355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Финк » Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания » Текст книги (страница 40)
Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:04

Текст книги "Иностранный легион. Молдавская рапсодия. Литературные воспоминания"


Автор книги: Виктор Финк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 43 страниц)

Так француз-патриот вливал в соотечественников свою кровь и свою веру. ,

Мы оба сотрудничали тогда во французской редакции Московского радио. Однажды вечером, когда мы возвращались оттуда, Блок пригласил, меня к себе,– он жил в «Национале».

Случайно заговорили о том, что такое храбрость. Оба супруга читали мой роман «Иностранный легион», конечно во французском переводе.

Жан-Ришар спросил о Лум-Луме, герое романа:

– Он был действительно храбрец?

– Он был отчаянная голова! – сказал я. – Это не одно и то же.

Отсюда и пошел разговор о том, что такое храбрость.

– Только не говорите оба одновременно! – потребовала Маргерит. – Пусть будет как в хороших английских романах: «Капитан придвинул кресло к камину, набил трубку, откашлялся и начал»...

Начать было предложено мне.

Я рассказал историю, которая действительно со мной случилась.

В августе 1914 года, как только мы, иностранцы, были приняты в армию, нас направили из Парижа на подготовку в Блуа и разместили в казармах пехотного полка. Полк ушел на фронт, казармы пустовали. Но все мы поместиться не могли. Часть волонтеров увели в другое помещение, далеко за Луару. А я остался в казармах. Там был и штаб. Туда доставлялись письма для всех легионеров.

На третий или четвертый день я узнал, что у меня есть в Легионе однофамилец, некий Макс Финк: мне вручили письмо на его имя. Я было хотел отказаться, вернуть письмо, но побоялся, что оно пропадет, а тот парень, быть может, ждет, тревожится. Я понес ему письмо, но, не застав, попросил дежурного сказать Максу Финку, чтобы впредь он сам ходил за своей корреспонденцией. .

Еще раза два или три я все-таки относил ему письма, но снова не заставал его. Очень просто: я приходил по вечерам, после учения. А в эти часы все уже сидели по кабакам.

Чертов Макс! Впрочем, скоро я забыл о нем: его батальон ушел на фронт, письма на его имя больше не приходили.

С фронта шли очень плохие вести, одна другой хуже.

И вот мы как-то стоим на плацу и видим, как стая самолетов тянет на юго-запад. Кто-то сказал с тревогой в голосе, что ничего хорошего в этом нет. На другой день стало известно, что Париж попал под непосредственную угрозу и министры вылетели в Бордо. Их-то мы и видели в воздухе.

Естественно, чем хуже на фронте дела, тем страшнее солдату.

Но что же это, собственно, за чувство – страх?

Мне, например, пришло в голову, что на фронте я того и гляди могу быть ранен.

По-видимому, эта мысль была навеяна именно неприятными разговорами, которые начались в казарме и в городе после эвакуации правительства.

Я слыхал, что в случае ранения надо больше всего опасаться столбняка. Купив в аптеке порошок, который, по словам аптекаря, полностью предохраняет от этой болезни, я успокоился.

Наконец подошла наша очередь ехать на фронт. Прибыли мы под вечер, на передовую вышли ночью. Было темно, тихо и жутко. Меня сразу поставили в траншее, у бойницы. Стало светать. Из сырого утреннего тумана медленно, туго, точно нехотя выползали очертания предметов. Я увидел голое дерево, скирду, часового с ружьем, сжатое поле и множество убитых – французов и немцев. Все лежали вповалку.

Потом потянулись будни позиционной войны: артиллерийские дуэли, ночные поиски, разведка, мелкие стычки. Самое неприятное было идти в ночной поиск: приходилось пробираться ползком среди убитых, и никогда нельзя было знать, не затесалась ли меж них немецкая засада. К тому же немцы при малейшем шорохе пускали ракеты и стреляли шрапнелью. Но было интересно.

Мысль о том, что из такого ночного поиска можно не вернуться, не приходила мне в голову. Разве меня тоже могут убить? Какие глупости! Меня, Витю Финка, – и вдруг убить?! А с мамой что будет? А с папой? Меня убить?! Я и думать об этом не хотел. И, может, именно поэтому я ни на минуту не испытал чувства страха и

лез в самые опасные ночные дела всякий раз,, когда вызывали охотников.

В роте было несколько кадровых легионеров из Си-ди-Б'ель-Абесса – забубенные головушки.

Как-то раз один из них, Делькур, сказал другому, Адриену Бову, который был простоват умом:

– Адриен! Тебе известно, что человек смертен? Не веришь? Вот попробуй повисеть в петле. Но так, чтобы хоть немножко, хоть на два сантиметра не доставать ногами до земли. Вот попробуй, – увидишь, как ты умрешь.

Все смеялись, Бов молчал.

Тогда Делькур предложил вариант:

– Или знаешь что, старик, я в тебя выстрелю, и ты увидишь, как ты умрешь. Этим будет доказано, что человек смертен.

Бов молчал.

Заговорил Кюнз, вечно пьяная, пропащая, но чудная африканская душа.

– Не люблю богословских споров! – пробурчал он. – Прекратить!

Однако, – хоть и без слов, – но участие в этом спи-ре он принял.

Ночью он подполз к немецкой проволоке, навесил на нее несколько банок из-под консервов, привязал к проволоке длинную бечевку, отполз и стал тянуть за другой конец. Банки забренчали у немцев прямо над ушами. Поднялся переполох, кутерьма, началась пальба, пошло черт знает что.

В этом месте моего рассказа Жан-Ришар расхохотался.

– Я очень хорошо представляю себе этого сумасшедшего, – сказал он. – Я лежал с одним таким в госпитале. Он был зуав.. Ах, эти колониальные солдаты!.. Ведь этот Кюнз мог быть убит сто раз!

– Конечно, – согласился я. – Но ведь у него была своя цель. Он терпеть не мог Делькура, и его бесило, когда тот куражился над Бовом.

Вернувшись ночью, он сказал Делькуру:

– Теперь твоя очередь. Пойди проверь, действительно ли человек смертен. Сам проверь. На себе. А не на Адриене. Его этот вопрос не интересует.

Но была у Кюнза еще одна цель: ему давно надо было переплюнуть меня. Потому что получался непорядок: какой-то студент, да еще из себя невидный, а лазит под пули и не боится.

Проделка Кюнза произвела впечатление, но на меня– не очень сильное.

И вот в одно ненастное утро ротный писарь читает нам, как обычно, приказ по полку, и вдруг я слышу, что в ночь на вчерашнее число, во время ночного поиска, «погиб на поле чести» легионер второго класса такой-то роты Макс Финк.

Меня точно по голове ударило. Я был оглушен. Остановилось сердце, к горду стало подниматься ощущение тошноты, я почувствовал, что у меня слабеют ноги и вот-вот я упаду.

Это был страх. Я узнал его не сразу, но все-таки узнал: я не раз видел, как у других солдат со страху начинали стучать зубы. У меня тоже стучали зубы. Это был страх.

Потом я долго ломал себе голову,-стараясь понять, почему же за все время, прожитое мною среди смертельных опасностей, страх впервые вцепился в меня, когда никакая опасность мне не грозила, а просто-напросто я услышал о гибели человека, которого никогда в жизни не видел. И сколько я ни думал, сколько ни копался в самом себе, а выходило одно: дело в фамилии.

Гибель этого Макса Финка, по-видимому, доказывала мне, что смерть шляется также и среди солдат с моей фамилией. Выходило, что стоило ей чуть ошибиться – и она вполне могла бы пристукнуть меня, Виктора, а не Макса Финка.

– М-м-да... – как-то неопределенно буркнул Жан-Ришар. – Вот рассуждение, которое...

Но я перебил его:

– Которое удивительно глупо, нечем хвастать! Но я и не хвастаю.

У Блока, оказывается, было другое мнение:

– А я считаю его правильным! Я хотел сказать – вот рассуждение, которое не всякий поймет. Но кто был на фронте, среди опасностей, тот поймет. Вообще теория фронтового страха еще ждет своей разработки. Говори дальше.

– Что же дальше? Дальше я понял, что был просто легкомысленным мальчишкой и больше ничего. Я понял, что бесстрашия нет, а есть недооценка опасности, иначе говоря, недомыслие. Или, еще проще, есть хлупость. А когда разум работает, как ему полагается, то человек сознает всю меру грозящей ему опасности и ему страшно. Ему не может не быть страшно.

– Он прав, Маргерит! Он совершенно прав! – сказал Жан-Ришар.

Поощренный этим замечанием, я сказал Жан-Ришару:

– Я читал твои очерки по литературе и психологии, обе книги «Очерков нашего времени».' Ты любишь разбираться в психологии, дарю тебе этот эпизод. А теперь твоя очередь. Рассказывай. Я слушаю.

Тогда Маргерит вставила:

– «Капитан придвинул кресло к камину, набил трубку, откашлялся и начал». Твоя очередь, Жан-Ришар.

Блок рассказал замечательную историю.

– Ты под Верденом был? – спросил он меня сначала.

Я сказал, что с полком не был, но посетил Верден в 193.7 году и мне было горько. Слишком уж шумливыми толпами, слишком веселясь, слонялись праздные и сытые туристы по дорогам, по которым Франция пробиралась двадцать лет назад, погибая под тяжестью ранцев, ружей, кухонных котлов, волнистой стали – в общем под тяжестью солдатской смерти.

– О да! – воскликнул Жан-Ришар. – Солдатская Голгофа! Во Франции она давно стала местом увеселения. – Он помрачнел. – В особенности для немцев. Во? ображаю, как они теперь там веселятся...

– Ладно, ладно! – вставила Маргерит. – Не надо думать об этом.

– М-да, – сказал Жан-Ришар. – Итак, Верден. 1916 год. Разгар боев. Мясорубка. И вот с отрядам пополнения появился в роте какой-то тип, и сразу он стал мне неприятен. Что-то было противное в его манерах, улыбочка была противная, и глазки как-то бегали, точно искали что-то или от кого-то прятались. К тому же он постоянно вертелся вокруг меня, лез с разговорами, надоедал. И вот в один прекрасный день мой тип получает осколок снаряда и падает, как колода. Главное, он упал в совершенно открытом, незащищенном месте. Ясно и понятно, он там пяти, минут не проживет, убьют. Что делать? Делать было нечего. Мой солдат. Я, как лейтенант, обязан заботиться о нем. Вот я и пополз, чтобы оттащить его в более или менее защищенное место. Ползу, а сам думаю только об одном: когда меня убьют – сейчас или на обратном пути? Но дополз, схватил его и вытащил. Оба живы. И вдруг мой тип разревелся, как ребенок. Плачет и всхлипывает, тянется ко мне и бормочет: «Мне стыдно! Мне стыдно! Простите меня1 Я не солдат. Я полицейский. Меня сюда послали следить за вами, подслушивать ваши разговоры... А вы мне жизнь спасли! Простите. Простите!..» Здорово? А?

Эти старые воспоминания были для нас сейчас воспоминаниями спокойными: они относились к таким далеким временам! Но внезапно в них ворвались муки сегодняшней жизни.

– И что ты с ним сделал, с этим чертом? – спросил я.

– А что мне было с ним делать? В конце концов, он исполнял то, что ему приказали. Он не так уж был виноват. Что с него взять? Кто был хорош в этом деле, так это префектура. Из-под Вердена мало кто возвращался. Это был, можно сказать, город смертников. И префектура не придумала ничего лучше, как послать филеров и провокаторов подслушивать, о чем говорят эти обреченные!

– Но ведь ты был социалист, – сказал я.

– Тем более! Социалисты шли впереди всех самых ярых реваншистов. И я тоже. Префектура должна была это знать. Но я и на префектуру не обижаюсь. Нельзя требовать, чтобы она всегда держала у себя в голове мозги. Это было бы непосильной тяжестью. Я' о другом думаю. Если за мной послали филера чуть ли не в могилу, то этим мне все-таки оказали честь – мне, моей партии! Все-таки, значит, нас боялись, буржуазия не чувствовала себя спокойно. Она рассуждала так: пока война – социалисты воюют. А что будет, когда война кончится? Вдруг армия вернется и скажет: «А ну-ка, пожалуйте к ответу! Сколько вы наворовали на военных поставках? Кто поставлял тухлое мясо для армии? Кто поставлял обувь на картонной подошве? Кто через ино-

странцев продавал Германии французские военные материалы? И вообще кто затеял войну? А?» Вот чего буржуазия боялась со стороны социалистов. Это все-таки было лестно... В ту минуту, конечно. А самое паршивое наступило потом.

– Когда потом? – спросил я.

– После войны, когда в народе действительно поднялись все эти неприятные вопросы. Социалисты пришли тогда к буржуазии проситься, и она взяла их и держит до сих пор на самой вонючей работе, какая только возможна. Ты знаешь, что они делали в сентябре 1939 года? Правительство готовилось раскрыть ворота Гитлеру, и надо было покончить с коммунистами, потому что они одни стояли поперек дороги. Кто же тут особенно отличился? Социалисты! В парламенте они взбегали на трибуну один за другим и кричали, что о депута-тах-коммунистах долго и говорить не стоит: каждому пулю в затылок – и все. Леон Блюм призывал социалистическую партию одобрить все меры против коммунистов, вплоть до смертной казни. А все для чего? Чтобы сдать Францию Гитлеру без помех. Об этом больше всех заботились социалисты. Те самые, которых буржуазия еще боялась в первую мировую войну. Вот они тебе, «Очерки нашего времени»!

4

Мы встретились четырнадцатого июля сорок третьего года и вспоминали, как протекал этот день в Париже, когда мы были студентами.

На улицах творилось такое, будто королевскую власть свергли только что, сегодня утром, а не сто двадцать пять лет назад.

Однако воспоминания наши были все-таки грустны. И не потому только, что в Париже тогда торчали немцы.

Еще задолго до войны само французское правительство избегало празднеств в день четырнадцатого июля, ограничивало их, притесняло, а то и вовсе запрещало. Республике запрещалось праздновать день своего рождения!.. Старая бабушка стала старой ведьмой. Она плохо спала по ночам: ей снились коммунисты

–' Помнишь, – сказал Жан-Ришар, – на этот день в Париж приезжала масса иностранных туристов – просто поглазеть. Они говорили, что четырнадцатого июля якобы особенно ярко сказывается национальный характер французов. Мол, французы любят веселиться. Такой они народ.

Мне послышалась какая-то нотка обиды в его голосе.

– Это разве неправда? – спросил я.

– Это половина правды, – отрезал Жан-Ришар.– Национальный характер французов сказался не вечером четырнадцатого июля 1789 года, когда они танцевали на развалинах Бастилии. Он сказался немного раньше – утром этого дня, рано утром, когда народ пошел на штурм неприступной крепости. И не забывай, народ не имел никакого оружия, ничего, кроме ярости и надежды. Многие хотят забыть эту подробность, но такая забывчивость плохо пахнет. Она рассчитана на то? чтобы принизить подлинный характер французов, величие французского народа. Ты меня понял? Сначала была повержена Бастилия, и только потом французы водрузили на развалинах плакат с надписью: «Здесь танцуют». И народ танцевал. Он проверил себя на трудном деле и радовался своей силе. Можешь ты это понять?

Блок прервал себя.

– Похоже, что я держу речь на митинге? – сказал он и сам рассмеялся.

– Похоже! – признал я.

После небольшой паузы он все-таки прибавил, хотя и более спокойно:

– Ничего! Франция еще будет танцевать! И до упаду!..

5

Приехал с фронта один мой приятель, служивший в дивизионной газете. Он рассказал любопытный случай.

В дивизию прибыла группа артистов. Исполняли отрывки из «Человека с ружьем» – главным образом сцены, в которых участвует Ленин. С утра загримировались и выехали в войска, на передовые. За день успели выступить два раза, – дни стояли короткие.

Солдаты смотрели и слушали затаив дыхание.

Любопытно, что оба раза, когда представление кончалось и грузовик, только что служивший сценической площадкой, снова готовился к отъезду, солдатская масса, точно опомнившись, начинала кричать:

– Ленина! Ленина!

– Пусть выступит Ленин!

– Пусть Ленин скажет слово солдатам!

– Ленина давай!

Было что-то трогательное и волнующее в этой наивности. Ведь солдаты знали, что перед ними актер. Почему же они требовали, чтобы актер произнес речь как бы от имени Ленина? Какая психологическая пружина здесь сработала?

Я рассказал эту историю Блоку, когда мы возвращались из радиокомитета. У дверей «Националя» я закончил свой рассказ.

– Это великолепно! – воскликнул Жан-Ришар.– Просто великолепно! Это из тех вещей, которых никто не придумает. Никакой писатель! Так бывает только в жизни!

Было поздно. Я попрощался и ушел.

Встречаемся на другой день.

– Вчера я весь вечер думал об этих твоих солдатах, которые хотели послушать Ленина, – сказал Жан-Ришар.– Огромная тема: взаимоотношения между народом и государством. Сейчас я тебе что-то расскажу. Ты знаешь, что во время войны французское правительство внезапно вспомнило о Руже де Лиле? Слыхал? Его прах перенесли во Дворец инвалидов, где лежит Наполеон. Ты слыхал об этом? Автор «Марсельезы» умер забытый всеми. Спохватились спустя восемьдесят лет после его смерти и потащили во Дворец инвалидов. Воздали почести! Чего вдруг? Очень просто! Народу осатанела война, в армии пошли бунты и мятежи, в тылу то же самое. Тогда понесли Руже де Лиля. Вроде как в деревнях устраивают крестный ход. Ты когда-нибудь видел крестный ход во Франции?

Я сказал, что видел крестный ход и в Бретани, и в России и знаю, что это такое.

– Но в деревнях за крестным ходом идут крестьяне – народ пускай темный, но во всяком случае искренний, верующий. А в Париже, когда тащили Руже де

Лшщ, собралась обычная светская публика: господа в цилиндрах, дамы в сногсшибательных шляпах и барышни из хорошего общества с чуть вздутыми животиками, которые называли «маленькие три месяца». Ты помнишь? Крик моды военного времени! Быть беременной или хоть казаться беременной считалось актом патриотизма. Под юбочку подкладывался небольшой слой ваты, не больше, чем на «три месяца». Вся эта публика ринулась во Дворец инвалидов, как обычно бросается на театральные премьеры и вернисажи. Пуанкарэ произнес напыщенную речь. Он говорил, что под звуки «Марсельезы» народ Франции ведет войну за пресловутую Справедливость и т. д. и т. д. А на фронте произошло в это самое время вот что. К нам на фронт тоже приезжали артисты. Обычно их слушали с удовольствием. Но тут вышла неприятность. Выступила артистка, к тому же, представь себе, молодая и красивая. Она имела все права на внимание публики. А публика ее прогнала со свистом и улюлюканьем. Потому что она завернулась в трехцветный флаг, стала в позу Свободы с картины Делакруа и запела «Марсельезу». Сразу поднялось такое, что бедняжка не знала, куда деваться. Она удирала со всех ног. Это не было галантно со стороны солдат. Но что ты хочешь! В четырнадцатом году каждый уже отлично понимал, что попался на удочку. Оркестр играл «Марсельезу», на крючок посадили приманку под названием патриотизм, солдат клюнул и повис на крючке. Поняв это, он хотел, чтобы ему по крайней мере не морочили больше голову с «Марсельезой» и с патриотизмом. Он имел право на то, чтобы ему не морочили голову.

И почти без всякого перехода, после еле уловимой паузы, Блок вернулся к моему рассказу:

– Я все думаю об этих солдатах и Ленине. Я хочу их понять, проникнуть в их психологию.

Мы не виделись два дня. Едва я вошел, он вскочил и протянул мне книгу:

– Нашел! Нашел-таки! Эти твои солдаты с Лениным не давали мне покоя. Что-то мне в этой истории слышалось знакомое. Где-то я что-то подобное видел или читал. Наконец вспомнил! Я позвонил в Библиотеку иностранной литературы, и мне прислали эту книгу.

Я увидел томик Гоголя на французском языке. «Тарас Бульба».

– На, читай! Вот здесь!

Это было описание казни Остапа.

– Читай!

Вот это место.

«Остап не хотел бы слышать рыданий и сокрушений слабой матери, или безумных воплей супруги... Хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил...»

Далее следует знаменитое, восклицание Остапа:

«Батько, где ты! Слышишь ли ты?»

И ответ Тараса среди всеобщей тишины:

«Слышу!»

– Он не говорил тебе, тот приятель, выступил ли актер перед солдатами? – неожиданно спросил меня Блок. – Не выступил? А жаль! Надо было! Со всеми жестами Ленина, ленинским голосом сказать им несколько хороших, теплых слов. И правдивых. Надо было в какой-то форме сказать им: «Слышу!» Потому что ведь Остап взывал к своему отцу! И вся эта история – перекличка гигантов! Эх, не понял актер, какую роль упускает! Жаль, не понял!

Тринадцатого мая 1942 года Жан-Ришар говорил по радио о том, что тюрьмы Франции переполнены: в них томятся ее лучшие граждане. Об этом мы знали в Москве благодаря подпольному французскому радио.

Мог ли знать Жан-Ришар, что спустя еще три дня, шестнадцатого мая, будет арестована его младшая дочь Франс? Она была химиком. Ее забрали в Сорбонне в лаборатории: она изготовляла взрывчатые вещества для партизан. Франс увезли в Германию. Больше она не вернулась: с ней расправился палач. Был казнен также ее муж. Немного позже арестовали сына Жан-Ришара Мишеля и его невесту. Вся семья была в Сопротивлении. Потом немцы арестовали мать Жан-Ришара, старуху восьмидесяти шести лет. Они сожгли ее в печах Освенцима. Для немецких фашистов она была не старой матерью большой и героической семьи, а всего лишь старой еврейкой и матерью евреев.

Я не знал, известно ли было супругам Блок о трагедии их семьи. Они ничего.не говорили мне об этом. Все дошло до меня уже после их отъезда.

Жан-Ришар умер в Париже в 1946 году. Один наш общий друг сказал мне:

– Он умер от горя.

Жан-Ришар был борец. Его жена была достойной женой борца. Оба понимали, что все их близкие, оставшиеся во Франции, – заложники и могут погибнуть. Я уверен, что, думая об этом, оба они хотели только одного: чтобы их дети не были пассивными заложниками, чтобы они боролись.

И они боролись.

Однажды, по дороге на фронт, я остановился в Киеве. Город был только что освобожден. На улице продавались французские сигареты, вероятно остатки немецкого наследства.

Я вспомнил о Жан-Ришаре и купил для него пачку.

Он очень обрадовался скромному подарку.

Я думал, это радость курильщика. Но нет.

Когда сигареты были выкурены, Жан-Ришар кнопками приколол обертку к стене у своей постели. Обертка была голубая, как небо Франции, его далекой, оскорбленной, но все же великой и любимой родины.

За окном лежала Москва, страна друзей. За окном были башни Кремля. Бой курантов гулко отдавался в его комнате. Но среди величия обстановки, которая его окружала, среди величия событий, которые происходили в мире, среди борьбы, которую сам он вел, не щадя сил, среди тревог за своих близких была у него мука, которой он не таил: ему не хватало неба отчизны.

Голубая бумажка висела над изголовьем до самого его отъезда из Москвы.

Уезжая, он положил ее в свой чемодай: пускай и маленькая землячка, товарищ по изгнанию, тоже вернется на освобожденную родину!

СУПРУГИ ИГНАТЬЕВЫ

1

До Отечественной войны в Москве существовала организация, занимающаяся размещением среди иностранных издательств произведений советских писателей,– Литературное агентство.

Впоследствии эти функции перешли к «Международной книге».

В начале осени 1936 года из Парижа приехала постоянная представительница агентства. Она вела переговоры с книгоиздательством, которое намеревалось выпустить в переводе на французский язык мой роман «Иностранный легион».

Меня пригласили в агентство.

Я увидел даму высокого роста, лет пятидесяти. Что-то чрезвычайно привлекательное было в ее чертах, в улыбке, в блеске умных и живых глаз. По платью в ней сразу можно было угадать парижанку, но по-русски она говорила как русская, хотя и сильно грассируя.

Деловая часть нашей беседы продолжалась недолго. Я стал прощаться. Дама сказала, что тоже освободилась.

ч

Мы вышли вместе.

– Судя по вашему роману, вы учились в университете в Париже и, вероятно, жили в Латинском квартале? – сказала дама.

– Да. Вам приходилось там бывать?

– Разумеется. Я не пропускала ни одного спектакля Сары Бернар. Вы ее помните? Вы помните ее голос, этот мучительный, щемящий голос?

– Конечно, помню, – сказал я. – Разве его можно забыть? Вы правильно сказали – он был мучительный, какой-то надтреснутый, надломленный...

– И это не было игрой, – сказала моя собеседница.– Я была с ней хорошо знакома, с Сарой Бернар. Уверяю вас, этот надломленный звук ее голоса не был игрой. Она была великой артисткой, она была гениальна, но это была глубоко несчастная женщина. Все ее причуды, о которых говорила Европа, разные странные выходки, ее вечные болезни – все это шло от разбитого сердца матери.

Потом она спросила, видел ли я Мунэ-Сюлли.

– Его голос напоминал звуки органа! – сказала она и спросила, помню ли я гастроли русского балета Дягилева. Когда мы поговорили об этой ослепительной труппе, об Анне Павловой, о Фокине и о Нижинском, она спросила, кого еще я помню из балетного мира.

Я назвал Наташу Труханову и спросил:

– А вы ее помните?

– Я не пропустила ни одного ее выступления, – ответила дама.

– Вполне вас понимаю, – сказал я. – Мне это было не по средствам, но я вполне вас понимаю. Ее выступления были праздником всех искусств! Ведь музыку для нее писали Сен-Санс и Равель, костюмы и декорации рисовал Бакст, ставил Макс Рейнгардт. В те годы не было более прославленных имен в области искусства.

– Вы забыли, что Массне лично дирижировал оркестром, когда она выступала, – прибавила дама.

– Вот видите! Наташа Труханова! Да по ней сходил с ума весь Париж. Кроме всего, она была очень красивая женщина. Это одно чего стоит! Как по-вашему?

Показалось ли мне только или у моей собеседницы действительно было такое выражение лица, будто я чем-то огорчил ее? Облачко грусти пронеслось у нее в глазах.

– Да, – сказала она со вздохом. – Но это было давно.

– Очень давно, – согласился я, ничего не подозревая.

– Красота отцветает, – сказала она еще более грустно.

– И забывается, – подтвердил я еще более уверенно, продолжая оставаться в полном неведении.

– Искусство танца – одно из самых^хрупких, – сказала дама. – Артистка сходит со сцены, ничего после себя не оставляя.

– Это верно. О Наташе даже писали, что у нее

нельзя учиться, ей невозможно подражать. Она была слишком своеобразна. – ч

Дама стала совсем-совсем грустной. Я не понимал причины. Мы продолжали молча шагать. У гостиницы «Савой» она остановилась, очень мило улыбнулась и сказала:

– Знаете что,' приходите к нам сегодня вечером или завтра. Я познакомлю вас с мужем. Вам будет интересно,– он тоже много лет прожил во Франции.

Она передала мне его лестный отзыв о моем «Легионе» и прибавила на прощание:

– Приходите обязательно. Но помните, послезавтра мы уезжаем.

Я не пришел. Как мог я прийти, если даже фамилии ее не расслышал, когда нас знакомили?

Правда, на другой день у меня мелькнула мысль позвонить в ■ агентство, спросить. Но было воскресенье. А жаль! Очень меня эта особа заинтересовала.

Дня через три-четыре я встретил на улице одного сотрудника агентства.

– Вы узнали эту даму, которую видели у нас? – спросил он. – Вы должны были бы знать ее по Парижу.

– Кто она?

– Как кто? Она была знаменитой танцовщицей. Труханова ее фамилия. Наташа Труханова.

Вероятно, я стоял раскрыв рот. Я подумал, как должно было огорчить ее то, что я ее не узнал, да еще так грубо сказал, что красота забывается. Мне сделалось неловко.

– А мужа ее вы знаете? – спросил сотрудник агентства. – Он был военным агентом во Франции в 1914 году. Игнатьев.

– Игнатьев? – воскликнул я. – Граф Игнатьев?

– Он самый. Граф Игнатьев. Ныне сотрудник нашего торгпредства в Париже... Вот что бывает на свете!..

Поистине это был день неожиданностей!

Как молния, сверкнули воспоминания, и я увидел Париж, и жаркое лето 1914 года, и одно чудесное воскресенье, когда мы студенческой компанией возвращались из Ножана-на-Марне, куда ездили лакомиться жареной корюшкой по два су за'порцию. В Париже, на перроне вокзала, газетчики кричали: «Убийство эрцгерцога Фердинанда Австрийского!», а мы и не подозревали, что с этой газетной сенсации начиналась новая глава мировой истории.

Дипломаты потрудились не больше месяца, и началась война. Во дворе посольства на улице Гренель стали собираться русские подданные, желавшие поступить волонтерами во французскую армию.

Был момент, когда нас напугали, сказав, что среди нас очень много политических эмигрантов и французское правительство не знает, стоит ли с нами связываться. Наши делегаты ходили к военному агенту, графу Игнатьеву, просить у него содействия. Граф обещал похлопотать, и нас приняли, – правда, не в национальные войска, а в Иностранный легион.

В те дни я не видел военного агента ни разу. Но через год он посетил нас на фронте и произвел крайне неприятное впечатление.

Так вот, стало быть, за кем она замужем, Наташа Труханова! За этим бородачом?!

Теперь я уже был доволен, что не пошел к ним в гости.

Однако мы все же встретились, – не в Москве, но встретились.

2

Летом 1937 года я был в Париже. Однажды, придя на спектакль гастролировавшего там Московского Художественного театра и наблюдая в антракте публику, которая шумно проплывала по фойе, я обратил внимание на господина необычайно высокого роста, одетого с изящной простотой, присущей только людям, наделенным природным вкусом.

Господин обращал на себя внимание не только ростом, манерой одеваться и командорской розеткой Почетного легиона в петлице. У него было тонкое, породистое лицо, красивая посадка головы, что-то гордое, быть может, даже величественное во всей фигуре.

А рядом шла та самая дама, с которой я познакомился в Москве, в Литературном агентстве, – артистка Труханова.

Я поклонился ей, она меня узнала и громко, на все фойе, крикнула:

– Леша! Вот Финк!

Лишь впоследствии узнал я, что такая непринужденная экспансивность лежит глубоко в характере Натальи Владимировны и даже придает ей немало своеобразного обаяния.

Она схватила господина высокого роста за рукав, вытащила из толпы, подвела ко мне и по-прежнему громко провозгласила:

– Вот он!

Великан положил мне обе руки на плечи и, громыхая басом, объявил:

– Дорогой мой, да ведь это вы мне всем обязаны! Это я сдал вас в Иностранный легион!

Я не успел ничего ответить: антракт кончился, надо было спешить в зал.

Мы условились встретиться после спектакля.

з

Это произошло в памятный для меня день.

Я лишь недавно приехал в Париж, где не был свыше двадцати лет, и, конечно, прежде всего побежал в Латинский квартал, где каждый камень был мне так дорог.

Было в Париже еще одно место, которое мне хотелось посетить: Дворец инвалидов.

Я был там очень давно, в важную минуту моей жизни, меня тянуло побывать там еще хоть однажды.

Нерешительно шагнул я за чугунную ограду. Никого не было во дворе, кроме часового. У меня билось сердце. Не знаю, как и почему свернул я именно на ту дорожку, по которой прошел однажды, двадцать три года назад. Ноги сами понесли меня по диагонали вправо, через парадный двор, сами еще раз свернули вправо, когда я оказался под аркадами, сами толкнули одну из многих, совершенно одинаковых дверей, сами взбежали по лестнице на второй этаж, помчали меня по коридору влево, вошли в одну дверь, и, когда наконец остановились, я увидел стену и прибитую к ней мраморную доску с надписью: «21 августа 1914 года свободные народы сошлись здесь, чтобы встать на защиту Франции».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю