355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Финк » Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания » Текст книги (страница 39)
Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:04

Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"


Автор книги: Виктор Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)

– Имейте в виду, вокруг нас, во всех отраслях знания, еще лежат неведомые материки и ждут, чтобы их открыли. Кто ж их откроет? Ваш Эн? Он – тупица* Кроме того, у него склероз и геморрой, и он очень привязан к обеим своим болезням. Новое откроют люди смелого ума. Вот кто откроет новое.

И со смехом закончил:

– Капитаны дальнего мышления...

Макаренко сам принадлежал к тем людям, которых называл капитанами дальнего мышления. Он был из этой породы.

Его называют педагогом-новатором. А не правильнее было бы сказать – новатор-педагог? Прежде всего новатор, прежде всего искатель новых законов, которым подчинена жизнь новых путей, по которым было бы разумно ее вести.

Если бы Антон Семенович Макаренко был по профессии не педагогом, а инженером или юристом, его беспокойное призвание искателя все равно сказалось бы., В другой форме, но сказалось бы непременно, ибо именно оно составляло основу его личности.

Осенью 1937 года Антон Семенович напечатал статью «Счастье», в которой обращает внимание на тот никем не замеченный, хотя действительно примечательный, факт, что ни один из величайших художников слова не описал счастливой любви. Макаренко говорит, что ли-тература всегда была бухгалтерией «горя», и добавляет, что новые формы этики и морали, выдвинутые Революцией, позволяют понять, «почему так уклончиво относилась художественная литература к этой теме».

В качестве примера он берет Онегина и Татьяну, счастье которых «было так возможно, так близко...».

«Представим себе, что их... счастье действительно наступило. Не только для нас, но и для Пушкина, – говорит Антон Семенович, – было очевидно, что это счастье, как бы оно ни было велико в субъективных ощущениях героев, недостойно быть объектом художественного изображения... Что ожидало эту пару в лучшем случае? Бездеятельный, обособленный мир неоправданного потребления, – в сущности неоправданное паразитическое житье». И далее: «Передовая литература, даже дворянская, все же не находила в себе дерзости рисовать картины счастья, основанного на эксплуатации и горе других людей. Такое счастье... в самом себе несло художественное осуждение, ибо всегда противоречило требованиям самого примитивного гуманизма».

Так говорит Макаренко и приходит к выводу, что счастливая любовь может стать предметом художественного изображения только в обстановке нового общественного устройства.

Статья чрезвычайно мне понравилась. Больше всего захватил меня этот свойственный Антону Семеновичу особый подход к явлениям жизни, автоматически действующий механизм переоценки старых ценностей с новых позиций, новаторское мышление автора.

Статью я прочитал, находясь в Париже, и устно перевел ее на французский язык моему товарищу Ренэ Дериди.

Он внимательно все выслушал и высказался лишь после паузы, видимо хорошенько все продумав.

– Беспокойный вы народ! – начал он. – Беспокойный, черт бы вас побрал! Вам мешает, что белый свет стоит на своем месте! Зачем вам надо все расшатывать, даже устои литературы?

Я стал защищать точку зрения Макаренко, но Ренэ перебил меня:

– Не надо! Не доказывай! Он прав!. И очень глубоко! Я сам это понимаю. Но все-таки... Ты подумай, что происходит: появляется советский писатель и начинает бить наших богов по головам. И боги рассыпаются.

Ты подумай, что для нае-то это значит! Ведь мы были уверены, что боги сделаны из мрамора, что они вечны, а этот приходит, – р-раз, и вечный бог разваливается, как сухая глина.

– Да нет же, – сказал я, – боги разваливаются от времени. Время, время, дорогой мой. Мрамор сам стал крошиться.

Но Ренэ не соглашался:

– Они бы еще тысячу лет простояли, если бы не .вы! Вам все надо расшатывать! Нет на вас Далилы! Она бы вам живо остригла космы...

Вернувшись в Москву, я едва ли не при первой встрече с Антоном Семеновичем стал выражать ему свои восторги по поводу статьи.

Мои излияния он по обыкновению пропустил мимо ушей и, лукаво сверкнув глазами, перешел к комментариям.

– Ну, послушайте, да ведь я же прав! – начал он. – Назовите хоть одно, всего одно произведение мировой литературы, которое описывало бы то, что называется личным счастьем, построенным на любви. Ну, назовите, я слушаю! Ага, молчите? То-то! Во нема таких произведений. Нечего художнику делать с таким ограниченным счастьем. Возьмите Льва Толстого. Покуда Пьер Безухов был женат на красавице Элен, и был несчастлив, и они оба были взаимно не нужны друг другу,– Толстой показывал их и так и этак. Но вот Пьер Безухов сочетается законным браком с Наташей Ростовой, и оба счастливы, и сразу Лев Николаевич их оставляет. Что ему делать с их счастьем? А Шекспир? Чтобы изобразить любовь Ромео и Джульетты, ему пришлось осложнить ее трагедией, которую породили предрассудки. Иначе говоря, Шекспир показывает, что уродливое общественное устройство, порождающее спесь, вражду, эксплуатацию, неравенство, убивает все лучшие чувства человека, в том числе и такое его высокое благо, как счастливая любовь.

Наступила небольшая пауза. Мне показалось, что у Антона Семеновича пробежала тень по лицу. Видимо, напоминала о себе болезнь сердца.

Мне захотелось отвлечь его, и я рассказал про своего парижского товарища, который призывал на нас Да-лилу.

Макаренко громко рассмеялся.

– Далила?! Надо было ему сказать, что у нас она уже давно член профсоюза! Она ж работает в парикмахерской на Пятницкой. Целый день стрижет и бреет, а никто ее не боится!

На это он был великий мастер: закончить серьезный разговор неожиданной веселой шуткой.

Однажды, – это было давно, в годы его работы в колонии имени Горького, в эпоху, когда его травили все тупицы наробраза, – к нему приехал очередной инспектор.

Как ни странно, дело обошлось без надоевших поучений, без укоров, без упреков и начальственных разносов.

Инспектор даже сказал, что не понимает, почему в наробразе о нем, Антоне Семеновиче, говорят только плохое и к тому же так много.

– По-моему, – прибавил инспектор, – то, что вы делаете, очень смело и очень интересно.

Странный инспектор!

Он потом приезжал еще несколько раз, знакомился с делом шире и глубже и, по-видимому, только утверждался в своем мнении.

Однажды он сказал:

– Вам бы, Антон Семенович, написать обо всем этом. Такой опыт надо увековечить.

Макаренко не стал скрывать, что давно уже кое-что пишет о своей работе.

Инспектор пожелал прочитать. Макаренко дал ему рукопись.

Прочитав, инспектор сказал:

– Да ведь это поэма! Это педагогическая поэма!

Так родилось название книги, которая вскоре обошла

весь мир.

По счастью для Антона Семеновича, этот удивительный инспектор был молодой женщиной. Они поженились. «Книгу для родителей» Антон Семенович написал в соавторстве со своей женой, Галиной Стахиевной. Жена стала товарищем по работе, соратником в борьбе, она осталась хранителем литературного наследия Макаренко, редактором сочинений, консультантом педагогов и исследователей, пишущих о педагогической системе Макаренко.

Это был счастливый брак, потому что личные чувства дополнялись в нем, обогащались, облагораживались общностью идей, труда и борьбы, то есть именно тем, чем великие классики мировой литературы не могли украсить жизнь своих бессмертных героев – ни Евгения с Татьяной, ни Пьера с Наташей, ни Ромео с Джульеттой...

У него были строгие, почти суровые черты лица, холодный, иногда пронизывающий взгляд и неистощимый запас доброты и юмора.

В нашем доме жили тогда два писателя, мастера на всякие смешные выдумки. Их аудиторией была семья Макаренко, в особенности сам Антон Семенович...

– Ага, пришли! – говорил он с притворным недовольством, когда они появлялись.

– Пришли, Антон Семенович! Так точно, пришли! – отвечали те двое и тотчас, не сходя с места, начинали свой очередной номер. Проходила минута, и Макаренко хохотал громче всех и бывал счастлив, как ребенок.

Сам он не пил или пил очень мало, но весьма тонко улавливал психологическую минуту, когда вдохновение артистов требовало освежения, и тогда подносил нам по стаканчику. Веселая кутерьма тянулась иногда до поздней ночи.

Всего хватало в его богатой натуре—и суровости, и юмора, и лирики, и уменья действовать.

Но была у него одна особенная и покоряющая черта: ясность суждений. Макаренко точно всегда стоял на вышке: он всегда видел дальше других.

Это и определяло отношение к нему.

Мы вместе заседали в некоторых комиссиях Союза писателей, и все коллеги относились к нему как-то по-особенному, не как друг к другу, а с каким-то «добавочным» доверием.

Когда разгорались споры, а Макаренко молчал, председатель спрашивал:

– А вы что скажете, Антон Семенович?

Однажды он прочитал в Московском университете

лекцию.

Тема была такая: «Зачем человеку недостатки?»

Смысл заключался вот в чем: за разные преступления и проступки сажают в тюрьму. Однако есть у людей множество мелких, но отталкивающих пороков, за

которые не только не наказывают, но для которых нередко даже подыскивают разные оправдания. Пусть уважаемый товарищ такой-то враль, или бахвал, или стяжатель, или пошляк, или держит себя надменно с подчиненными, но вы всегда услышите: «Он прекрасный работник! Первого класса работник! А что касается недостатков, то у кого их нет?.. У каждого есть свои недостатки».

Тут-то Макаренко и спрашивает:

– А зачем, собственно, нужны человеку недостатки? Неужели он не сможет хорошо работать, если перестанет быть вралем, хвастуном, пошляком?

Аудитория была переполнена – пришли и студенты, и профессора: всем хотелось прежде всего своими глазами увидеть автора «Педагогической поэмы». А этот автор с первых же слов покорил слушателей прозрачной ясностью мысли и удивительно задушевной простотой речи.

Для Антона Семеновича эта тема была своей, органически своей. В ней, как в фокусе, сосредоточилась вся его любовь к человеку, вера в человека, вера в способность его беспредельного морального совершенствования. Как Микеланджело видел в мраморной глыбе готовую статую – надо только убрать лишнее, – так видел Макаренко в своих современниках великолепного человека будущего – надо только убрать лишнее.

У нас был разговор по поводу этой лекции.

– Ну как? – сказал я. – Многих убедили?

Вопрос был скорей достоин Санчо Пансы, я это знал, но и Антон Семенович знал, что я люблю, как говорится, подначивать его. ^

На сей раз он, видимо, решил не доставлять мне удо« вольствия и не огрызаться.

Тогда я продолжал:

– В общем, воюете с мещанством, Антон Семенович?! Твердый орешек! Вонь мещанства терпеть не могла даже старая буржуазия.

Тут он взорвался:

– Вы мне старую буржуазию не тычьте! При чем она здесь? Она здесь ни при чем! Ей от вони мещанства некуда было уйти. Это был ее собственный, природный запах. А наш, современный человек вполне может смыть

его с себя. Нечего ему донашивать чужую вонь! Зачем# Глупо и противно. Главным образом, глупо.

Он умолк и молчал долго. Я видел по лицу, что мысли его чем-то заняты. Оказалось, он думал все о том же. Он как будто с кем-то спорил, кого-то убеждал.

– Ас чего все начинается? – воскликнул он с раздражением, которое вызвал в нем,, вероятно, тот невидимый и непонятливый собеседник. – Начинается с колыбели. Лежит младенец в колыбели и дрыгает ножками. А вырастает из него противный субъект, пошляк, подхалим, враль, сукин сын и подлец. Интересно, как же достигается такой результат? А очень просто. Этого результата ’ добивается куча любящих воспитателей. Едва в ребенке зашевелилась первая способность что-нибудь усваивать, как он узнает, что он лучше всех на свете – лучше кошки, лучше мышки, лучше собачки, лучше бабушки и дедушки, лучше папы и мамы, – лучше всех, умней всех, важней всех, все и всё существуют только для того, чтобы ему угождать, чтобы ему было удобно, приятно, вкусно и сладко. Потом сие возлюбленное чадо вступает в жизнь и ждет, что она тоже будет тетёшкать его, как мамушки и бабушки. А жизнь на него плевать хотела, ей некогда возиться с ним, у нее своей работы невпроворот. Тогда чадо начинает бороться за свои привилегии, как за высшую форму справедливости. И борется всеми средствами – все хороши! В школе он ябеда, доносчик, подхалим, лгун. Он хочет, чтобы его любили старшие, те, от которых многое зависит. Ради этого он даже хорошо учится. Потом он со всей своей моральной подготовкой и опытом переходит во взрослую жизнь, и тогда мы встречаем отвратительных и невыносимых субъектов.

– Так всегда было, – сказал я и хотел изложить взгляды уголовной науки на воспитание. Но Антон Семенович перебил меня.

– Конечно! – воскликнул он. – В капиталистическом обществе так было всегда, потому-что там не могло быть иначе. Там такая психология – одно из подсобных средств в борьбе за существование. А нам она зачем сдалась? Зачем она нашему человеку? Без нее не проживет?

Чувство нового было у него подобно абсолютному слуху у музыканта. Когда он наталкивался на отсут-

657

22 В. Финк

ствие этого чувства, он раздражался, как музыкант, который слышит фальшивую ноту.

– Беда мне с тем Колькой, – сказал он мне как-то, получив письмо от одного из своих воспитанников, бывшего беспризорного мальчика, который стал врачом, а теперь жаловался, что нет ему полного счастья, потому что дураков много. – Видали вы что-нибудь подобное? Дураков ему много! – ворчал Макаренко.

• – По-вашему, их мало, Антон Семенович? – осторожно спросил я.

– Да нет же, вполне хватает, – ответил Макаренко.– Как же им не быть? Но вы мне скажите: чего он тут на Революцию обижается? Что было бы с ним самим, с тем Колькой, если бы не Революция? Сейчас он находится в Комсомольске-на-Амуре и строит новый город. Подумайте, великолепие какое! Строить новый город! А если б не Революция, торчал бы этот Колька где-нибудь в провинции, сосал бы лапу, сам жил бы дураком и даже не чувствовал бы этого, ума бы не хватало на то, чтобы чувствовать это и возмущаться. И, пожалуй, был бы даже счастлив... А спросите, хочет он теперь такого счастья?

– Как знать, – сказал я, – может быть, и хочет...

Он как-то странно, чуть ли не подозрительно взглянул на меня и, отвернувшись как от чего-то очень скучного, лениво протянул:

– Да-а, конечно...

И с сильным украинским акцентом, какой прорывался у него иногда в минуты раздражения, добавил:

– Только это свинячье счастье! Нехай его свиньи... едят...

Однажды с Антоном Семеновичем вышел неприятный случай: желая открыть форточку, он поднялся на подоконник, оступился и упал. Врач установил трещину ребра, уложиЛ больного в постель и предписал полный покой.

Когда я поднялся на восьмой этаж, Антон Семенович лежал на спине, как и приказал врач, однако согнув колени. К коленям была прислонена доска. Получился пюпитр. Прямо под рукой лежала стопка бумаги и остро отточенные карандаши: больной работал.

Как же это так? Врач предписал покой, а он тотчас берется за-работу?! Я был вне себя.

Но я напрасно шумел: Антону Семеновичу это нисколько не мешало.

Я привык всегда видеть его работающим. Это был человек ненасытного трудолюбия.

Сначала казалось, что это просто черта характера. Но когда Антона Семеновича не стало и были прочитаны некоторые его частные письма за годы работы в колонии, многое предстало в ином свете.

Приведу.кое-какие цитаты.

Вот одна: «Против нашей колонии ведется целая война...»

Вот еще: «Чем больше работаешь, чем больше делаешь, тем больше на тебя собак вешают».

Еще: «Сейчас меня едят все, кому не лень. Объявляют мне выговоры по округу. Запретили систему колонии им. Горького». -

Еще: «Мешает работать травля...»

Еще: «Меня выперли из колонии им. Горького».

Такие письма не вносятся в документы, называемые «историей болезни». Между тем именно они раскрывают истории многих болезней.

Одновременно такие письма показывают и облик человека.

Антон Семенович легко мог бы оставить свой беспокойный пост, уйти, сберечь нервы, сердце, коронарную систему, коротко говоря – жизнь. Ему даже предлагали спокойную работу.

Он ответил отказом.

Да Макаренко и не мог согласиться.

Он делал дело своей жизни, он боролся за идеи своей эпохи, за человека, за его духовное раскрепощение, за его совершенствование.

Но нельзя в таком случае удивляться, что в письмах стали спустя некоторое время появляться и такие строки: «Был обморок на улице...» «Упал в обморок на улице, врачи запретили писать, даже читать».

«Дома все хорошо, но уже начинается старость... На годы у меня расчета нет...»

Трудолюбие Антона Семеновича получало новое объяснение: ему многое надо было сделать, но он знал непрочность своего здоровья и торопился обогнать смерть. Он ее не боялся. Он смотрел на нее только как на помеху в работе и презирал ее за это.

В одном из писем того периода, уже, казалось бы, достаточно Насыщенного тяжелыми предчувствиями, он ,так и пишет:

«Природа придумала смерть, но человек научился с ней бороться и научился плевать на смерть...»

Я очень живо представляю себе, как это было. Поздней ночью он сидел за столом и работал. В груди что-то сжималось и разжималось, и от этого становилось тоскливо, и Смерть строила гримасы. А он не мигая смотрел ей в лицо и прямо при ней, в ее присутствии, писал черным по белому, что плюет на нее, и продолжал работать.

Такой был человек.

ЖАН-РИШАР БЛОК

I

Жан-Ришар Блок приехал с женой в Москву в начале мая 1941 года.

Группа друзей и знакомых собралась для встречи на Белорусском вокзале. Поезд пришел почти пустой,– кто приезжал тогда из-за границы? Вся Европа была в огне войны..

Прошло не меньше пяти минут, как поезд прибыл, а наши гости не показывались. Встревоженные, мы побежали искать их. Они сидели в последнем вагоне, одни. У них был вид людей запуганных, растерянных.

Впоследствии Жан-Ришар все объяснил мне. Несколько месяцев хлопотало наше Министерство иностранных дел перед немецкими властями о предоставлении Жан-Ришару Блоку и профессору Ланжевену виз на проезд из оккупированного Парижа в СССР. Ожидание казалось бесконечным, оно выматывало душу. Наконец нужные бумажки были получены. Полагали выехать вместе с Ланжевеном, ждали его, но он задержался. Друзья советовали Блоку уехать из Парижа

поскорей, не дожидаясь, пока немцы раздумают и аннулируют визы.

Нервы были напряжены до предела. Поездка через всю Германию была мучительна.

– Германия из конца в конец провоняла казармой, капустой и гороховым супом. Она ходит пьяная от своих легких побед и горланит похабные солдатские песни,– рассказывал Блок. – Было противно. Мы с женой сидели всю дорогу как на иголках, и когда поезд наконец остановился в Москве, у нас уже просто не было сил выйти из вагона. Мы были как проколотые шины. Понимали, что мучения кончились, что мы уже приехали и надо выйти, а сил не было.

Супруги Блок приехали измученные морально и истощенные физически. Целый год сидела во Франции немецкая оккупационная саранча. Она пожирала, во славу Гитлера и Петэна, все, что производила богатая и трудолюбивая страна. Французы питались брюквой. Брюкву выдавали по карточкам. Блоки приехали просто голодные.

Но в Москве они быстро поправлялись. В Москве нашлись друзья, знакомые, была атмосфера дружбы, было хорошее настроение...

Мы были знакомы с Жан-Ришаром в Париже, но в Москве подружились, встречались почти ежедневно, и я очень его полюбил. Простота, легкость, грация ума, изящество речи, покоряющая радость жизни – все это придавало ему неизмеримое обаяние'.

Он очень любил Москву и все московское. Ему хотелось быть похожим на коренного москвича, вообще на советского гражданина. Через неделю после приезда он отложил свою парижскую фетровую шляпу и надел парусиновый картуз с козырьком. Кажется, ему даже польстило, когда я сказал, что теперь все будут принимать его за управдома.

Но и картуз он носил не слишком долго: вскоре я встретил его на улице в пестрой узбекской тюбетейке.

– О чудесный Жан-ибн-Ришар-ибн-Блок! – воскликнул я. – О вместилище наук, сосуд мудрости, оплот истинной веры! Почему же ты не повязал чалмы? Почему ты не надел халата? Как мог ты позволить, чтобы послушная жена твоя Маргерит-ханум показалась в этом кишлаке без паранджи?

Кажется, подействовало: он вернулся к картузу.

Плохо было с языком.

Как-то я прихожу, Жан-Ришар сидит один.

– Где Маргерит?

– Ушла, – Он смотрит по сторонам и прибавляет: – Очевидно, за покупками.

– Из чего это видно?

– Она взяла с собой... ну, как у вас это называется?.. ле а вдруг...

Он имел в виду «авоську».

С Маргерит было не лучше. В авоське она принесла хлеб, масло и молоко.

При покупке молока обнаружилось, что русский язык исполнен тайн.

Маргерит Блок хотела купить лишь немножко молока. Она подала бутылку, показала, сколько надо налить, и прибавила совершенно, кажется, ясно:

– Па больше.

И продавщица налила побольше, до краев. Больше было некуда. Продавщица не подозревала, что с ней говорят по-французски и что «па» означает – не.

Все-таки несколько фраз Жан-Ришар заучил. Тогда началась адская мистификация. Каждое утро у меня звонил телефон. Я снимал трубку.

– Гаварийт извэснй рюсскй писатэл Тургенёфф!

Со всей вежливостью, приличествующей такому случаю, я приветствовал Ивана Сергеевича, спрашивал, чему обязан, и выказывал полную готовность служить ему. Я говорил долго и в заключение позволял себе спросить Ивана Сергеевича, не знает ли он, где сейчас Жан-Ришар Блок.

Блок не понимал ни одного сказанного мной слова, но, заслышав свое имя и фамилию, по-видимому, вырывал у Тургенева трубку и восклицал уже, конечно, по-французски:

– Я здесь, я здесь! Кто спрашивает Блока? Я здесь.

Тогда я называл себя.

– Какая счастливая случайность! – восклицал Жан-Ришар и спрашивал, какие новости в утренних газетах.

Такие маленькие интермедии разыгрывались чуть не каждое утро, менялась только вступительная реплика: не всегда звонил Тургенёфф. У него были сменщики: «из-вэсни рюсскй писатэл Достоефски», «извэсни рюсскй писатэл Гоголь», «извэсии рюсски композитор Чайкус-ски» и некоторые другие.

Нас сближало очень многое. Мы были почти одних лет, во всяком случае, принадлежали к одному поколению. Молодые годы мы оба прожили в Париже, оба окончили университет в этом городе... И, наконец,– это, вероятно, было самое значительное, – нас сближали воспоминания о войне 1914 года, на которую оба мы ушли все из того же Парижа совсем молодыми людьми.

Мы унесли в своих ранцах наше наивное, идеалистическое воспитание. На войне оба пережили кризис мысли, многое поняли и оба стали другими людьми.

Никакие общие воспоминания не могут так сроднить людей, как воспоминания солдатские. Очень скоро мы стали говорить друг другу «ты».

2

Супруги Блок не прожили в Москве и двух месяцев, как началась война.

Не раз приходило мне в голову: что же думают Блоки по поводу наших неудач? Люди приехали к нам в поисках покоя. Недурен покой! Мне было жаль их, хотелось как-нибудь их утешить, придать бодрости.

Это было совершенно ненужно.

Не я Блоку, а Блок мне первым сказал, что наши неудачи ровно ничего не доказывают.

– Гитлер воюет с сентября 1939 года, почти двадцать два месяца, а советская военная машина еще «не обкатана», – сказал он. – Но вы победите! Вы непременно победите!

И даже прибавил в доказательство:

– Вы привыкли побеждать. Скоро' двадцать пять лет, как вы побеждаете. Я даже знаю, почему. Я это видел своими глазами.

– Именно?

– Это было-в 1934 году. Я приехал на Первый съезд писателей. И тогда я кое-что увидел и все понял.

Я недоумевал: что это он мог увидеть в 1934 году? Съезд? Горького? Исторический Колонный зал, где Достоевский произнес свою знаменитую речь о Пушкине?

Или первые линии метро? Или работы по реконструкции Москвы?..

Он загадочно улыбался.

– Не надо гадать. Я сам скажу. Знаешь Джерма-нетто?

– Знаю, конечно.

– Так вот! Однажды его пригласили на какой-то завод, – я, конечно, не помню, на какой. Надо было выступить перед рабочими, которые занимаются в литературных кружках. Я пошел с ним. И то, что я увидел, потрясло меня. Я думал, что попаду в кружок – человек пять-шесть, ну, десять, да и те интеллигенты. Скажем, инженеры или техники. И вдруг вижу большой зал, где сидит не меньше пятисот человек. И все – рабочие. Это же видно сразу. Ну! Что ты так смотришь на меня? Ты бы лучше посмотрел на этот зал глазами иностранца. Тогда бы ты понял, что государство, которое сумело так поднять культуру рабочих, привить им интерес к книге, к литературному творчеству, дать им время для этого творчества и необходимые средства, – такое государство будет побеждать всегда и во всем.

...Потом начались налеты.

Потом бои стали вестись под Ржевом. Гитлер рвался в Москву.

Приехал с дачи мой приятель. Немецкий аэроплан был сбит в ста шагах от его участка.

В эти дни я как-то зашел к Блоку. Он заметил iioe дурное настроение. Не трудно было понять причину.

– Ничего, старик, ничего, – уверенно сказал Жан-Ришар.– Все будет хорошо. Мсье Гитлер наверняка свернет себе башку. Не думаю, что она у него слишком прочная.

Он протянул мне книгу, лежавшую раскрытой на столе. Это был томик Байрона.

– Тут все сказано и предсказано.

Он прочитал мне вслух строки, обращенные к Наполеону по поводу русской войны. Они известны в русском переводе:

Вот башни полудикие Москвы Перед тобой в венцах из злата Горят на солнце. Но увы,

То солнце твоего заката.

Потом наступил октябрь, началась эвакуация. Эвакуировался Союз писателей. Первая остановка была в Казани. Иностранные писатели-антифашисты, которых в эшелоне было немало, выступили по радио с обращением к общественному мнению мира. Они заверяли народы в том, что Советский Союз нельзя сломить, как бы ни были тяжелы наносимые ему удары, потому что в Союзе никто не напуган, у народа крепкие нервы, он имеет хлеб, оружие, верных руководителей, опытных командиров и волю к победе.

Инициатором обращения и его автором был Жан-Ришар. Едва прибыли в Казань, он заперся в Доме печати, в какой-то комнатушке и не вышел, пока обращение не было написано.

Я еще все-таки не знал его тогда достаточно глубоко. Я чувствовал, что Блок, по-видимому, один из самых прекрасных людей, каких мне пришлось встречать. Но ведь такое впечатление родилось у меня в мирные, спокойные дни.

Когда пришла война, люди стали раскрываться по-новому. Выявлялось то, что раньше не было и не могло быть видно. В Блоке стала выявляться удивительная стойкость, непреклонность, твердость.

Прошли годы, раньше чем мне попали в руки «Дневники» Ромена Роллана. Но и в них, из переписки Роллана с Блоком, из беглых роллановских характеристик, возникал тот Жан-Ришар, какого я узнал в войну,– само олицетворение стойкости.

Роллан высоко чтил Блока как личность. Он пишет, что Блок – «великолепный пример окопного солдата-ин-теллигента», что он – человек «огромной физической и моральной жизненной силы».

Блок был удивительно цельной натурой. В нем не ощущалась та внутренняя перегородка, по одну сторону которой люди часто держат общественное, а по другую хранят личное. Личное и общественное было для него одним органическим целым. В годы войны это целое сосредоточилось на борьбе. Жажда победы была у него лихорадочной и творческой. Она была тем топливом, на котором работали ум и сердце.

В эвакуации Блок тяжело заболел. У него было воспаление легких в очень опасной форме.

Маргерит Блок всегда безропотно переносила тяготы жизни – изгнание, тревоги за семью. Но тут она испугалась.

– Когда я. спрашивала врачей, выживет ли Жан-Ришар, они отворачивались, и у них делался хмурый вид, – рассказывала она. – Он был очень, очень плох. Врачи удивлялись, когда он стал поправляться.

Впоследствии он сам рассказывал мне, благодаря чему, по его мнению, выжил.

– Я беспрерывно напрягал волю! – говорил он. —* Я все время твердил самому себе: «Нет, я не хочу умереть до победы! Нет, я ни за что не соглашусь умереть вдали от Франции! Нет, я непременно должен выздороветь, чтобы еще успеть вернуться во Францию. Нет, я ни за что не соглашусь умереть вдали от Франции, до победы». Вот так я и пересилил смерть.

Супруги Блок вернулись из эвакуации в Москву очень скоро, и мы снова стали встречаться.

Теперь Блок жил в Москве уже как борец.

Каждый день на его поруганной родине люди, с риском для жизни, приникали к тайным радиоприемникам, чтобы услышать: «Говорит Москва! У микрофона Жан-Ришар Блок».

Я видел, как он готовил свои радиовыступления. Головная боль, грипп, приступ гипертонии – ничто не было препятствием.

Однажды я пришел, когда медицинская сестра накладывала ему на голову повязку: она только что сняла с затылка пиявки, набухшие кровью.

– Скажите ему, чтобы он лег в постель. Я ему показываю на постель, а сказать не умею. А он не понимает. По-моему, притворяется. Отлично понимает, но притворяется... ■ -

Как только она ушла, он сел за работу: надо было подготовить выступление. Во Франции люди будут сидеть у радиоприемников, вертеть ручку, ждать, а он не придет?

Тексты выступлений Блока по Московскому радио вышли в Париже отдельной книгой. Это – памятник эпохи и памятник самому автору.

Девятого мая 1942 года он говорил:

«Завтрашний день принесет Франции два воспоминания, резко отличающихся одно от другого: 10 мая 1430 года – день Жанны д’Арк, день, когда Франция была спасена. И 10 мая 1940 года—день, когда отечество было предано. Но разберемся между этими двумя воспоминаниями, которые, по воле случая, приходятся на один и тот же день. История Жанны д’Арк насчитывает пять столетий в прошлом. И вместе с тем это история завтрашнего дня. В 1942 году Франция гораздо ближе к 1430 году, чем к 1940-му. 10 мая 1940 года – это прошлое. Жанна д’Арк – это будущее, это завтрашний день. Французы уже вправе утверждать, что это день сегодняшний».

Подчеркиваю: это было сказано в мае 1942 года. Немцы рвались к Сталинграду, чтобы переправиться через Волгу и пойти на Москву с востока. Они лезли и лезли, и трудно было остановить их. Впереди была Сталинградская эпопея, положение на фронтах все усложнялось. Реальная обстановка не могла быть источником оптимизма Блока. Этот оптимизм держался на вере в советский народ, в его силы, в его историческое призвание.

Глазами иностранца Блок замечал многое, что мы воспринимали уже менее остро. Он подчеркивал для сведения французов, что вот война в разгаре, а в Москве открыта новая линия метро, что удостоены премии стихи Маршака, и роман Оренбурга, и симфония Шостаковича, и труды академика Иоффе, и книга рассказов о героической обороне Ленинграда, написанная Н. Тихоновым в самом Ленинграде.

Он говорил Франции, что москвичи сидят подтянув животы и при затемненных окнах, но они вйДят завтрашний день и победу, потому что борются за нее и верят в нее. Каждый день находил он для своей родины новые слова ободрения и надежды. Он напоминал соотечественникам, что много европейских государств упало перед Гитлером на колени, лицом в грязь. И это возмутительно, потому что поругано достоинство старых цивилизованных народов. Но не надо падать духом: есть народ, который защищается и победит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю