то неизъяснимое встревожило меня.
Поступили сведения, что Планьоли бежал к туарегам и организует из них отряды для налетов на наши форты и обозы. Я пропускаю перипетии погони и стычек. Скажу только, что мы все-таки встретились с Планьоли».
– Ах черт! – воскликнул Джаффар. – Да ведь и я там был! Помнишь, Лум-Лум? Ты тоже был ранен тогда! Борегар вставил этому молодчику Планьоли штык в живот, как вилы в кучу навоза, а Планьоли поместил в него шесть пуль, как на призовой стрельбе. Он был почти без дыхания, этот Борегар, когда я унес его.
– Не мешай! – кричали с разных сторон. – Читай, Ренэ, дальше!
– «Графиня! Когда я поднял глаза, чтобы взглянуть на человека, в чьих ребрах торчал мой штык, я узнал Энгельберта фон Виллерштайна.
Я надеюсь, графиня, это имя памятно Вам не менее, чем мне».
В глубине каньи, в правом углу, началось тяжелое и нетерпеливое ворчание. Там помещался испанец Хозе Айала, по прозванию Карменсита. В Сарагосе Хозе был монахом. Он поссорился с настоятелем из-за женщины, по его словам. Чтобы досадить настоятелю, он пустил в храме петарду во время богослужения. Хозе носил еще при себе наваху, которая расчистила ему дорогу в Париж. Он пробирался в великий город, чтобы, как он говорил, повести отсюда большую борьбу с настоятелем. Но вспыхнула война, и Хозе ушел в Легион.
Письмо Борегара страшно взволновало Хозе: в деле была замешана женщина, к тому же графиня!
– Читай, Ренэ! Читай скорей! – понукал Хозе нашего переводчика.
– «Мне пришлось провести несколько месяцев в лазарете,– продолжал Ренэ.– В соседней палате лежал раненый фон Виллерштайн. Мы не встретились ни разу. Но днем и ночью, во сне и наяву, о чем бы я ни думал, что бы я ни делал, я видел перед собою только то проклятое утро, когда Энгельберт тайком пробирался через парк к боковой калитке. Вы провожали его долгим взглядом из окна. Я понял тогда сразу, кто была та перезрелая светская дама, на утомительную связь с которой Энгельберт жаловался всем товарищам, в том числе и мне, хотя, по его словам, дама осыпала его драгоценными подарками. А на другой день несчастная история с кольцом! Вы это прекрасно придумали, мама! Если был один-единственный человек на свете, который должен был молча снести Ваши обвинения, то это я. Ибо я не мог сказать отцу, что моя мать имеет любовника, что она выбрала для этой роли товарища моих детских игр и что она оплачивает его услуги фамильными драгоценностями.
Я не мог сказать ему этого. Я ушел из дома. Я ушел из жизни. Главным образом из Вашей жизни...»
Отношение аудитории к исповеди аристократа раскололось. Старикам сделалось явно скучно от этой семейной мелодрамы. Карменсита тоже был разочарован.
– Как?! – протянул он. – Мать? Я думал, женщина!
Но в канье была и другая публика. Было пять-шесть евреев-портняжек, выходцев из румынских гетто и российских местечек. Они бежали в свое время от национальных преследований, от нужды. В Париже в кварталах Бастилии и Тампль они шили жилеты и брюки. В один душный июльский день распоролось все их шитье. Это было, когда слово «война» забегало по улицам и площадям великого города. Война смыла их и унесла. Было несколько студентов разных национальностей. Был люксембуржец – приказчик из галантерейного магазина на бульваре Сен-Мишель. Он торговал галстуками. Но галстуки сразу вышли из моды, и приказчик пошел сражаться за цивилизацию. Было несколько итальянцев-ка-менотесов из Пьемонта и Ломбардии. Они часто пели песню, написанную на слова Габриэля д’Аннунцио в 1912 году, во время Триполитанской войны: «Триполи будет итальянским». Триполи итальянским не стал, итальянцы были разбиты, каменотесы сочли это унизительным и несправедливым. Они мостили улицы в Париже, когда газетчики забегали по этим улицам, крича: «Война! Война! Война за справедливость!» Итальянцы оставили недоделанные мостовые на попечение судьбы и попросились в армию.
Война забросила в нашу канью самых разнообразных людей. Мы хотели слушать до конца.
История Борегара была слишком похожа на бульварный роман. Каждый читал такие романы о бурной и превратной судьбе солдата Иностранного легиона. Теперь мы столкнулись с романом в живой жизни. Мы хотели слушать до конца.
– «Вчера вечером меня вызвал адъютант полка,– читал Ренэ. – Истекал срок ожидания помилования от президента республики, и командир полка назначил расстрел Планьоли на утро.
«Сержант Борегар, – сказал адъютант. – Ваш полувзвод! Вы заслужили эту честь».
Энгельберт трусливо плакал и извивался, когда его вели к столбу. Колени дрожали у него, когда его поставили на место. Он допустил, чтобы ему завязали глаза. Увы, по должности мне самому пришлось сделать это. Он умолял меня оставить ему жизнь. В минуту, когда лейтенат поднял шпагу, чтобы скомандовать «залп», прискакал конный ординарец и подал командиру полка, пожелавшему присутствовать при казни, телеграмму из Парижа.
Не скрою от Вас, я задрожал при мысли, что это могло быть помилование. Командир положил телеграмму в карман не читая. Лейтенант опустил шпагу. Как я и рассчитывал, Энгельберт упал тотчас после залпа, хотя он даже не был ранен. Дело в том, что ни в моем положении, ни в положении Энгельберта фон Виллер-штайна люди больше не дерутся на дуэли. Но я не хотел все же, чтобы последние счеты между нами подвел этот сброд, именуемый Легионом».
– Вот как?! Сброд? Слышите, старики? – злобно проворчал Кюнз. – Мы для него сброд! Чего же вы к нам прилезли, господин граф?
Однако никто Кюнза не поддержал. Ренэ смог продолжать:
– «Заряжая ружья своих двенадцати солдат, я положил всем холостые патроны. Энгельберт упал от испуга. По французскому уставу, на мне, как на дежурном унтер-офицере, лежала обязанность добить его выстрелом из револьвера. У французов это называется coup de grace – выстрелом милосердия. Я благодарю бога мести, владыку страданий и радостей человеческих, за эту минуту. Она была единственной счастливой за целые десять лет жизни.
Вам, пожалуй, будет интересно узнать, что телеграмма, поданная полковнику на месте казни, действительно содержала помилование. Бог послал твердое сердце нашему командиру.
Благоволите принять, графиня, уверение в самых высоких и почтительных чувствах Вашего преданного сына Фридриха-Иоганна-Лоренца-Альберта графа фон Эрлан-генбурга, умершего в звании сержанта второго полка Иностранного легиона под именем Анри Борегар».
Лум-Лум сидел молча, насупившись, Уркад пыхтел своей громадной трубкой, Кюнз и Адриен опустили головы. Один' только Джаффар не мог сидеть спокойно. Он щелкал языком, хлопал себя по коленям и хихикал. Джаффар-дурачок носил свое прозвище недаром.
– В общем, выходит, он был несчастный человек, этот граф! – сказал я.
Отозвался Джаффар:
– Несчастный? Ты сказал – несчастный? Если бы я имел мула, я бы хотел, чтобы он был хоть немного умнее тебя, Самовар1
Джаффар помолчал, чтобы дать мне ответить на его колкость, но мне не хотелось вступать с ним в ссору.
– Вот еще один тип, которого загнала к Нам эта их честь! – сказал Адриен Бов.
В канье опять стало тихо, только картошка хрустела и чавкала в руках Джаффара. Он сидел рядом с трупом Борегара и деловито чистил картошку. Шелуха падала турку на колени, покрытые мешковиной.
Кусочек шелухи упал на Борегара. Я подобрал и выбросил. Это почему-то привело Джаффара в бешенство.
– Бережешь его честь? Честь его фамилии? – злобно воскликнул он.
У Джаффара на рябом лице, там, где у других бывают глаза, были щелки, и в этих щелках сидела пара мышей. Сейчас, напуганные вспышкой Джаффара, мыши бегали взад и вперед. Джаффар стал распаляться.
– За первого барана, которого я украл, меня били!– кричал он. – Барана отобрали. За второго – бросили в яму. Барана опять отобрали. У них такая манера– отбирать краденых баранов! А жрать нам что? Родители сидели голодные. Продали сестренку одному джентльмену из Каира, но он надул нас: он увез сестренку и не заплатил. Опять все сидели голодные. Тогда про нас стали говорить, что мы не имеем чести: сын – вор, дочь – девка, а родители – нищие!
Джаффар сгреб в левую руку тряпку с картофельной шелухой, в правой он сжимал кухонный нож. Лицо Джаффара шло пятнами.
– Как мы все попали в Легион, старики? Очень просто: мы искали хлеба и солнца, но для нас не нашлось ни хлеба, ни солнца! Поэтому жизнь схватила нас каждого за кадык и выбросила. Либо иди в тюрьму, либо иди в Легион! Только чтобы подальше от богатых, от графчиков, вроде этого! Чтобы мы их не зарезали, не обокрали, не обидели! Потому что они богатые! У них даже есть честь. Мамаши у них старые шлюхи, но чести у них сколько хотите! Потому что они богатые...
Джаффар паясничал. Рядом с покойником это было омерзительно. Но старики все же слушали его. Что-то было в его словах особенное,, волнующее. Старики слушали с сочувственным вниманием.
– Он правильно говорит, – заметил Кюнз. – Жизнь хватает человека за кадык и выбрасывает на свалку, на пустыри рядом с тюрьмой. И человек барахтается, чтобы только как-нибудь остаться по эту сторону 1 Потом он видит – дело плохо – и уходит в Легион! Турок правильно говорит!
– Турок правильно говорит! – подхватил Джаффар.– Турок говорит, все бегут в Легион. Умный ни во что не верит и спасается от несчастья, дурак верит и ищет счастья. И все одинаково попадают в пустыню и находят шакалов и змей. Да еще голодных арабов, в которых надо стрелять бац-бац, чтобы они не бунтовали против матери Франции.
Странно, я никогда не слышал во взводе подобных речей. Старики не любили рассказывать о своей службе в Легионе, о себе, о пережитых крушениях.
Печать непоправимого лежала на их жизнях. Эти жизни были навеки запихнуты в ранцы и подсумки и уже не могли уйти никуда от кабака и казармы. Они были искалечены, изуродованы. Их уже нельзя было узнать, уже трудно было поверить, что это в самом деле человеческие жизни. Но говорить об этом легионеры не любили.
Теперь эти люди были взбудоражены, оскорблены.
Они не придавали никакого значения тому, что Борегар оказался немцем, подданным неприятеля. Это ничего не значило в их глазах, как ничего не значило немецкое происхождение Миллэ. Шакала ненавидели, но никто ни разу не назвал его бошем или фрицем: в бумагах человека пусть копается начальство.
Как мне казалось, старики выбрасывали сержанта Борегара из своего братства по другой и совершенно особой причине.
Война тянулась уже больше года. Солдат уже почувствовал, что его обманывают, что его дурачат и унижают. Солдатская злоба бродила и бродила. Темная и беспомощная, она искала правду и кое-как добиралась до нее. Джаффар и Кюнз еще говорили, что за кадык их всех взяла жизнь, что на пустыри, под тюремную стену, их якобы бросила жизнь. Но все уже чувствовали, что это неточно, что виновата перед ними не сама жизнь, а неравенство, могущество богатых, беззащитность бедняков. А Борегар принадлежал к тем, кто искалечил их жизни.
– Чего он приперся в Легион? – выкрикивал Джаффар.– Он хотел уберечь честь своей матери? Он ее ненавидел и презирал, свою мамашу! Дело не в мамаше и ее чести! Граф пожертвовал собой, чтобы спасти честь всех богатых, всех знатных, всех счастливых! И правильно, их честь и надо крепко оберегать! Потому что богатые имеют право писать законы, судить нас, пихать нас в тюрьму, заставлять нас работать, угонять нас на войну! Разве можно показывать, что у них жены и матери шлюхи?.. А я... я вспарывал им животы! Я хотел видеть, что у них там делается, в животах у богатых. И я не находил ничего, кроме требухи, которая хочет, чтобы ее набивали пищей. Что же значит их честь?
Он размахивал ножом, мотал головой, визжал и кривлялся.
– Честь! Честь! – кричал он. – Когда комушибудь из нас оторвет башку, пишут: «Погиб на поле чести». А вся честь в том, что мы выгребаем для них каштаны из огня.
Джаффар презрительно взглянул на покойника, собрал свой картофель и ушел.
В канье стало тихо.
Ренэ отправился в канцелярию сообщить о гибели сержанта.
Мы с Лум-Лумом собирали картофельную шелуху, чтобы выбросить ее. Мы делали свое дело молча. В канье было тихо: рядом лежал покойник.
– Он, однако, не так глуп, этот Джаффар! – внезапно заметил Лум-Лум. – Будь он грамотный, он вполне мог бы выйти в писаря.
ВЕСНА
Батальон входил в Мези рано утром. ’
Впереди шли русские песельники. Фукс запевал «Дуню», Незаметдинов пронзительно свистел в два пальца, Бейлин гикал, хор гремел, солдаты отбивали шаг и жадно смотрели по сторонам – нет ли женщин? Батальон просидел восемь месяцев в лесных пещерах Блан-Саблона. Люди обросли, завшивели, одичали и хотели видеть женщин. Женщин не было. Была пустыня.
Нас должен был встретить проводник, но его не было. Мы с Лум-Лумом отправились на поиски и нашли его среди груды развалин, над которой болталась по ветру вывеска с надписью: «Харчевня галльского петуха». Проводник был мертвецки пьян. Мы трясли его, как мешок, чтобы привести в сознание, но пользы это не принесло.
– Ну, что надо? Что надо? – бормотал он. – На кой черт вам проводник? Хороших квартир нет, а плохие вы и без меня найдете.
Он был слишком пьян. Нам стало жалко его, и мы сказали начальству, что проводника не нашли.
Командиры ругались. Батальон остановился посреди деревни. Легионеры ворчали. Несколько человек – в том числе мы с Лум-Лумом – были посланы за квартирьеров подыскивать помещения для людей.
Пьяница оказался прав. Хороших квартир в Мезине было, а плохие искать не приходилось: все дома стояли одинаково опустошенные, разрушенные и поруганные. Жители давно бежали, а проходившие здесь полки давно пожгли в походных кострах мебель, двери, оконные рамы, половицы, балки, стропила крыш. Пустые окна были черны, как глазницы истлевшего трупа. Зловеще зияли вышибленные двери.
Не было выбора, поэтому солдат разместили быстро: каждый взвод занимал первое попавшееся помещение.
Трудно было только с медицинским пунктом и пулеметной командой. Мы отправились на поиски.
Ни живой души не было вокруг. Ни голоса не было слышно, ни шороха. Только яблони цвели кое-где среди развалин и нежно пахли. Для кого они цвели?
Но вот из бокового переулка донеслось конское ржание.
– Дело идет, Самовар!—'обрадовался Лум-Лум.– Лошадь! Где лошадь, там люди!
Мы бросились в переулок. Лошадь стояла у сравнительно уцелевшего дома – одна пробоина в крыше, не больше.
– Драгун! – недовольно заметил Лум-Лум, увидев седло военного образца. – Мало радости! Я думал, вольные! '
В доме раскрылась дверь. Она раскрылась широкой створкой в нашу сторону, так что мы не видели, кто был за дверью. Нас тоже не было видно.
Раздался поцелуй и вздох. Затренькали шпоры. Копыта застучали по мостовой. Дверь захлопнулась. Тогда мы постучались.
– Кто? – спросил женский голос, и дверь отворилась.
Мы увидели некрасивую женщину лет двадцати семи,
в сарпинковом платье. Она была затянута в высокий деревенский корсет, из которого выпирали косточки. Мы вошли за ней в дом и сказали, кто мы и по какому делу.
– А какой полк? – раздался слабый женский голос из глубины комнаты. Там в^ полумраке лежала на кровати больная старуха.
– Легион, – сказал я.
– Опять пехота?
У старухи был разочарованный голос, и мы с Лум-Лумом обиделись.
– Вы не любите-пехотинцев? – спросил я раздраженно.
– Нет, не то, – с заминкой ответила старуха. – Но пехота у нас стояла всю зиму. Да что я! Всю войну у нас только пехота и пехота.
– Чем это плохо, интересно знать?!
– В других‘деревнях хоть артиллеристы квартируют,– сказала старуха.
– Чем же это, мадам, артишоки лучше нас? – уже запальчиво спросил Лум-Лум, ненавидевший артиллеристов.
– Я не сказала, что они лучше, друг мой. Все вы одинаковые герои. Все .вы жертвуете собой ради Франции,– защищалась больная. – Но просто теперь весна... Так что вот...
Я взглянул на Лум-Лума. Он тоже не понимал, при чем тут весна.
Разговор прервала молодая хозяйка.
– А скажите, у вас пулеметная команда как, на мулах? – спросила она.
– На мулах.
– Поставьте пулеметчиков у нас в таком случае.
– Пулеметчиков? – раздумчиво спросил Лум-Лум.—* Нам бы медицинский пункт разместить. Пулеметчиков мы, пожалуй, поставим у «Галльского петуха». Там, кажется, конюшни уцелели.
– У дяди Гастона? Это он вас упросил? – быстро сказала молодая.
– Кто упросил? Какой дядя Гастон? Мы никого там не видели. Мы вообще никого не видели во'всей деревне, вы первые, – сказал я.
– И последние, – добавила хозяйка. – Кроме нас с матерью и моего старого дяди Гастона, здесь больше никого не осталось. Но дядя еще, вероятно, спит себе в погребе со своей рыжей, – сказала женщина и рассмеялась.
– Это жена его? – не подумав, спросил я.
– У него нет жены! – глухо ответила старая хозяйка. – Он похоронил мою бедную сестру Луизу шесть лет тому назад.
Я почувствовал неловкость своего вопроса, а старуха после небольшой паузы раздумчиво сказала:
– Жалко все-таки! Мне все-таки ее жалко. Конечно, это не мое дело, и теперь, когда моей Луизы нет, старик волен делать что хочет. Но я все-таки скажу, нехорошо он поступает, что держит ее все время в погребе. Это жестоко... Я говорю это вслух, хотя никогда эту рыжую не любила, видит бог.
– А она хороша? – встрепенувшись, спросил Лум-Лум.
– Кто?
– А эта... рыжая?
– Рыжая? Она настолько противна, что даже немцы не пожелали ее. Она тоща, как коза, ребра можно пересчитать. Но старик совершенно одурел, он не отпускает ее от .ребя ни на шаг.
Молчание продолжалось недолго. Его нарушила молодая хозяйка, заявив безапелляционным тоном:
– Пулеметчиков с мулами вы поставите у нас. Конюшни, сеновал,, водопой, помещение для людей... Они не пожалеют.
После мимолетной паузы она продолжала с натянутой улыбкой:
– А чтобы и вы не пожалели, обещаю вам, ребята, по литру вина каждому.
Этот аргумент решил все. Мы побежали за пулеметчиками.
– Черт ли ей в пулеметчиках, этой бабе? – сказал я Лум-Луму на ходу.
– Ну, скажи на милость! Видать, и драгун есть,– ответил он, – а все-таки подай пулеметчиков! Да еще всю команду! Весна! Весной бабы бесятся!
Не успели пулеметчики расположиться, не успели мы распить свои два литра, как в небе раздался торопливый клекот аэроплана.
– Голубка летит, – сказал кто-то. – Сейчас она нам снесет яичко на голову.
Аэроплан был немецкий, сержанты свистками загнали нас в помещения, и мы лишь сквозь щели могли следить за тем, что происходило в небе.
Вокруг аэроплана стала рваться шрапнель. Вскоре он оказался плотно окруженным облачками разрывов. Пилот искал выхода; он то опускался, то подымался, то пытался уйти влево, то вправо.
Но пушки лаяли, и облака разрывов, похожие на громадные хлопья ваты, плотно сжали самолет. Через несколько минут подогнулись крылья, и аппарат ринулся наземь. Мотор храпел, как разъярившийся зверь. Это был уже не маневр, а катастрофа. Мы видели, как выпал человек, перевернулся в воздухе и, растопырив руки, камнем полетел вниз.
Грохоча, как снаряд невиданного калибра, самолет упал шагах в ста от нашего дома, на огородах, зарылся мотором в землю и, простояв около минуты вертикально, зашатался и опрокинулся. Мы ринулись туда и увидели пилота. Он был мертв. Его положили наземь, рядом с аэропланом.
Несколько солдат бросились разыскивать наблюдателя. Но его не нашли – он, видимо, упал в реку и утонул.
Возвратившись, мы застали среди солдат хозяйку пулеметчиков и ее больную мать. Старуха стояла, опираясь на палку и на руку дочери. Женщины ссорились с широкоплечим, небольшого роста стариком в рваной крестьянской блузе и деревянных башмаках. Синие жилки бороздили лицо старика и уходили на крупный нос.
– Ну чего? Чего? Чего вы лезете? – кричала молодая хозяйка. – Мало вам вашей рыжей? Вам еще надо?
– Ты мне рыжую не суй! Ты про нее не смей! – яростно возражал старик. – А вот ты скажи, стерва ты этакая, к кому драгуны на конях ездят днем и ночью?
Старик повернулся лицом к нам.
– И как только они не брезгуют?! Баба противна, как вошь! – кричал он.
Солдаты прыснули со смеху.
– Молчать! – взвизгнула женщина.
Но старик продолжал свое.
– Как вошь! – кричал он. – Я это утверждаю! А она дерет с них три шкуры за вино, за сыр...
– Молчать!
– ...и за собственное мясо!
– Молчать, старый негодяй!
– Да еще заставляет работать на нее по хозяйству.
– Врешь, подлец! – закричала на сей раз старуха.
Мы все ржали от хохота.
– На такую вошь, – кричал старик, обращаясь к нам, – на такую кривомордую падаль работает целый эскадрон драгун из Шодара! Она имеет все. А я...
– А ты старый пьяница!
– А я стар и одинок, а теперь весна.
Снова раздался раскат хохота. Лум-Лум держался за бока. Он изнемогал.
– Весна! – кричал он, задыхаясь. – Этот тоже о весне! У него тоже кровь играет!.. Ой, не могу! Ой, лопну, дядя Гастунэ! Да ведь, говорят, у вас есть ваша рыженькая!
– Ну и что? Одна рыжая! А ведь весна...
Теперь от хохота катались все. У Лум-Лума уже текли из глаз крупные слезы.
– Три человека в селе, и всем весна в голову ударила! – кричал он.
Старик чувствовал, что имеет успех у солдат, и перешел в новое наступление.
– Спекулянтки! Мародерки! – кричал он. – Вы блюете патриотизмом по два су за ведро, а сами обдираете солдата! Спекулянтки!
– Мы спекулянтки? А кто кормил и поил германского принца? Господа! – завопила женщина, обращаясь к нам. – Господа! Когда варвары надвигались на Мези и все добрые французы бежали, этот подлый старик остался делать дела! «Я не могу служить отечеству как солдат, – говорил он, – я буду служить ему как коммерсант! «Галльский петух», – он говорил, – мое знамя. Я буду бороться с варварами, не выпуская знамени из рук». Так он говорил. И что вы думаете? Варвары пришли и ничего у него не взяли. Они стояли три недели, и он делал блестящие дела. У него жил принц крови. И старик пресмыкался перед ним! Французу должно быть стыдно пресмыкаться перед бошем, даже если это принц крови. Но бош платил золотом, и старик только молил бога, чтобы это продолжалось подольше.
– Врешь, падаль! – вставил старик.
Но женщина больше ,не обращала на него никакого внимания.
– Есть, однако, высшая справедливость, и мы видели ее здесь, в Мези! – вопила она. – Когда наш добрый и великий Жоффр захотел дать варварам взбучку на Марне, он стал щекотать их артиллерией, чтобы они быстрее передвигали ноги. И тогда он обратил в прах этого подлого «Петуха», который смел именоваться «Галльским», а сам давал убежище проклятым бошам. И поделом! Это французские снаряды обратили его в груду камней. И поделом! Это французская армия пустила по миру подлеца, который наживался на немцах! И поделом!
У женщины был низкий, грудной, почти мужской голос. Она говорила, стоя на бугре и делая широкие жесты рукой, как бы пригоршнями бросая свои злые слова. Ее взлохмаченные волосы развевались по ветру, глаза горели, ноздри раздувались. Она была похожа на фурию.
– Ну, в чем дело? Чего вы здесь раскричались? – заревел " неожиданно появившийся писарь Аннион. – Чего вы не видали?
– Господин сержант, – сказала тогда решительным голосом старуха, – у него, – она повела головой в сторону старика,– у него есть корова...
Старик сделал бросок грудью вперед.
– Корова! – кричал он. – Тоже корова! Если бы вы ее видели, мою рыжую, господин сержант! Она не больше козы, ребра можно пересчитать у ней. Даже немцы отказались от нее. Какой от нее прок?
Но старуха тоном патриарха, который восстанавливает справедливость, сказала:
– Пускай твоя рыжая корова тоща, но кое-какой навоз она дает. А моя дочь не имеет ничего. А теперь весна, удобрение нужно.
– Ну и что? – кричал Аннион. – Удобрение! Какого черта вы сюда приперлись ссориться из-за удобрения? Другого места нет? Пошли вон!
Аннион стал толкать их всех троих в спину, когда на дороге показался штабной автомобиль. Капитан и двое молодых лейтенантов не торопясь подошли к нашей группе. Солдаты расступились и стали жаться по сторонам. Женщины умолкли, старик вытянулся по-военному и взял руку под козырек. Офицеры направились к аэроплану.
Убитого летчика тщательно обыскали и забрали документы.
– Закопайте его! – сказал офицер.
Но тогда к офицеру подошел старик.
– Господин капитан, – начал он, – позвольте представиться. Я мсье Гастон Массар, бывший владелец «Галльского петуха», ныне разоренный по условиям военного времени. Я обращаюсь к вам с почтительной просьбой...
Старуха не дала ему договорить, она резко оттолкнула его в сторону.
– Господа офицеры, – сказала тогда молодая, – я имею больше прав. Мой муж сражается на фронте, в пехотном полку. Сейчас он ранен и лежит в госпитале...
Но тут ее оттолкнул старик.
– Господа офицеры,– быстро вставил он, – покуда в армии есть драгуны, ее муж может спокойно валяться в госпитале.
Женщина взвизгнула, как ужаленная. Офицеры рассмеялись.
– Чего вы хотите? – спросил капитан.
– Я прошу вас, чтобы его снесли к нам в горох,– сказала старуха.
Палкой она указала на убитого, а кивком головы на участок на огороде, где в грядках, по-весеннему рыхлых и сырых, торчали палки, обвитые жилками пересохшего прошлогоднего гороха.
– Зачем вам? – спросил капитан.
Женщины обе бросились объяснять. Выделялся торжественный голос молодой.
– Видите ли, – сказала она, – варвары увели у нас скот, так что мы ничего не имеем для удобрения. Прямо несчастье! А тут все пехота стоит, взять негде. В других деревнях хоть артиллеристы, у них все-таки есть лошади... А у нас все пехота и пехота! А теперь весна, самый сезон... Так что вы понимаете, господин капитан... Мы вас очень просим...
ТАВЕРНА В ТИЛЕ 1
В Шампани, на участке Тиль-Сильери-Пуйон, расстояние между нашими и немецкими траншеями было не шире обыкновенной городской улицы. Эта близость делала невозможным артиллерийский обстрел. Участок казался сравнительно тихим. Но в траншеях и под ними в течение недель и месяцев шла тяжелая, упорная, кропотливая работа: готовили взрыв. Круглые сутки мы рыли сапы, чтобы проникнуть под немецкую линию и взорвать немцев. Мы работали кирками и лопатами на большой глубине и рыли коридоры и ответвления.
Когда на мгновение работа приостанавливалась, то справа, слева и снизу мы слышали глухой стук таких же кирок и лопат: немцы рыли встречную сапу с коридорами и ответвлениями, чтобы проникнуть под нашу линию и взорвать нас.
Работы кротов велись влево и вправо от нас на протяжении многих километров – от Реймса и до леса зуавов. Обе стороны работали лихорадочно, с суровым азартом. И мы и немцы каждую минуту ждали взрыва – кто кого обгонит?
После каждых шести суток, проведенных на первой линии, нас на шесть суток уводили на отдых в Тиль.
Деревня открывалась вся, едва мы выбирались из ходов сообщения. Она лежала мертвая и немая, «в развалинах и обломках. Сохранилось три дома. В одном из них был кабачок.
Стекла вылетели во время артиллерийской пальбы. Крышу снесло. Обнаженные стропила торчали, как ребра скелета. Длинный стол, два-три стола поменьше, три стареньких плетеных стула и несколько дощатых скамеек – вот все убранство. Но солдаты приходили в этот дом, измученные усталостью и ожиданием гибели, поэтому все здесь становилось прекрасным, полным уюта и безмятежности.
Вино подавали кислое, но подогретое. Теплота уходила в ноги, она копошилась в жилах, взбиралась по спине до плеч и проникала в натруженные мускулы. Мы пили и не спеша курили свои трубки.
– Когда я обедал в последний раз у моего друга, господина президента республики, он тоже угощал меня таким вином, и я остался доволен, – как-то сказал Лум-Лум.– О братья, мы попали в страну хорошего вина!
В кабачке жило все уцелевшее мирное население деревни: хозяйка, вдова Морэн, с дочкой Жаклин и вдова ее сына Маргерит. Тут же ютилось двое приблудных сирот, приятели Жаклин, маленькие оборвыши Анри и Марсель. Они жили в другом конце деревни, в развалинах, но проводили ^свои дни у Жаклин.
Позади прилавка, на полке, где некогда стояли бутылки, были прикреплены кнопками к стене две фотографические карточки, окаймленные черным крепом. На одной был изображен дородный усатый штатский лет под пятьдесят, на другой– артиллерийский сержант, красивый парень лет двадцати двух, с задорными глазами. Фотографии изображали людей, которые некогда были хозяевами за этим прилавком, но вспыхнула война, они вышли из дома и вернулись в виде бумажек, которые можно кнопкой прикрепить к стене.
Усатый мужчина был муж мадам Морэн.
Мне рассказала о его гибели Жаклин. Это было в первые дни войны. Ее папа работал на огороде, там, где теперь позиция. И вот упал снаряд, и папу убило. Никто не знал, что такое война. Все говорили «война», «война», а она не понимала, что это значит. А потом соседи принесли мертвого папу, и оказалось, что это и есть война.