Текст книги "Цицерон"
Автор книги: Татьяна Бобровникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц)
Судебным оратором и хотел быть наш герой. Еще в ранней юности, когда врачи остерегали его и предупреждали, что выступления могут стоить ему жизни, он говорил, что скорее простится с жизнью, чем с судебным поприщем. Он ни минуты не колебался, кем стать – защитником или обвинителем. Обвинители вызывали в нем глубокое, почти физическое отвращение. Их дело казалось ему почти кощунственным – СЛОВО – эту божественную силу – обратить против людей! Он смотрел на них, как мог бы смотреть на черных магов, которые свое неземное могущество обратили во зло. «Есть ли что-нибудь столь бесчеловечное, как красноречие, данное природой для блага и спасения людей, обратить им на погибель, на смерть!» – говорит он. Цицерон готов простить обвинителя, если им движет любовь к Республике, но прощает он его нехотя, скрепя сердце. Ну, пусть уж он выступит обвинителем, говорит Цицерон, но только один раз, не более! Ибо вообще обвинение кажется ему делом «человека бездушного, точнее, даже не человека» (De off., II, 51).
И наш герой решил, что он будет защитником и только защитником. Его дело представлялось ему самым прекрасным и благородным – чем-то вроде подвига рыцаря, который взял на себя защиту всех несчастных, всех обиженных.
«Что так царственно, благородно, великодушно, как подавать помощь прибегающим, спасать от гибели, избавлять от опасности?» (De or., I, 51).«Я призван защищать людей в опасную для них минуту», – говорит он ( Cluent., 17).«Моя жизнь сложилась так, – признается он в другом месте, – что защита людей, находящихся в опасности, составляет предмет всех моих забот и трудов» (Cluent., 157).
Соперник
И вот наконец во всеоружии накопленных знаний молодой оратор решился вновь подняться на Ростры.
В то время на Форуме царило двое ораторов. Первый – Котта, который к радости Цицерона вернулся из изгнания. Второй – Квинт Гортензий. С Коттой мы уже знакомы. Он говорил четко, ясно, просто и убедительно. В то же время в каждом его слове чувствовалось утонченное образование. В этом была его сила. Гортензий был оратор совсем другого рода. То было странное, удивительное создание.
Он был из хорошего рода, образован, начитан. Сочинял стихи и дружил с модными поэтами. Но главной страстью его было красноречие. От природы он наделен был совершенно феноменальной памятью, чарующим голосом и умом тонким и гибким. Говорил он патетически, пышно, порывисто и, по выражению Цицерона, «обладал блещущей стремительностью речи» (Cic. Brut., 326).Слушателям могло показаться, что он весь отдается порыву, что красноречие его, словно горячий конь, несется, закусив удила, так что сам всадник не знает, куда оно его заведет. Но впечатление это было совершенно ложно. На самом деле речи его были тщательнейшим образом отделаны и продуманы до последней детали (Ibid.).Он готовил их дома и запоминал все – каждое слово, каждую шутку, каждый жест, каждое движение, каждую улыбку, каждый поворот. Он отполировывал и шлифовал свое выступление, как искусный ювелир шлифует драгоценный камень.
Его фразы были красивы и изящны. Но главное даже не это. Гортензий был настоящий актер в полном смысле этого слова. Его игра, его мимика были неподражаемы. Мало этого. Он считал, что внешний облик должен полностью соответствовать речи. Поэтому он обдумывал и свою прическу, и одежду – обдумывал все, вплоть до последней складки тоги! Фактически, он гримировал себя и весь с головы до ног представлял собой произведение искусства, где все детали согласовались между собой.
«Квинт Гортензий, который такое огромное значение придавал изяществу жестов, может быть, больше сил прилагал к совершенствованию этого искусства, чем собственно красноречия. Поэтому трудно сказать, чего более жаждали люди, сбегавшиеся на его выступление, – увидеть его или услышать, настолько слова соответствовали виду, а вид словам. Известно, что Эзоп и Росций… часто бывали в толпе, когда он выступал, чтобы использовать на сцене жесты, заимствованные на Форуме», – говорит Валерий Максим (Val. Max., VIII, 10, 2).А Геллий пишет: «Квинт Гортензий, самый прославленный оратор своего времени… одевался слишком изящно и был задрапирован слишком искусно и продуманно, а руки его во время речи были чересчур выразительны и подвижны» ( Gell., I, 5, 2).
Относились к этому странному человеку по-разному. Люди старого поколения были в ужасе – они называли его кривлякой, фигляром. «Я сам часто видел, – вспоминает Цицерон, – как с насмешкой, а порой с гневом и негодованием слушал его Филипп» (Brut., 326).А однажды произошел такой случай. Некий Торкват, суровый старик катоновского типа, увидал выступление Гортензия. Громко, так чтобы все слышали, он произнес:
– Нет, это не фигляр – это плясунья Дионисия!
Дионисия была знаменитой артисткой мимического театра, вошедшего тогда в моду.
Гортензий повернулся к Торквату и нежным, прямо-таки медовым голосом произнес:
– Дионисия? Что ж, я предпочел бы быть Дионисией, чем человеком, вроде тебя, Торкват, – чуждым музам, Афродите, дионисийскому искусству! [35]35
Это сказано было по-гречески и звучало аллитеративно – amusos, anaphroditos, aprosdionisos.Последний эпитет, – чуждый Дионису, – означает презрение не к вину, а к сцене, покровителем которой издревле считался бог Дионис.
[Закрыть] (Gell., I, 5, 2).
Слова эти в глазах стариков граничили с кощунством. Он открыто заявил, что предпочел бы быть плясуньей – самым презираемым в их глазах существом! – чем человеком, далеким от искусства. Но молодежь была от него в восторге, поэты посвящали ему стихи, а народ прямо-таки боготворил (Brut., 326).
Гортензий был десятью годами старше Цицерона и выступал с девятнадцати лет. Цицерон был совсем юношей, когда услыхал его впервые. Мне показалось, говорит он, что передо мной предстала статуя Фидия. Цицерон сразу понял, что перед ним гений и что это и есть его главный соперник (Brut., 228–230).Однако тут необходимо сказать несколько слов об отношении нашего героя к своим соперникам.
Один из самых умных и проницательных друзей Пушкина Соболевский писал: «Удивительно было свойство Александра Пушкина (в такой степени a mille lieux [36]36
В исключительной степени (фр.).
[Закрыть]мне ни в ком из людей, чем бы то ни было знаменитых – неизвестное): совершенное отсутствие зависти du metier [37]37
Профессиональной зависти (фр.).
[Закрыть]и милое, любезное, истинное и даже смешное желание видеть дарование во всяком начале, поощрять его словом и делом и радоваться ему» {26} .
Эта удивительная черта была присуща и Цицерону. Он был очень честолюбив, а подчас мелочно тщеславен. Причем тщеславен чисто по-актерски – ему необходимы были цветы, аплодисменты, восторги публики. Без них он впадал в уныние. Но в то же время Плутарх, горько упрекая за это своего героя, говорит: «При всем том, несмотря на безмерное честолюбие, Цицерон не знал, что такое зависть и… с восторгом отзывался о своих предшественниках и современниках… Что касается современников, то не было среди них ни одного, кто бы славился красноречием или ученостью и чью славу Цицерон не приумножил бы своими благожелательными суждениями в речи, книге или же в письме» (Plut. Cic., 24).
Действительно. Все, кто читал Цицерона, не могут не подивиться тому, как он щедр на похвалы. Все ораторы прошлого у него прекрасны, божественны, чудесны. Все они его любимые учителя. Ни личные чувства, ни политические симпатии не влияют на эту оценку. Более всего он считал вредоносными Гракхов и Карбона и их же называл гениальными ораторами. Он обожал Красса, но с восторгом говорил о талантах его злейшего врага Филиппа. Во второй половине жизни появился у него молодой соперник Кальв. Он не только постоянно выступал в судах против Цицерона, но и во всеуслышание говорил, что оратор безнадежно устарел. И это, конечно, было Цицерону особенно обидно. И что же? Оказывается, Цицерон в письмах к Кальву осыпал его похвалами. Он признается одному близкому другу, что делал это потому, что надеялся, что от его похвал несколько бледный талант Кальва расцветет пышным цветом. Кроме того, он осторожно указывал на его недостатки, чтобы тот со временем от них избавился (Fam., XV, 21, 4).
Более того. Он не обходил вниманием самых ничтожных своих современников, иногда своих личных врагов. Эта черта его возмущала Аттика. Однажды, когда Цицерон начал по своему обыкновению хвалить каких-то мелких крючкотворов, с которыми имел дело, Аттик прервал его гневно-шутливыми словами:
– Ты черпаешь самые подонки, Цицерон, и уже довольно давно! ( Brut., 244).
Но Цицерон в каждом ораторе стремился найти искру Божью. Каждый в его глазах носил отсвет того небесного образа из мира идей, который он вечно носил в своей груди.
Поэтому нас не должно удивлять, что в Гортензия он просто влюбился. Он восхищался им, любовался, восхвалял его всем и каждому. Своей славой Гортензий, бесспорно, обязан, Цицерону. Сам он писать не любил. Речи его в опубликованном виде не производили никакого впечатления, так что он был бы скоро забыт, если бы не Цицерон. Тут произошло то же, что и с Росцием. Цицерон такими живыми, яркими красками описывает его небесное красноречие, что читателям постепенно начинает казаться, что они сами слышали Гортензия. Но чем больше он восхищался соперником, тем пламеннее стремился его превзойти. «Я встретил его молодым человеком… и он в течение многих лет своим примером побуждал меня стремиться к такой же славе» (Brut, 230).
Итак, Цицерон вновь поднялся на Ростры. И сразу же случилось то, о чем он столько лет пламенно мечтал, – весь Форум был у его ног. «Он достиг первенства не постепенно, но сразу, стяжав громкую известность и затмив всех, кто подвизался на Форуме» (Plut Cic., 5).Всё, чему он столько лет учился, вся та сложная духовная жизнь, которой он жил до сих пор, все это вдруг заблистало и заискрилось в его речах. Люди, узнавая о его выступлении, с утра бежали на Форум, чтобы успеть занять место. Весь Рим был на площади в эти дни. Да что Рим – люди из самых отдаленных уголков Италии, из глухих деревень приезжали тогда в столицу!
В конце своего пути он вспоминал эти выступления и так их описывал: «Стоит пронестись слуху, что он будет выступать, как уже все места заняты, трибунал полон, услужливые писцы уступают желающим свои скамьи, кругом – огромные толпы зрителей, судьи – все внимание. Вот он поднимается, чтобы говорить, и сейчас же толпа требует тишины, слышны крики одобрения и возгласы восторга. По его мановению толпа то хохочет, то рыдает» (Brut, 290).
Но что же влекло к нему все эти толпы восторженных обожателей? Дело в том, что у него было совершенно новое, дотоле неслыханное красноречие (Brut., 231).Что же нового было в речах Цицерона?
Доселе ораторы избирали себе каждый свой стиль в зависимости от способностей и темперамента. Одни говорили четко и сжато, как Котта; другие любили патетические тирады и звенящие чувствами фразы, как Гортензий; были и такие, которые не брезговали балаганными шутками. Но с Цицероном все было совершенно иначе. Его уголовные речи – это нечто удивительное. Это вовсе не цепь строгих логических доводов. Но это и не прочувствованные монологи. Нет! Это нечто совсем иное. Цицерон рисует яркие портреты действующих лиц; все эти люди находятся друг с другом в сложных отношениях, их связывает множество запутанных нитей. И вдруг происходит убийство… Таким образом, он развертывает перед нами захватывающий детективный роман. Тайный преступник, простодушная жертва, интриги, тонкие расчеты, денежные аферы, любовь, ревность – все проходит перед слушателями, словно в волшебном калейдоскопе. Изобретательности Цицерона нет конца. Он пользуется средствами трагедии, комедии, мелодрамы и фарса. То он произносит красивое торжественное рассуждение о природе преступления и чувствах преступника, то вдруг прерывает его живым диалогом действующих лиц. Он описывает мрачные зловещие убийства, от которых бледнеют и трепещут даже бывалые судьи, и неожиданно переходит к комическим сценкам. Иногда перед нами действительно волнующее загадочное дело. Но иногда нудный скучный процесс. У другого адвоката не только зрители, присяжные бы уснули! Но Цицерон умеет подать его с таким блеском, оживить такими яркими сценами и разговорами, что его слушают не отрываясь. Внезапно он сам себя прерывает и обращается прямо в зрительный зал, осыпает обвинителя неожиданными вопросами и разражается целым фейерверком острот. В результате он добивается того, что внимание зрителей не ослабевает ни на мгновение. Все хохочут, но тут он начинает говорить о муках совести – эти места он отделывал так, что они превращались в ритмическую прозу и звучали как стихи, как музыка, и действительно завораживали слушателей, как бедных пташек пение птицелова.
Он вспоминал, что в некоторых местах его самого настолько захлестывали гнев и жалость, что он почти терял власть над собой (Or., 132).Его пламенная речь, как ураган, сшибала с ног противника. Один знаменитый оратор пытался было ему возражать, но словно лишился дара речи; Катилина, «человек небывалой наглости», вдруг словно онемел. А Курион Старший, прославленный адвокат, так потерялся, что неожиданно сел на место и заявил, что его противник применил недозволенное средство – опоил его колдовским зельем и лишил способности говорить (Or., 128–129).
В искусстве же вызывать слезы у слушателей он не знал себе равных. Если дело распределяли между собой несколько ораторов, то ему всегда давали именно то место, когда адвокат со слезами на глазах обращается к присяжным и взывает к их состраданию. Часто при этом он напоминал о маленьких детях своего подзащитного и умолял пожалеть их. А иногда, вспоминает он, «мы произносили заключение речи, держа младенца на руках» (Or., 130–131).
Да, такой волнующий спектакль все боялись упустить! Люди слушали его с невероятным волнением, часто разражались рыданиями. В деле Клуэнция выборные должны были прочесть слова хвалебного отзыва, который старейшины составили, чтобы помочь подсудимому. Но оказалось, что красноречие Цицерона так подействовало на этих неискушенных провинциалов, что они долго не могли произнести ни слова – а вместо того всхлипывали и рыдали!
Цицерон был нарасхват: его помощи домогались, за ним ходили толпы просителей, все наперебой умоляли его помочь другу, родичу, земляку. Целые общины бросались к его ногам. И никто почти не знал отказа. «Мое трудолюбие к услугам всех тех, кто считает мои ораторские способности удовлетворительными», – говорил он (Cluent., 149).
И все-таки, несмотря на такую славу, которая гремела уже по всей Италии, Цицерон все еще не решался вступить в открытое единоборство с Гортензием {27} . А между тем и его соперник становился все более и более знаменит. Он казался всемогущим. Никто не смел с ним тягаться. Теперь к его природному изяществу присоединилась какая-то властная надменность. Своих противников он третировал свысока с обидным презрением. Его заносчивость была просто невыносимой. Его стали называть «Король судов» (Cic. Verr., I, 35).
Цицерон и Гортензий были полной противоположностью друг другу. Цицерон любил старину и преклонялся перед великими людьми древности. Гортензий признавал только все новое и все модное, а этих замшелых стариков презирал. Цицерон и сам был похож на римлян прошлого поколения – добропорядочных и честных. Гортензий любил поражать публику своей экстравагантностью и известен был как автор весьма фривольных стишков. Цицерон был совершенно равнодушен к своей внешности. Король судовбыл всегда ультрамоден.
Цицерону было уже 36 лет. Он чувствовал, что талант его достиг наконец зрелости. «После того как еще целых пять лет я провел, выступая во множестве дел с лучшими адвокатами, я, наконец, вступил в великое состязание с Гортензием – избранный эдил с избранным консулом» (Brut., 318–319).Состязание это – поистине великолепное зрелище. Даже среди дел Цицерона оно выдается своей картинностью и захватывающей драматичностью. Там много леденящих душу сцен и много безумно смешных мест. Там действуют жестокий злодей и толпа ловких плутов, а рядом с ними люди, которых можно назвать прямо-таки героями. Там появляются пираты, которые ведут беззаботную и разгульную жизнь. Там совершаются самые головокружительные аферы. Наконец, сам Цицерон становится участником событий. Он имел дело со столь опасным преступником, что ему нужно было добывать улики с риском для жизни. И все эти волнующие приключения развертывались на берегу одного из самых живописных греческих островов. Это знаменитое дело Верреса.К описанию его мы и приступим.
Миллионер-преступник. Страшные приключения в Сицилии. Дело Верреса
Квестор в Сицилии
Как мы уже говорили, в Риме Цицерон был обласкан народной любовью. В 76 году его выбрали квестором на следующий год. Квестура была началом карьеры для римлянина, первой ступенью лестницы почета. Молодые аристократы, сверстники Цицерона, относились к такому избранию с полным спокойствием. Их отцы, деды, прадеды – словом, весь бесчисленный ряд предков, сколько хватало глаз, занимал высшие должности в Риме. Они были еще в пеленках, а родные уже прочили им такую же судьбу. Поэтому они чувствовали себя как бы принцами крови, а на магистратуры смотрели как на свое наследственное владение. Вот почему Цицерон однажды с горькой иронией заметил, что они получают должности во сне (Verr., II, 6, 180).Совсем иное дело наш герой. Уроженец крошечного городка, он был в Риме чужаком. Но с ранней юности, когда он, небогатый, безвестный провинциал, приехал в столицу, он страстно мечтал о славе. Как он жаждал приблизиться к той головокружительно высокой лестнице почестей, на вершине которой смутно сиял консулат! И вот наконец он на первой ступени.
Он был страшно взволнован. То был его дебют. Ему казалось, что это труднейший экзамен, от успеха которого зависит все его будущее, сама жизнь. «Я представлял себе, что глаза всех обращены на одного меня, что я со своей квестурой выступаю на какой-то всемирной сцене», – признавался он пять лет спустя (Verr., II, 5, 85).
Ему выпал жребий быть квестором в Сицилии, в Лилибее. И вот в конце этого же года он, замирая от волнения, взошел на борт корабля, отправлявшегося в Сицилию. Этот большой и благодатный остров издревле был заселен греками. Но судьба их сложилась иначе, чем у их соплеменников на Балканах. Там процветали свободные города – Афины, Спарта, Фивы. Сицилийцы же рано попали под власть тиранов – сильных военных диктаторов. В результате они фактически не вкусили свободы, не узнали, говоря словами Геродота, горька она или сладка. Зато они пристрастились к уюту и комфорту и жили в такой роскоши, которая и не снилась афинянам или спартанцам. Они любили мирную жизнь, их дома светились великолепием, а сицилийская кухня славилась на весь мир. В годы Пунических войн остров стал ареной борьбы Рима и Карфагена и вскоре окончательно подпал под власть Рима. Сицилийцы примирились с потерей независимости на редкость легко. Остров процветал под защитой римской армии. Сицилия была плодороднейшей страной. Она стала настоящей житницей Средиземноморья и кормила своим хлебом чуть не всю Италию. Цицерон как раз и должен был следить за тем, чтобы хлеб в должном количестве отсылался в Италию, которая только-только оправлялась после гражданских войн.
Вначале сицилийцам совсем не понравился новый квестор. Они нашли, что он чересчур уж ревностно выполняет свои обязанности. Греки привыкли, что должностных лиц легко смягчить подарками и они начинают сквозь пальцы смотреть и на них и на свой долг (Plut. Cic., 6).Так что, можно сказать, новые подданные встретили нашего героя неприветливо. Но уже вскоре эта неприязнь исчезла и уступила место сердечной дружбе и даже – со стороны восторженных греков – самой пылкой любви.
И это неудивительно. Цицерон, казалось, был создан, чтобы стать замечательным наместником. Прежде всего этот безалаберный и непрактичный в частной жизни человек каким-то чудом превращался в делового, четкого и разумного администратора. За свою квестуру он поставил Италии хлеба больше, чем все его предшественники, а между тем не было никаких притеснений, никакого гнета, ни малейшего недовольства. Затем это был человек кристальной честности и необыкновенной порядочности. Даже речи не могло идти о том, чтобы он воспользовался своей огромной властью в корыстных целях или позволил себе в том или ином виде принять взятку. Но этого мало. Он отличался какой-то почти смешной щепетильностью и необыкновенной деликатностью. Больше всего он боялся быть кому-нибудь из своих подданных в тягость. Он даже никогда не пользовался транспортом на общественный счет. Наконец, в нем было очень сильно чувство долга. Он считал, что обязан непрестанно думать о благе вверенных его попечению людей. Несколько лет спустя он писал в письме к брату, который ехал в греческие провинции: «Со всеми ними надо обходиться ласково… Люби тех, кого сенат и римский народ поручили твоей верности и отдали под твою власть, оберегай их, желай увидеть как можно более счастливыми. Если бы тебе выпал жребий управлять африканцами, испанцами или галлами, свирепыми варварскими племенами, все равно ведь твоя гуманность велела бы тебе заботиться об их благе, неусыпно думать об их пользе и благополучии. Но, когда мы поставлены управлять тем народом, который не только сам гуманен, но от которого, как мы считаем, гуманность пришла к другим племенам, конечно же мы прежде всего должны проявить ее по отношению к тем, от кого получили… Нам хотелось бы на их собственном примере показать, чему мы от них научились» (Q. fr., I, 16; 27–28).
О поведении самого Цицерона в провинции можно судить по рассказу о его наместничестве в Киликии. «Он, – рассказывает Плутарх, – выполнил поручение безукоризненно и пресек мятеж… не силой оружия, но мерами кротости. Даров он не принял даже от царей и освободил жителей провинции от пиров в честь наместника, напротив, самые образованные из них получали приглашение к его столу, и он что ни день потчевал гостей без роскоши, но вполне достойно. В доме его не было привратника и ни один человек не видел Цицерона лежащим праздно: с первыми лучами солнца он уже стоял или расхаживал у дверей своей спальни, приветствуя посетителей» (Plut Cic., 36).
Это было двадцать пять лет спустя. Сейчас же он так волновался, когда вновь и вновь думал об этом сложнейшем экзамене, что доходил до крайности – почти не спал и не отдыхал. Позже он, вспоминая те дни, писал: «Я представлял себе… что я должен отказывать себе во всех удовольствиях, заглушая в себе… даже законные требования самой природы» ( Verr:, II, 5, 35).
Уже из письма его видно главное – помимо чувства долга он наделен был сердцем мягким и отзывчивым, которое болело, видя чужие страдания. Поэтому меня ничуть не удивляет сообщение, что во время своего наместничества он не только никого не наказал – прощал даже виновных, – но ни разу не повысил голоса (Plut. Cic., 36).
Естественно, по всему острову разнесся слух об этом удивительном квесторе. У всех на устах были «его ревностное отношение к службе, его справедливость и мягкость» (Plut. Cic., 6).Прибавляли, что это человек на редкость симпатичный – он вежлив, прост, очень весел и общителен. Притом он говорит на чистейшем аттическом диалекте, словно родился в Афинах, может часами рассуждать на самые отвлеченные философские темы, и разговор его интересен, зажигателен, остроумен. Естественно, вскоре у него появилось бесчисленное множество друзей и гостеприимцев по всей Сицилии. Такое поведение он, между прочим, считал необходимым для наместника. «Он считал недопустимым, что ремесленники, пользующиеся бездушными орудиями и снастями, твердо знают их название, употребление и надлежащее место, а государственный муж, которому дляуспешного выполнения своего долга необходимы помощь и служба живых людей, иной раз легкомысленно пренебрегает знакомством с согражданами. Сам он взял за правило не только запоминать имена, но стараться выяснить, где кто живет» (Ibid., 7).
Но если Цицерон понравился сицилийцам, то и сам он был в восторге от Сицилии. И неудивительно. Тысячи приезжих ежедневно высаживались на острове, чтобы полюбоваться его красотами. И к ним тут же кидались целые стаи гидов, мистагогов.Здесь было все, способное восхитить и наивных богомольцев, и тонких ценителей искусства. Ведь именно в Сицилии Аид похитил богиню Персефону, когда она играла с подругами на цветущем лугу; в Сицилии паслись коровы Солнца, которых так неосторожно зарезали спутники Одиссея; в Сицилии тот же Одиссей повстречал чудовищного великана людоеда Циклопа Полифема. И мистагоги непременно показывали доверчивым пилигримам места, где происходили эти замечательные события. А кроме того, сицилийские тираны, подобно флорентийским Медичи, были великими поклонниками всех свободных искусств. Они покупали статуи и картины знаменитейших мастеров, они приглашали великих скульпторов и художников. Храмы были расписаны великолепными картинами, у их дверей стояли чудеснейшие изваяния, двери поражали тончайшей инкрустацией, даже чаши для жертвоприношений и кадильницы были удивительными произведениями искусства. Так что остров казался настоящим музеем под открытым небом.
Разумеется, Цицерон, страстный путешественник, так любивший паломничества к святым местам культуры, был просто в восторге. Он объехал весь остров и все внимательнейшим образом осмотрел. Сиракузы поразили его, и он никогда не мог забыть этого впечатления. Город воздвигнут был на высоком холме над заливом и, казалось, вставал прямо из вод морских. Он показался нашему герою самым красивым городом на свете, хотя он видел уже и Афины, и Родос, и Малую Азию (Verr., II, 4, 117).
Каждый турист мечтал увидеть в Сицилии свое – один хотел осмотреть места, описанные Гомером, другой надеялся полюбоваться знаменитыми на весь мир дверями сиракузского храма. Цицерон же думал о другом – ему больше всего хотелось увидеть родину великого Архимеда, кумира своей юности, которого он сравнил с самим Творцом. Римский квестор страшно удивил сиракузцев. Чуть ли не первый его вопрос, когда он вошел в ворота их города, был:
– Где могила Архимеда?
Сиракузцы смутились. Туристы никогда не интересовались Архимедом, и как-то так получилось, что все забыли, где могила ученого. Помявшись немного, они краснея признались, что не могут сказать, где это место. Цицерон тут же решил, что найдет могилу и почтит этим память великого ученого.
У него был некий опознавательный знак. Он знал, что Архимед очень гордился решением задачи об объеме шара и цилиндра и завещал высечь эти геометрические тела на своем надгробии. И вот тщательно и методично, шаг за шагом, метр за метром, он стал исследовать город и его окрестности в поисках могильной плиты с шаром и цилиндром. Но все было тщетно. Видимо, спутники его уже роптали, но молодой римлянин по-прежнему был исполнен энтузиазма. Однажды они осматривали местность близ Акрагантских ворот. Там было множество старых полуразрушенных могил, заросших травой. Вдруг, рассказывает Цицерон, «я приметил небольшую колонну, чуть возвышавшуюся из зарослей». Цицерон присмотрелся. О чудо! На полустершемся камне он явственно увидел изображение шара и цилиндра. В восторге он указал своим спутникам на колонну и хотел тут же подбежать к ней. Но оказалось, что это не так-то легко. Все настолько заросло бурьяном и колючим кустарником, что пришлось вызвать людей с косами, и только после того, как они расчистили проход, Цицерон и его спутники смогли приблизиться к надгробию. Теперь они ясно увидели на камне надпись: «АРХИМЕД». «Таким образом, знаменитейшее, а некогда и ученейшее государство Греции полностью забыло бы могилу самого мудрого из своих граждан, если бы ее не показал им человек из Арпинума», – с гордостью говорил Цицерон ( Tusc., V, 64–65).
Труднейший экзамен, казалось, был выдержан с блеском: Рим получил множество хлеба, а сицилийцы «оказали ему такие почести, каких никогда не оказывали ни одному из правителей» (Plut. Cic., 6).Наш герой был горд и счастлив. Он теперь хотел как можно скорее вернуться в Рим, чтобы услышать из уст самих экзаменаторов самые лестные похвалы и получить цветы и лавры. Об этом сам Цицерон рассказывает с неподражаемым юмором. «Я, – говорит он, – думал, что в Риме не говорят ни о чем, кроме моей квестуры». С этими мыслями он сел на корабль, пересек пролив и вновь вступил на землю Италии. Полный сладостных грез, доехал он до Путеол, приморского курортного городка, славившегося целебными водами. На улице его сразу же окружила толпа знакомых, шумно и весело с ним здоровавшихся. К нему подлетел один приятель.
– Цицерон, – воскликнул он радостно, – давно ли ты из Рима? Что там нового?
Цицерон обомлел от изумления. Но тут же овладел собой. И с достоинством отвечал, что едет из своей провинции.
– Ах да! Ты ведь из Африки?
«Я в сильнейшем негодовании отвечал, что еду из Сицилии».
Тут из толпы курортников появился второй приятель. Он был из породы всезнаек, а потому важно поправил первого.
– Разве ты не помнишь, – веско произнес он, – он ведь был квестором в Сиракузах [38]38
Цицерон, как помнит читатель, был квестором в Лилибее.
[Закрыть].
«Что мне оставалось делать? Я перестал негодовать и смешался с толпой, которая спешила на воды» [39]39
Этот рассказ иногда приводят как иллюстрацию великого самомнения Цицерона – он, видите ли, воображал, что весь Рим следит за ним с восторгом! При этом все забывают, что анекдот этот мы знаем не от врагов оратора, не от завистников и насмешников, а от него самого. Показывает он, на мой взгляд, другое: замечательное умение Цицерона посмеяться над собой.
[Закрыть] (Plane., 26, 64).
Уже без всякого энтузиазма, уныло и грустно он продолжал свой путь на север, в Рим. Однако когда Цицерон, обиженный и расстроенный, ехал домой, он и не подозревал, что его квестура все-таки станет для него началом ослепительной славы. Только совсем иначе, чем он думал.
Просьбы. Завязка
Цицерон вернулся в Рим и, как обычно, погрузился в целое море судебных дел. Оставим его пока с его делами и вернемся на покинутый им остров. Примерно через год после его отъезда, в 73 году, в Сицилию прибыл новый наместник, пропретор Гай Веррес. Он управлял провинцией в течение трех лет (73–71). То был внезапно разбогатевший выскочка, выдвинувшийся при Сулле и составивший свое состояние на проскрипциях. Начал он свою службу при командире марианце. Но увидев, что побеждает Сулла, он бросил своего командира, перебежал к Сулле, украв при этом войсковую казну, которой заведовал как квестор. Сам диктатор, говорят, почувствовал неодолимое отвращение к предателю и, наградив его, тут же удалил со своих глаз ( Verr., II, 1, 36–38).
Этот Веррес был поистине редким экземпляром человека, начисто лишенного всего человеческого. У него не было ни чести, ни совести. Он был твердо уверен, что в жизни стоит ценить только деньги и удовольствия. Одушевленный такими твердыми принципами наместник за три года начисто ограбил и разорил страну, унизил и измучил жителей, которых превратил в последних рабов. Сицилийцы были вообще людьми кроткими и покорными. Они не любили входить ни с кем в конфликты. Но сейчас они просто пылали от негодования. Они поклялись, что не оставят преступлений Верреса неотмщенными. Расписной корабль Верреса еще не успел поднять паруса, как от берегов Сицилии отчалила быстроходная триера и понеслась в Рим. Там находились представители сицилийских общин, которые решили искать в Риме справедливости.