Текст книги "Цицерон"
Автор книги: Татьяна Бобровникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 41 страниц)
Глава VII
ДИКТАТУРА ЦЕЗАРЯ
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет – и не может…
Нет ни полета, ни размаху—
Висят поломанные крылья,
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья…
Ф. И. Тютчев
Печальное возвращение
Битву при Фарсале, по выражению Цицерона, судьба сделала пограничным камнем в гражданской войне (Fam., VI, 22, 2). После этой битвы множество помпеянцев сдались на милость победителя. Среди них были люди безусловно мужественные и твердые. Поэтому их теперешнее поведение следует объяснить не трусостью. Видимо, к этому времени они полностью разочаровались в вождях. Если Помпей не внушал доверия, то сыновья его, которые теперь должны были возглавить отцовские легионы, и вовсе имели славу головорезов. О старшем из них, Гнее, один из приятелей Цицерона писал ему: «Ты знаешь, как Гней туп; знаешь, что жестокость он почитает доблестью. Он всегда думал, что мы над ним смеемся. Боюсь, в отместку он, как человек простой, захочет посмеяться мечом» (Fam., XV, 9, 4).Среди сдавшихся республиканцев был и Цицерон.
Причину своего решения Цицерон объясняет в письме к одному другу, провожавшему его на корабль, когда он решил бежать к Помпею. «В этом своем решении я раскаялся… из-за множества пороков, которые я там увидел. Во-первых, не было ни большой, ни боеспособной армии. Во-вторых, кроме самого главнокомандующего и еще нескольких человек (я говорю о вождях) остальные были столь алчны, речи их были столь кровожадны, что я стал бояться их победы… Там не было ничего хорошего, кроме цели… Сначала я стал убеждать заключить мир… но Помпей и слышать об этом не хотел. Тогда я стал уговаривать его воевать. Порой он со мной соглашался и, казалось, что он будет держаться этой линии, да, может быть, и держался бы, если бы после одного сражения не доверился своим солдатам. С этого времени великий человек перестал быть главнокомандующим… Позорно разбитый, потеряв даже свой лагерь, он бежал один. И я решил, что для меня война окончена». Теперь оставалось либо убить себя, либо сдаться победителю. Но, продолжает Цицерон, я считал, что у меня нет оснований покончить с собой, хотя слишком много причин жаждать смерти [108]108
Эта загадочная на первый взгляд фраза, по-видимому, означает, что Цицерон вслед за Платоном считал самоубийство величайшим грехом. Напротив, стоики, к которым принадлежал Катон, полагали, что человек может убить себя, оказавшись в безвыходном положении.
[Закрыть] (Fam., VIII, 3).
Однако покинуть лагерь Помпея оказалось не так-то легко. Когда Гней понял, что Цицерон хочет уехать, он в припадке ярости приставил меч к его груди. Спас оратора Катон. Он молча отвел клинок и велел Цицерону немедленно уезжать. Вскоре Цицерон узнал, что ему сохраняют жизнь и даже разрешают вернуться в Италию, но не в Рим. И он поспешил на родину. В ноябре 48 года он высадился в Брундизиуме.
Девять лет тому назад он прибыл в этот город после своего изгнания. Боже мой! Как отличался тот его приезд от этого! Тогда на берегу его ждали толпы народа, его встретили бурей ликования, его возвращение превратилось в блестящий праздник, он торжественно ехал по Италии, осыпаемый цветами и приветствиями, и с триумфом вступил в Рим. Теперь было не то. Никто не заметил его приезда. Ни одна родная душа не встретила его в гавани. Город был пустынен. По грязным улицам бродили только пьяные и наглые солдаты. Напуганные обыватели прятались по домам. Цицерона сразу же чуть не зарезали как недобитого республиканца. Иным было и настроение оратора. Тогда он ехал на родину, полный самых радужных надежд. Ему казалось, что для него начинается новая жизнь. Теперь он приехал разбитый телом и духом (Att., XI, 5, 3; Fam., XIV 12).Он уже ничего не ждал. Впереди была одна тьма.
Цицерон не знал, прощен он окончательно или нет, и мучительно ждал возвращения Цезаря. В Брундизиуме хозяйничал Антоний. Вел он себя как разгулявшийся купчик Островского. Всю ночь напролет он пил, кутил широко, с ухарством, бросал за одну ночь целые имения. Утром выходил поздно, заспанный, опухший, злой. Однажды он явился утром на площадь, чтобы творить суд, и «вдруг стал блевать, и кто-то из друзей подставил ему свой плащ». Так он бродил весь день, как сонная муха, а вечером вновь оживал, и ночью у них опять был пир горой. Он стремился поразить и без того запуганных жителей. Однажды он появился на золоченой колеснице, запряженной львами. За ним тянулся целый поезд веселых бабенок. Над несчастными изгнанниками, вроде Цицерона, он куражился невыносимо. Оратору он постоянно напоминал, что тот обязан ему жизнью. Ведь он не дал своим солдатам зарезать его при высадке. Теперь Цицерон целыми неделями не переступал порога дома. Изредка решался выйти, да и то только ночью (Plut. Ant., 9; Plin. N.H., VIII, 55; Att., X, 10, 5; XI, 7; XII, 6, 2).
Так день за днем, месяц за месяцем тянулась тоскливая жизнь в этом грязном портовом городке. Тогда, девять лет тому назад, Цицерон, замирая, ждал свидания с «нежнейшей из жен» и «самым лучшим из братьев». Сейчас ждать было нечего. Туллия, как он узнал, была тяжело больна и очень несчастна из-за своего неудачного замужества. Помощь она получала не от матери, а от верного Атгика (Att., XII, 6, 4).Больше всего Цицерон боялся, что имущество его конфискуют и Туллия останется без куска хлеба. Он умолял Аттика распродать его мебель, посуду и другие ценные вещи, чтобы передать деньги дочери. И тут он узнал, что Теренция сговорилась с доверенными вольноотпущенниками, чтобы перевести имущество на свое имя и отнять у него последнее. Письма его к жене, когда-то такие пылкие и страстные, сделались короткими, холодными и сухими. Они занимают не более четверти страницы. Он в самых официальных выражениях осведомляется о ее здоровье, просит беречь себя и прибавляет несколько ничего не значащих слов. Вот одно из этих писем. «Если ты здорова, хорошо. Я здоров [109]109
Это официальная формула, вроде нашего «будь здоров», «как дела» и пр.
[Закрыть]. Если бы у меня было о чем писать тебе, я бы писал и подробнее, и чаще. Ты сама видишь, каковы обстоятельства. Как я расстроен, ты можешь узнать от Лентула и Требатия (очевидно, этим своим друзьям Цицерон писал гораздо более подробные и сердечные письма. – Т. Б.).Позаботься о своем здоровье и здоровье Туллии» (Fam., XIV, 17).
Что же до «лучшего из братьев» и племянника, которого Цицерон всегда любил как сына, то оратор узнал о них поразительные вещи. Они сражались вместе с ним на стороне Помпея. Теперь же в смертельном страхе они клеветали на него перед диктатором, клялись и божились, что всегда были ему верны и только Цицерон толкнул их на это преступление. Особенно усердствовал племянник. Друзья, видевшие его, с возмущением писали оратору, что это какая-то пышущая злобой подлая гадина; что он заготовил целый большой донос, который намерен подать Цезарю. То был последний удар. Цицерон слег (Att., XI, 9, 3).
Так прошла томительная печальная осень. Настал Новый год, а за ним и третье января, день рождения Цицерона. Как мрачно и уныло прошел этот день! Ни гостей, ни поздравлений. Совершенно один, больной, лежа в постели писал он Аттику, последнему оставшемуся у него другу. Он просит его об одном – заботиться о Туллии, как о собственной дочери. «Если ты больше не увидишь меня живым, считай, что я препоручил ее тебе… Это письмо я пишу тебе в день своего рождения. О, если бы отец в тот день не поднял меня на руки!» [110]110
По древнему римскому обычаю, отец поднимал новорожденного с земли, и этим признавал своим сыном.
[Закрыть] (Att., XI, 9, 3).
Тем временем до Цицерона дошли известия, что друзья пытаются нейтрализовать доносы его брата и племянника. Они уверяют диктатора, что это, напротив, Квинт убедил Цицерона поехать к Помпею. Они говорили, что Цицерон сам должен подтвердить это. Цицерон немедленно написал письмо Цезарю, и письмо это, надо сказать правду, было совершенно неожиданным: «Я тревожусь о брате Квинте не меньше, чем о самом себе. Мое положение, конечно, не такою, чтобы я мог взять на себя смелость и препоручить его тебе. Но я все-таки осмелюсь просить тебя об одном – молю тебя, не думай, что это он заставил меня забыть свой долг перед тобой и нашу дружбу. Напротив. Именно он был инициатором нашего союза. Что же до моего отъезда, то он только следовал за мной, а вовсе не был моим вождем… Еще и еще горячо прошу тебя – пусть я не поврежу ему в твоих глазах» (Att., XI, 12).
Друзьям он решительно написал, что не хочет сваливать вину на Квинта. Он твердил, что сделал свой выбор сам и сделал вполне сознательно. Поступить так его принудило чувство чести. Несколько позже в речи, обращенной к Цезарю, он говорит: «Я без всякого принуждения, сознательно и добровольно выехал к враждебной тебе армии» (Lig, 7).С таким удивительным благородством Цицерон отвечал на злобные нападки брата.
Еще одно страшное горе обрушилось на Цицерона. Целий Руф, как мы помним, с самого начала войны перешел на сторону Цезаря. Он слал Цицерону веселые письма, восхищался талантами своего нового вождя и подтрунивал над Помпеем. Он ужасно испугался, узнав, что его друг хочет отправиться к обреченным, и чуть ли не со слезами отговаривал его от этого безумного шага. И вдруг оратор получил от него очень странное письмо. Целий был в ярости и отчаянии. Он рвал и метал, называл себя дураком и проклинал свой выбор. Он горячо укорял даже Цицерона. Когда ночью он, Целий, прибежал к нему, почему Цицерон не остановил его, не велел одуматься. Одно его слово, и Целий был бы спасен. Но ты, продолжает он, показал себя прекрасным, удивительным гражданином, думал только о Республике, а обо мне забыл (как будто тогда его можно было остановить!). Но не все еще потеряно. «Я заставлю вас победить против вашего желания. Ты удивляешься, что я стал Катоном?» (Fam., VIII, 17).
Что случилось с Целием? Откуда такая резкая перемена? Мне кажется очень тонким и остроумным объяснение Буассье. Целий и его друзья, говорит он, «выросли среди бурь Республики, с ранних пор они бросились в эту деятельную и кипучую жизнь и сроднились с ней. Никто более их не пользовался и не злоупотреблял свободой слова… По странной непоследовательности, изо всех сил трудившимися над установлением абсолютного правления были именно те, которые менее всего могли обойтись без борьбы на общественной площади… без свободного воздействия слова, то есть без того, что существует только при свободном правлении» {60} . Целий, как человек чуткий, по-видимому, первый понял это, ужаснулся делу рук своих и со всей присущей ему энергией бросился исправлять причиненное им зло.
С удивительной дерзостью решил он поднять восстание против диктатора. Для этого он отыскал своего старинного приятеля Милона и вдвоем они начали действовать. Но Целий явно переоценил свои силы. Не ему было тягаться с Цезарем. Осенью 48 года оба были убиты. По-видимому, только в Брундизиуме Цицерон обо всем узнал. Вспомнил ли он то веселое письмо, которое некогда написал ему Целий, сообщавший, что начинается гражданская война и им предстоит веселое и увлекательное зрелище? Увы! Он оказался не только зрителем, но и актером, и роль ему выпала трагическая. Итак, Целий, такой веселый, такой беззаботный, чьи смешные шутки и остроумные замечания так часто разгоняли мрак, обступавший Цицерона, ушел вслед за Публием Крассом, Катуллом, Кальвом, Триарием, Торкватом, Курионом, словом, всеми молодыми друзьями Цицерона.
Письма Цицерона этого времени резко отличаются от тех, которые он писал в изгнании. Его отчаяние тогда было бурным, неистовым; то были какие-то безудержные слезы и безудержные жалобы. Сейчас же кажется, что у Цицерона нет сил ни плакать, ни жаловаться. Он убит. Еле говорит, еле двигается. В начале июня яркий свет вдруг озарил его жизнь. Внезапно отворилась дверь, и Цицерон оказался в объятиях своей Туллии. Едва оправившись после болезни, она снарядилась в дорогу к отцу. Когда десять лет назад она, совсем одна, поехала встречать его, это был авантюрнодерзкий поступок молоденькой девушки. Сейчас это был подвиг. По дорогам ходили бродяги и преступники, город занимали разнузданные солдаты Антония. Туллия ехала совершенно одна – мать не дала ей ни провожатых, ни денег (Fam., XIV, 12; Att., XI, 6, 2; Plut. Cic., 41).
В первую минуту Цицерон испытал такую безумную радость, что забыл обо всем на свете. Но на другой же день он опомнился и решил, что Туллию надо немедленно отправить домой. Брундизиум казался ему слишком неподходящим местом для молодой женщины, и было бы непростительным эгоизмом с его стороны держать при себе дочь. И он написал Аттику, что отошлет Туллию как только сможет ее уговорить. Но вышло так, что отец с дочерью были так счастливы друг подле друга, что у них просто не хватило сил расстаться. Туллия осталась с отцом в Брундизиуме.
Теперь, когда рядом с ним томилась дочь, место их заточения стало казаться Цицерону еще хуже. Цицерон пишет Атгику: «Умоляю, вызволи меня отсюда. Любая казнь лучше, чем пребывание здесь» (Att., XI, 18, 1).Но вызволить его не мог никто. Он жил здесь весь июнь, июль, август. Настала осень, уже вторая осень в Брундизиуме. И вот стало известно, что Цезарь высадился в Италии. Все жители городка вышли ему навстречу. Цезарь ехал верхом, окруженный блестящей свитой, он милостиво отвечал на гул восторгов, на губах его порхала приветливая улыбка.
Среди многотысячной толпы был и Цицерон. Он брел, опустив голову, и терзался, представляя все те унижения, через которые ему суждено пройти. «Однако ни словом, ни делом ему не пришлось унизить свое достоинство». Цезарь вдруг приметил в толпе Цицерона. Он моментально соскочил с коня, поспешно подошел к оратору, обнял его, взял под руку и пошел рядом с ним. Весь свой триумфальный путь он прошел об руку с Цицероном (Plut. Cic., 39).
* * *
«С тех пор Цезарь относился к Цицерону с неизменным уважением и дружелюбием», – говорит Плутарх (Ibid,).А сам Цицерон рассказывает одному другу: «Цезарь относится ко мне с удивительной добротой» (Fam., IV, 13, 2).Мало того. Недоброжелатели говорили Цезарю, что Цицерон осмеливается смеяться над ним и его друзьями и Рим повторяет его дерзкие шутки. В ответ Цезарь просил передавать ему все остроты Цицерона, которые его всегда восхищали. Но оратор стал уже живой легендой и по Риму ходили серии анекдотов, приписываемых ему. Цезарь, как говорят, сразу распознавал обман и отличал настоящего Цицерона от всякой, хотя бы искусной подделки (Fam., IX, 16, 1).
Здесь мне хочется остановиться и спросить: в чем же причина такого удивительного отношения Цезаря к Цицерону?
С самого начала они были поставлены друг против друга. Они принадлежали к разным партиям, были политическими противниками, и в то же время Цезарь как будто испытывал глубокое уважение, даже любовь к своему знаменитому врагу. В 63 году Цицерон разбил все его планы. Цезарь создает тогда боевой союз против Республики – триумвират – и… тут же извещает об этом Цицерона, предлагает быть у них четвертым. Цицерон отказывается, и триумвиры решают выдать его Клодию. И что же? Не Помпей, который постоянно, бия себя в грудь, кричал, что он верный друг и защитник Цицерона, а Цезарь делает все, чтобы спасти этого безумца. Он предлагает ему место своего легата, посла. Все тщетно. Когда Цицерон возвращается из изгнания, Цезарь спешит обласкать его и осыпать милостями. Покровительствует брату Квинту и оказывает тысячи мелких услуг. Начинается гражданская война. Цезарь прилагает все силы, чтобы перетянуть оратора к себе. Обещает место «первого министра», ухаживает за ним, льстит. Наконец, добивается от Цицерона обещания не дружбы, но хотя бы нейтралитета. И вдруг оратор, коварно обманув его, бежит к Помпею. Мы ожидаем бури. Они встречаются, и что же? Цезарь нежно его обнимает! Не странно ли?
Большинство историков готовы видеть в поведении Цезаря голый расчет. Цезарю было важно, говорят они, заполучить к себе такого знаменитого человека, как Цицерон. Но объяснение это меня не убеждает. Были в Риме достойные, уважаемые люди и кроме Цицерона. Но не видно, чтобы Цезарь особенно заискивал перед ними. Буассье считает, что Цезарь простил оратора, ибо их объединяла любовь к интеллектуальным занятиям. Тоже сомнительно. В Риме жил тогда пифагореец Нигидий, ученостью почти не уступавший Варрону, которому при жизни поставили памятник. Нигидий был философом, грамматиком, астрономом, физиком, оратором, юристом и богословом. Когда началась война, он отправился защищать свободу и законы. Цезарь сохранил ему жизнь, но оставил умирать в изгнании, и никакая любовь к интеллектуальным занятиям ему не помешала. А ведь Нигидий не обманывал его и не бежал тайком к врагам. Вообще все эти аргументы годятся, быть может, чтобы объяснить один какой-нибудь поступок Цезаря, но не всё его поведение в течение жизни. Очевидно, надо искать другое объяснение.
Здесь мне приходит на память другой случай с другим человеком, которого отделяет от Цицерона много веков. Это Сервантес. Как известно, он был рабом в Алжире. Правитель страны был не просто жесток – ему доставляло удовольствие зрелище человеческих мук. За малейший проступок с рабов-христиан сдирали кожу, их сажали на кол или распинали на кресте. Был только один человек, которого он даже пальцем не тронул, – сам Сервантес. Между тем трудно представить себе более отчаянного и беспокойного узника. Он был душой всех заговоров, организовывал побег за побегом для рабов-христиан, убегал сам, прятался, словом, совершенно отравил жизнь своим хозяевам. Его ловили множество раз, собирались казнить, и каждый раз сам правитель останавливал уже занесенную руку. Казалось, он чувствовал какое-то странное почтение к своему рабу. В конце концов он велел приковать Сервантеса к своему креслу, с гордостью показывал гостям и называл своим одноруким леопардом. И тоже исследователи ломают голову над тем, как объяснить загадочное поведение правителя. Он, говорят нам, ждал от Сервантеса богатого выкупа. Казалось бы, за столько лет он должен был наконец понять, что от этого нищего однорукого человека не дождешься ничего, кроме неприятностей, и разумнее всего казнить его на страх прочим. И вот один из авторов, писавших о Сервантесе, высказывает странную мысль. Он говорит, что трудно передать словами обаяние прелести и красоты в женщине и гения в мужчине. Но обаяние это чувствуют все. Чувствовал его правитель турок, чувствовали мавры, которые прятали у себя Сервантеса. Вот где надо искать объяснение загадочного отношения к нему алжирцев. Не чувствовал ли то же обаяние и Цезарь и не оно ли околдовывало его все больше и больше?
* * *
Но вернемся к нашему герою.
Цицерон вновь увидел Рим, вновь прошел по знакомым улицам и вошел в свой дом. Прежде всего, рассказывает он, я бросился к «старым друзьям, то есть к книгам». Он брал их в руки, беседовал с ними, и тихая радость сошла в его душу (Fam., IX, 1, 4).Но продолжалась эта радость недолго. Вскоре ее место заняла мрачная тоска.
Печальное свидание
Цицерон любил республиканский Рим с его Форумом – любил страстно, безудержно, как живое существо. Однажды он признался другу, что любит Рим, как мать единственного сына (Fam., IX, 20, 3).Все эти годы он мучительно тосковал, предвкушая свидание, но свидание это вышло печальным.
В течение 450 лет [111]111
С 509 по 48 год.
[Закрыть]в Риме была Республика, то есть строй, при котором, как писал великий греческий историк Полибий, власть равномерно распределялась между народным собранием, сенатом, – всенародно избранным советом, – и высшими магистратами, должностными лицами, ежегодно переизбираемыми народом. На место республики Цезарь поставил единовластие. Но монархия эта имела ряд любопытных особенностей. Мы могли бы ожидать, что Цезарь, установив единоличное правление, сломает старую республиканскую систему и заменит ее новой, более пригодной для монархии. Но ничего подобного не произошло. Правитель нашел, что республиканская машина управления очень устойчива и жизнеспособна, поэтому он оставил ее без изменения и просто захватил над ней руководство. По-прежнему регулярно созывались народные собрания, по-прежнему заседал сенат, по-прежнему исполнительную власть осуществляли магистраты. Но старая система основана была на строгом разделении властей, причем ни одну должность нельзя было занимать больше года. Сейчас же Цезарь захватил все важнейшие посты и владел ими в течение всей жизни. Он пожизненно был назначен диктатором. Диктатор – это высшее должностное лицо, выбиравшееся прежде только в периоды смертельной опасности и сохранявшее власть не более полугода; слово его равнялось закону. Цезарь был цензором и как цензор мог удалить любого из сената и полностью контролировал его состав. Он имел полномочия народного трибуна, значит, мог наложить вето на любое действие в государстве. Каждый год он избирался консулом, то есть верховным главнокомандующим (в 45 году без коллеги). Он был верховным понтификом, то есть религиозным главой Рима. Иными словами, как сказал сам Цезарь, Республика стала пустым звуком.
Правда, по-прежнему ежегодно выбирали магистратов. Но теперь и речи не могло идти о волнующей предвыборной кампании и состязании перед лицом квиритов. Перед выборами Цезарь рассылал по трибам коротенькие записочки следующего содержания: «Диктатор Цезарь – такой-то трибе. Предлагаю вашему вниманию такого-то, дабы по вашему выбору он получил искомое звание» (Suet. Iul, 41).Вот и все. Он даже составил такие списки на много лет вперед [112]112
Считается, что половину магистратов выбирали по указке Цезаря, половину – сам народ. Но случай с Брутом и Кассием, о котором речь пойдет ниже, показывает, что все спорные вопросы решал диктатор.
[Закрыть]. А выбранные магистраты превратились просто в чиновников, исправно выполнявших приказы диктатора.
Навек умолкли страстные споры на Форуме, когда ораторы предлагали новые законы, домогались народного расположения и чуть ли не целую ночь проводили на трибуне. Спорить было больше не о чем. Форум был мертв и пустынен. По Священной дороге бродили отдельные гуляющие пары, лавочники раскладывали на лотках свой товар, банкиры сидели у своих касс (янов)на бирже у Эмилиевой базилики, а у Солнечных часов слонялась кучка уличных зевак. Почти половина римлян была уничтожена или изгнана [113]113
Вместо 320 тысяч Цезарь насчитал в Риме всего 150 тысяч человек.
[Закрыть]. Вместо них Цезарь сделал гражданами греческих риторов, врачей, учителей (Suet. Iul, 42, 1; Plut. Caes., 55).Того вольного и мятежного народа, среди которого вырос Цицерон, больше не было. Новые люди равнодушно проходили мимо опустевших Ростр.
В Курии тоже были чужие незнакомые лица. Множество сенаторов не вернулось с войны. Вместо них Цезарь ввел в сенат своих клевретов, увеличив число сенаторов до 900. И теперь вместо гордых римских аристократов на скамьях сидели вольноотпущенники, провинциалы, финикийцы и даже галлы. Они не спорили, не произносили речей. Раболепно слушали они слова диктатора, выражали восторг и немедленно все одобряли.
Свободное слово умерло. А вместе с ним умерло и красноречие. «Великое и яркое красноречие – дитя своеволия… оно… вольнолюбиво… Не знаем мы… красноречия македонян и персов и любого другого народа, который удерживался в повиновении твердой рукой… Форум древних ораторов больше не существует… Нужно ли, чтобы каждый сенатор пространно излагал мнение по тому или иному вопросу, если благонамеренные сразу приходят к согласию? К чему многочисленные народные собрания, когда общественные дела решаются… одним мудрейшим», – писал Тацит (Dial., 40–41).Впервые в Риме зажали рот мысли. Но и сейчас, замечает Цицерон, осталась одна свобода. «Говорить то, что думаешь, нельзя, зато разрешено молчать» (Fam., IV, 9, 2).
Первое, что ощутил Цицерон, это страшное одиночество. Рим опустел. «Одни убиты, другие далеко, третьи изменили» (Fam., V, 21, 1).В родовые дома аристократов вселялись «пропащие» люди, из особняков какие-то веселые личности вытаскивали мебель и ковры, ежедневно на аукционе с молотка продавали фамильные драгоценности. «Я потерял столько, самых дорогих мне людей – одних вырвала смерть, других разметало бегство… Я живу среди кораблекрушения, среди грабежа их имущества», – пишет он (Fam., IV, 13, 2).Растерянный, убитый, обходил Цицерон развалины того мира, где некогда жил. Как он сам говорил, бродил «среди непроглядного мрака и развалин Республики» (Fam., IV, 3, 2).
Жизнь его вдруг потеряла смысл. «В такое время мне и в голову бы не пришло желать что-нибудь лично для себя… Мне кажется, я совершил грех уже тем, что остался жить» (Ibid.).Он с какой-то растерянностью пишет, что вдруг стал совершенно свободным человеком. Раньше он, бывало, целый день готовил выступления в сенате, ночи напролет при свете лампады писал речи для суда – а теперь это вдруг стало никому не нужным. Теперь, говорит он, можно спать хоть до полудня. И во сне он видел одно – прежний Форум и прежний сенат (Fam., IX, 20, 1; Div., II, 141–142).«Потеряв все, к чему приучили меня природа, характер и привычки, я стал в тягость не только другим, но и самому себе. Ведь я был рожден для постоянной деятельности, достойной мужчины. Теперь же я лишен возможности не только действовать, но и думать» (Fam., IV, 13, 3).
Между тем это странное разношерстое общество встретило Цицерона с восторгом. Его окружали, им восхищались, за ним ходили. «Жизнь моя проходит так, – рассказывает он одному другу. – Утром ко мне для приветствия приходят много честных людей, все они печальны, и наши веселые победители. Со мной, впрочем, они чрезвычайно почтительны и любезны. Когда толпа приветствующих схлынет, я с головой погружаюсь в занятия; пишу или читаю. Приходят также люди, которые хотят меня послушать, словно я какой-нибудь ученый мудрец. Что ж, я действительно несколько ученее их». Такой наплыв поклонников очень удивлял оратора. «Видно, сейчас честный человек белая ворона», – говорит он (Fam., IX, 20; VII, 28, 2).Цицерон охотно отвечал на вопросы и рассказывал о своем искусстве. Это повторялось так часто, что он в шутку сравнивал себя с тираном Дионисием. Его свергли с престола, и он сделался школьным учителем. «Так и я после уничтожения судов, перестав быть королем Форума, словно бы открыл школу» (Fam., IX, 18, I).
Новые люди, которых Цицерон называет победителями, и впрямь были очень веселы. Всех охватила какая-то легкомысленная бездумная радость, какая-то безумная жажда наслаждений. Были забыты стыд, честь, верность. Все веками копимые ценности были разбиты и отброшены как ненужный хлам. Тот считался большим героем, кто больше развратничал. Словно угар какой-то нашел на всех. Такие явления обыкновенно наступают после великой крови. Так было во Франции после революции 1789 года; так было в Англии опять-таки после революции в эпоху Реставрации при дворе легкомысленного и веселого Карла II; так было у нас во времена НЭПа. Так было и в Риме. Но у новоришей не было ни вкуса, ни светского такта. Они с завистью глядели на Цицерона – остроумный, блестящий, обаятельный, он умел придать утонченное изящество каждому обеду. Цицерон вошел в моду, он был нарасхват, хозяева умоляли его прийти. Теперь пир был не в пир, если на нем не было Цицерона.
Сперва можно было подумать, что этот вихрь светских удовольствий захватил Цицерона. Действительно, сначала он прилежно посещал пирушки и сборища, пил дорогие вина и пробовал изысканные блюда. «Я бежал в лагерь своего врага Эпикура», – говорит он однажды (Fam., IX, 20, I). Снапускной веселостью рассказывает он о странном обществе, в котором очутился – моты, кутилы, пьяницы, красивые актрисы. Но за этой веселостью слышится тоска, и она становится все сильнее. Он бежал сюда, боясь той мертвой пустоты, которая его окружала, но и здесь он находил ту же пустоту и тот же мрак. Однажды он отошел от собутыльников, достал таблички и начал описывать другу собравшееся общество. При этом он иронически и горько замечает: «Ты удивляешься, что горстка рабов так развеселилась?» (Fam., IX, 26, 1).Действительно. Если бы Цицерон был неоперившимся юнцом, можно было бы опасаться, что от тоски он запьет или бросится в одуряющий ум разврат. Но ему поздно было начинать новую жизнь. «Меня, даже когда я был молод, подобные вещи не увлекали. Не заниматься же этим теперь, когда я старик», – пишет он (Fam., IX, 26, 2).И он стал отдаляться от разгульных друзей.
Цицерон чувствовал временами, что сходит с ума от тоски. Его настроение прекрасно показывает одно письмо. Он узнал, что друг его потерял в гражданской войне сына. Цицерон, конечно, тотчас же написал ему письмо с соболезнованиями и утешениями. Он перебрал все то, что говорили философы о душе и смерти. «Но ни эти, ни другие утешительные мысли, которые обсуждались мудрейшими людьми и были увековечены в их книгах, по-моему, не действуют так сильно, как само положение нашего государства – его совершенная безнадежность. Сейчас самые счастливые люди – это те, которые никогда не брали на руки детей. И те родители, которые потеряли детей сейчас, менее несчастны, чем были бы, случись это, когда Республика была здоровой или хотя бы, когда она существовала…. Тот, кто ушел, не ошибся… Клянусь Геркулесом, когда я слышал, что в наше тяжкое, гибельное время умер какой-нибудь юноша или мальчик, мне всегда казалось, что бессмертные боги вырвали его из этих страданий и несправедливостей… Если ты избавишься от мысли, что с теми, кого ты потерял, случилось несчастье, тебе сразу станет много легче. Ведь остается только твое собственное горе, но оно ведь не связано с ними, оно касается одного тебя» (Fam., V, 16).
И тут Цицерон вспомнил вновь о той своей державе, которая не подвластна была царям земным – о литературе. «Есть одно убежище – наука и литература… В счастье мы думали, что это только удовольствие, ныне же это спасение» (Fam., VI, 12, 5).«Мог ли бы я жить, если бы не жил литературой» (Fam., IX, 26, I).В одном произведении он излагает свои взгляды, и вдруг неожиданно у него с губ срываются следующие слова: «Но даже если все, что я говорил, неубедительно, то будет ли кто-нибудь настолько суров и жесток, чтобы не сделать мне снисхождения за то, что теперь, когда мои знания и речи стали в общественных делах бесполезны, я не предался праздности, которая мне чужда, не предался скорби, которой я противлюсь, но предпочел заняться науками?» (Or., 148).
И плоды его трудов поистине великолепны. Накануне гражданской войны Цицерон узнал, что умер Гортензий.
Тогда среди моря крови и грома битв никто не заметил смерти этого отжившего свой век старика. Но Цицерону это тяжело легло на сердце. Он вспомнил, каким впервые увидел Гортензия – молодым, ослепительным, неотразимым. И вот теперь он задумал воскресить Гортензия. Он написал историю римского красноречия от первых еще робких его шагов до последних лет. И под пером Цицерона великие ораторы прошлого оживали и начинали говорить. Кончается трактат чем-то вроде творческой автобиографии Цицерона. Он вспоминает свою юность, первые свои речи и явление в его жизни Гортензия. Прекрасное это произведение превратилось под пером Цицерона в надгробное слово, величественный реквиемримскому красноречию. И как некогда он благодарил богов за смерть Красса Оратора, так теперь благодарит их за то, что они вовремя взяли к себе Гортензия. Не увидел он новой гражданской войны, а главное, не увидел, во что превратился его Форум, Форум, где он некогда блистал во всем своем великолепии. Теперь этот Форум умер. Разум и талант уже не нужны Риму. Да, судьба Гортензия была поистине счастливой. Участь Цицерона много печальнее. И он заканчивает свое сочинение словами, переложенными на стихи Тютчевым: