Текст книги "Цицерон"
Автор книги: Татьяна Бобровникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)
Этот дикий взрыв отчаяния поразил даже людей, хорошо его знавших. Между тем горе его понятно. Цицерон был актером. Игра была его жизнью, подмостками – Форум. Писатель может писать и складывать рукописи в стол в надежде, что потомки поймут его. Художник может рисовать и оставлять свои полотна для грядущих эпох. Но актер должен играть. Представьте себе великого режиссера и актера, который открыл совершенно новый, особенный театр и сам играет там под восторженные рукоплескания публики. И вдруг приходит полиция, забирает декорации, вешает замок на двери театра, а режиссера вышвыривает на улицу. А обожавшая его публика равнодушно смотрит на это и, посудачив немного, расходится по своим делам. Именно таким человеком и был Цицерон. Отныне жизнь его утратила всякий смысл. Он смотрел на себя, как на никому не нужный обломок, который выбросили на свалку. «Я тоскую не только по своему и своим, но и по самому себе, ибо что я теперь?» (Att., III, 15).Плутарх пишет: «Хотя множество посетителей навещало Цицерона, чтобы засвидетельствовать свою дружбу и расположение, хотя греческие города наперебой посылали к нему почетные посольства (приглашая жить у них. – Т. Б.),он оставался безутешен, не отрывая, словно жадный любовник, взоров от Италии» (Сiс., 32).
Однако вскоре все эти заботы померкли перед одной мыслью. То была мысль о семье. Он твердил в отчаянии, что погубил своих близких, опозорил дочь, пустил по миру сына, свел в могилу жену. Слишком живое воображение рисовало перед ним ужасные картины. Он просто видел, как Теренция умирает в нищете и, главное, дочь, дочь… Это стало его навязчивой идеей, он говорил об этом непрерывно. Вдобавок у него была ужасная привычка перебирать все свои поступки. О, он поступил гадко, низко! О себе он уже и не думал. А тут еще он узнал, что Волоокая не упускает случая поиздеваться над поверженной соперницей, преследует ее, унижает. И в этом был виноват он! С болью вспоминал он, как незнакомые люди приходили к ним в дом и чуть ли не на колени становились перед Теренцией, умоляя, чтобы она упросила мужа взять их дело и спасти их. А вот теперь он не может спасти саму Теренцию! «Я вижу, что вы так несчастны, – писал он жене, – вы, которых я мечтал видеть самыми счастливыми и обязан был сделать счастливыми… Увы, мой свет, моя ненаглядная!.. Тебя измучили, ты в слезах, в трауре – и во всем виноват я! Я спас других, а вас погубил!.. Ты стоишь у меня перед глазами день и ночь. Я вижу, ты взвалила на свои плечи все труды. Боюсь, ты не выдержишь… О, будьте только здоровы, мои ненаглядные, будьте здоровы!» (Fam., XIV, 2).А вот отрывок из другого письма: «Ты, такая мужественная, такая верная, такая благородная, такая добрая, терпишь злейшие муки – и все из-за меня! А моя Туллиола, которая с таким восторгом встречала отца, теперь в таком горе из-за него! А Цицерон? Он только начал понимать и испытывает такие страдания, такую тоску. Ты пишешь, что все это ниспослано нам судьбою; если бы я так думал, мне было бы немного легче. Но нет. Все это произошло по моей вине!» (Fam., XIV, I).О, если бы все несчастья обрушились только на его голову и миновали его близких! «Я молил бы об этом богов, но они перестали слушать мои мольбы. И все-таки я молюсь, чтобы они удовлетворились бесконечными моими бедами» ( Q. fr.,У, 3).
Брат Квинт в то время возвращался из провинции. Узнав обо всем, он поспешил к Цицерону, чтобы поскорее обнять его и утешить. Но, к его ужасу и изумлению, тот не пожелал с ним встретиться. Квинт в волнении спрашивал, что случилось, не обидел ли он, не огорчил ли чем-нибудь брата. Цицерон отвечал: «Брат мой, брат мой, брат мой! И ты мог подумать, что я на тебя сержусь?.. Я на тебя рассердился? Могу ли я на тебя сердиться? Значит, это ты нанес мне удар?! Это твои враги из ненависти к тебе меня погубили? Нет, это я сгубил тебя!.. Но я не хотел, чтобы ты меня видел. Ведь ты увидел бы не своего брата, с которым недавно простился, не того, которого знал… От того человека не осталось ни следа, ни тени. Ты бы увидел дышащего мертвеца» (Q.fr, I, 3).
В этих последних словах Цицерона почти не было преувеличения. Люди, видевшие его, рассказывали Аттику, что он стал худой, как скелет, не ест, не спит, блуждает, как тень, по дому, вздрагивает от каждого шороха, а многие прямо говорили, что он помешался. На тревожные вопросы друга Цицерон сухо отвечал, что, к сожалению, не сошел с ума, сохранил разум и память, а потому так страдает (Att., III, 13; 15).Великое счастье, что рядом с ним все время находились преданные и заботливые друзья, окружавшие его лаской и вниманием. Если бы не они, он, конечно, погиб бы. По указу Клодия никто в Италии не должен был принимать его – иначе сам становился вне закона. Но «нигде не желали исполнять этот указ – слишком велико было уважение к Цицерону. Его повсюду принимали с полным дружелюбием и заботливо провожали в дорогу» (Plut. Cic., 32).Когда он хоть ненадолго забывался лихорадочным сном, все в доме ходили на цыпочках. Так было в Италии. Оттуда Цицерон отправился в Фессалоники. Едва он прибыл, тамошний римский квестор Планций без лишних слов предоставил в его распоряжение свой дом и кошелек. Но и эти заботы были для Цицерона источником мучений. Он терзался мыслью, что те, кто его принимал, попадут из-за него в беду, что он губит все, как чума. Он пишет домой: «В Брундизии я пробыл 13 дней у Марка Ления Флакка, чудного человека. Ради моего спасения он не побоялся рискнуть своим имуществом и головой, не побоялся кары за нарушение нечестивого закона… О, если бы я когда-нибудь мог его отблагодарить! Помнить о нем во всяком случае я буду всегда» (Fam., XIV, 4).
Если Цицерон и не сошел с ума, то он, конечно, был болен. Он метался по дому и все время рвался куда-то бежать, куда-то теперь же зачем-то ехать. Иногда он говорил, что поедет в Рим – пусть его сразу там убьют. Вскоре Планций понял, что с него нельзя ни на минуту спускать глаз. Ему пришлось полностью отказаться от всех своих обязанностей, он неотлучно сидел дома с Цицероном. «Он посвятил свою квестуру тому, чтобы поддерживать и спасать меня», – рассказывал впоследствии Цицерон (Post red., 35).Цицерон ощущал к нему бесконечную благодарность, но все доводы и утешения квестора проходили мимо его ушей. Казалось, он ничего не слышит. Единственное, что как будто на него действовало, – это, когда Планций говорил, что скоро кончится срок его полномочий, а к этому времени, конечно, народ прикажет вернуть Цицерона, и они поедут на родину вместе. Эти слова как будто успокаивали больного. Но на другой день все повторялось сызнова, и Планций изо дня в день твердил одно и то же (Att., III, 22).
Но хуже всех приходилось Аттику. Деловой, практичный, собранный Аттик давно уже сделался ангелом-хранителем Цицерона и его семьи. Узнав об изгнании Цицерона, Аттик тут же полетел в Рим, чтобы сделать все для спасения несчастного друга. В то же время он писал Цицерону, удержал его от самоубийства, утешал, подбадривал, заботился о его семье. Ему даже удавалось выкроить время, чтобы ненадолго навестить друга. А Цицерон вел себя как капризный больной ребенок и, сам того не понимая, мучил свою многотерпеливую няньку. То он требовал, чтобы Атгик все бросил и мчался к нему; то заклинал не отходить от Туллии и Теренции; то говорил, что все его покинули и Аттик разлюбил; то грозился покончить с собой; то горько упрекал друга, что он обрек его на постылую жизнь; то требовал утешений и спрашивал, отчего Аттик так холоден, а когда тот принимался его утешать, с раздражением обрывал его, говоря, что он убит – к чему теперь пустые слова. Атгик, у которого голова от всего этого шла кругом, попытался прибегнуть к строгости – он говорил, что настоящий мужчина, настоящий римлянин не должен так падать духом. Но Цицерон отвечал, что тот только и может, что упрекать его. Наконец Аттик бросил все и помчался к другу. Он смог провести с ним всего несколько дней, а потом вновь понесся в Рим по его же делам. А вслед ему полетело письмо: «Конечно, если бы была хоть крошечная надежда на мое спасение, ты при твоей любви ко мне не бросил бы меня в такую минуту (уж прости меня, пожалуйста, за эти слова)» (Att., III, 25).
Осенью Цицерон вдруг сорвался с места. На сей раз никакие уговоры не помогали. Он твердил, что едет в Эпир к Аттику. Но вместо Эпира он почему-то поехал в Диррахиум. Жители сразу полюбили своего гостя и взяли на себя все заботы о нем. Этот Диррахиум находился на самом берегу моря. Узкий пролив отделял его от Италии. Вот почему сюда как магнитом тянуло Цицерона. Он мог с утра до вечера вглядываться в туманную даль, надеясь увидеть хотя бы очертания вожделенного берега. Настала зима. За ней весна, лето. Уже второе лето Цицерон проводил на чужбине. Он отправил Аттику последнее дошедшее до нас письмо: «Я вижу, что погиб безвозвратно. Умоляю тебя, не оставь моих близких среди этих бед» (Att., III, 27).
В то время как он отправлял это письмо, в Риме происходили совершенно неожиданные события.
В городе установилась диктатура банд Клодия. Цицерон впоследствии сравнивал их с шайкой пиратов, а Республику – с мирным кораблем; воспользовавшись штормом, пираты берут несчастное судно на абордаж. «Среди мрака, слепых туч и бури, которая обрушилась на Республику, ты оттолкнул от руля сенат, сбросил за борт народ, а сам ты, капитан пиратов, поплыл со своей преступной шайкой на веслах», – говорил он Клодию (Pro dom., 24).В городе творилось нечто невообразимое. Уголовники носились по улицам с мечами и факелами в руках; они поджигали дома неугодных людей, а граждан забрасывали камнями. Мирные жители со слезами смотрели, как клодианцы сжигают дома. Клодий сжег даже храм Нимф, где хранились государственные архивы. Город был на осадном положении. Суды закрылись. На Форум никто не спускался – там хозяйничали убийцы. Часто граждане запирались в домах и дрожали, слыша свист и улюлюканье проносившихся мимо бандитов. Вдобавок ко всему подскочили цены на хлеб и начался голод (Cic. Sest., 53; 73; Post red., 6; 7; Att., IV, 3, 2; Mil., 73; Pro dom., 17).
Сам пахан носился по Риму как бешеный. Казалось, он помешался. Это была какая-то непрекращающаяся истерика. Бледный, без кровинки в лице, он выступал на сходках, начинал истошно вопить, разражался потоком бессвязных проклятий и ругательств, и часто испуганные горожане видели, как он падает на землю и бьется в конвульсиях. Цицерон когда-то придумал ему прозвище – Красавчик. Впоследствии он дал ему новое имя – Фурия. Так называли ужасных театральных демонов с факелами в руках, которые носились по сцене с воем и визгом (Q. Jr., II, 3; Sest., 39; Наг., 39).
Одним из первых Клодий сжег дом Цицерона, его любовь и гордость. На пепелище он воздвиг святилище Свободы с прекрасной статуей богини. У этой статуи, говорит Цицерон, была престранная история. В одном греческом городке жила потаскушка, очень смазливая собой бабенка. Своим ремеслом она скопила немалый капитал, и, когда она умерла, на ее могиле соорудили роскошный памятник, изображавший ее в весьма соблазнительном виде. Случилось так, что брат Клодия хотел порадовать Рим великолепными зрелищами. И вот он с наилучшими намерениями «во славу римского народа» ограбил Грецию. Среди его трофеев была и статуя потаскушки. Эта-то статуя и попалась на глаза Кло-дию. Она понравилась ему страшно. Ему показалось, что она прямо-таки олицетворяет собой самые демократические идеи, и он выпросил статую у брата. После этого статуя торжественно была водружена на пьедестал в храме Свободы. Таким образом, ядовито замечает оратор, его Свобода – это «греческая шлюха, могильный памятник, привезенный вором» (Pro dom., 112–113).
И вот в этом парализованном ужасом, униженном государстве начали твориться удивительные вещи.
Очевидцы рассказывают нам, что, когда Пушкин был смертельно ранен, в столице происходило нечто такое, чему за два дня никто не поверил бы. Многотысячная толпа с утра до вечера теснилась на Мойке, жадно читая бюллетени Жуковского и расспрашивая о здоровье больного. Когда же он умер, едва не поднялось восстание – так страстно все хотели увидеть его, проститься с ним. Иностранные послы, многие из которых не раз встречали Пушкина на светских раутах, в недоумении спрашивали, почему же никто из русских им раньше не объяснил, что это их национальная гордость. Но беда в том, что сами русские, видимо, этого хорошо не понимали, пока не свершилась трагедия. Только тогда они прозрели. Нечто подобное произошло и в Риме.
Когда Цицерон покинул город, весь сенат облачился в траур. Должностные лица сняли свои пурпурные одежды и оделись в черное. То же сделали всадники. Двадцать тысяч молодых людей в глубоком трауре с растрепанными волосами ходили по Риму и оплакивали Цицерона. И кто же первым из юношей надел черную одежду? Публий Красс, любимый сын триумвира. Этот мальчик обожал Цицерона, неотступно следовал за ним, ловил каждое его слово и, как говорил сам оратор, вырос в его доме. Только что Красс торжествовал и потирал руки от восторга, что удалось наконец уничтожить ненавистного врага. Но вот теперь, когда он видел сына, нечесанного, с опухшими покрасневшими глазами, он чувствовал, что вся его радость отравлена. Этого мало. В Рим прибыли делегаты ото всех городов Италии. Одетые в траур, они с утра до вечера осаждали Капитолий, требуя, чтобы Италии вернули Цицерона. Клодий приказал распродать имущество изгнанника с молотка. Но напрасно глашатай день за днем объявлял о торгах – никто не купил ни единой вещи из имущества Цицерона (Сiе. Sest., 26; 129; Post red., 12; Pro dom., 99; Plut. Cic., 30–33; Crass. 13).
Но, может быть, самые поразительные вещи происходили в театре. На спектаклях зрители дрожали как в лихорадке и рыдали. Но причиной были не страдания Ахиллеса, Приама или кого-нибудь из древних героев, нет, они плакали о Цицероне. Актеры непрерывно говорили о нем со сцены. Особенно Эзоп, тогдашняя звезда, кумир публики [87]87
Росций к тому времени уже умер.
[Закрыть]. Его всегда такой сильный и звучный голос дрожал совсем не от театральных слез. Он и его товарищи произносили монологи – то гневные, то скорбные – и все о Цицероне. Они искусно соединяли слова трагедии с собственной импровизацией. Однажды, например, Эзоп играл в пьесе, действие которой развертывалось в Элладе времен Троянской войны. В невероятном волнении, словно в экстазе, заговорил он о величайшем герое Греции, который спас свое отечество, а потом был предан спасенными им согражданами.
– Он спас вас! – восклицал он, прямо указывая на зрителей. – О, неблагодарные аргоссцы! Пустые греки, забывшие сделанное добро! Вы позволили его изгнать, выслать, вы терпите его ссылку!
Все более и более воодушевляясь, он стал описывать, как враги сожгли дом Цицерона.
– Я видел, как все это пылало, – говорил он, указывая на Палатин.
Все это было сыграно так, что зарыдали даже злейшие враги оратора.
Комики не отставали от трагиков. Когда они однажды заметили среди зрителей Клодия, они соскочили с подмостков, окружили его и буквально искололи дерзкими и злыми стихами. Говорят, у него даже дыхание перехватило (Sest., 118–125).Естественно, что, когда распаленные всем этим зрители видели в театре Клодия, они вскакивали, указывали на него и разражались проклятиями.
Сенат, невзирая на опасность, собрался и единодушно решил вернуть Цицерона. Но это было не так легко. Когда вопрос был перенесен в народное собрание, нагрянула банда Клодия и устроила ужасную бойню. «Тибр был переполнен телами граждан… ими забиты были сточные канавы… Кровь с Форума смывали губками» ( Sest.,77). Квинт, брат Цицерона, «ускользнул от гибели, лишь спрятавшись среди трупов и прикинувшись мертвым» (Plut. Cic., 33).(Можно себе представить, что почувствовал Цицерон, узнав об этом!) Трибун Сестий твердо решил вернуть оратора. Он пришел в храм Кастора, но только он заговорил об этом, как туда ворвался Клодий с отрядом уголовников. Они накинулись на трибуна, который пришел в храм один и без оружия, и били его до тех пор, пока он без памяти не упал на землю. Но и тогда они продолжали колоть бесчувственное тело ножами, а потом умчались, оставив его на полу храма истекающим кровью (Sest., 79).
Сенат потребовал от Помпея решительных действий. Помпей был в самом подавленном настроении. С одной стороны, он испытывал стыд за свое предательство по отношению к Цицерону, потому что он сохранил еще стыд, если не совесть. Ему было крайне неприятно чувствовать себя подлецом в глазах честных людей. Кроме того, его начинало уже пугать все происходящее. Клодий становился абсолютно бесконтрольным. А тут сенат объявил, что не будет решать ни одного вопроса, пока не вернется Цицерон. «При таких обстоятельствах Гней Помпей наконец разбудил свою… на время забытую привычку заботиться о благе государства». Он кликнул клич, объявив, что хочет вернуть Цицерона. Тут произошло настоящее столпотворение. «На помощь стекались римляне и жители соседних городов. Явившись с ними на Форум, он прогнал оттуда Клодия и призвал народ подавать голоса». Голосовать явились все, даже больные. Такого энтузиазма давно уже не наблюдалось. Были среди них и римляне, и италийцы (Plut. Cic., 33; Sest. 67–68; Post red., 28).Народ единодушно проголосовал за возвращение Цицерона.
Но вот что замечательно. Сенат собрался в храме, освященном Марием в память его побед. Узнав обо этом, Квинт невольно вздрогнул. Из писем друзей он уже знал о сне брата. Ведь Марий обещал ему, что спасение придет от его памятника'! С тех пор он твердо уверовал, что боги подают нам знаки грядущего.
Народное голосование произошло в канун секстильских нон, то есть 4 августа. Но Цицерон не дождался его исхода.
В тот же день утром он сел на корабль и отплыл в Брундизиум. На другой день, в секстильские ноны, он должен был увидеть наконец Италию, которую покинул 14 месяцев назад. Можно себе представить, как билось его сердце. Прощен ли он? Как его примут? С радостью или, быть может, враждебно? Или, что всего вероятнее, с полным равнодушием? Цицерон стоял на палубе и, не отрываясь, глядел вперед. Был знойный августовский день. Солнце и море сияли. И вот наконец в голубой дали показался берег. Он уже мог разобрать, что происходит на суше. Весь берег, сколько хватало глаз, был усеян народом. Но кого они ждут? Вдруг люди на берегу заметили его корабль и разразились кликами восторга. Вот корабль причалил, Цицерон сходит по трапу, и вся эта многотысячная толпа кидается к нему. Цицерона обнимают, целуют, ласкают, смех и слезы сливаются в одно. Оказывается, все они ждут его, ждут уже много часов под палящим солнцем!
Но самая большая радость была впереди. На берегу, пишет Цицерон, «ждала моя Туллиола»! Совсем одна приехала она в Брундизиум встречать отца. Этот день был днем ее рождения. Оказалось, что это еще день рождения Брундизиума. Тут уж восторгам не было конца. Несколько дней все жители вместе с Цицероном праздновали этот тройной праздник. Вскоре пришло письмо от Квинта, который сообщал о решении народа. Отец с дочерью поехали на север. Весь этот путь превратился в ликующее праздничное шествие. Тысячи людей выходили им навстречу с цветами, приезжали целыми семьями. Каждый город умолял заглянуть к ним хоть на минутку. Хотя Цицерон всем сердцем рвался в Рим, путешествие продлилось целый месяц. Можно было подумать, говорит Цицерон, что он не изгнанник, вернувшийся наконец в Рим, а триумфатор, «привезенный разукрашенными конями на золотой колеснице». 4 сентября Цицерон вместе с Туллией был у Капенских ворот столицы. Не только все улицы и переулки были переполнены народом, но крыши домов, ступени храмов были усеяны людьми. Когда они увидали Цицерона, то разразились аплодисментами. Приветственный гул долетал до неба. Чуть ли не на руках его внесли на Форум, в сенат. Отцы объявили, что Цицерон полностью восстановлен в правах, разрушенный дом его будет отстроен на общественный счет, затем они выразили официально благодарность всем городам и общинам, которые принимали Цицерона во время его изгнания.
Даже враги вышли ему навстречу. И среди них смущенный Красс вместе со своим сияющим счастьем сыном.
Красс протянул Цицерону руку и просил отныне считать его другом – его заставил это сделать сын, прибавил он. Цицерон обнимал всех. Он был так счастлив, что любил всех и не мог ни на кого сердиться. Римляне говорили, шутя, что, право, стоило даже добиваться изгнания, чтобы испытать такое великолепное возвращение. «Мне казалось, – говорит Цицерон, – что я не возвращаюсь на родину, но словно по ступенькам восхожу на небо» (Plut. Cic., 33; Cic. Sest., 128; Post red., 28; Att., IV, 1; Pro dom., 75).
* * *
Люди, плохо знавшие Цицерона, думали, что все случившееся скользнуло по нему, не оставив следа. Актер упивался всеобщими восторгами и разом забыл все страдания и унижения. Но они ошибались. Цицерон чувствовал себя как человек, которому объявили, что он болен смертельной болезнью, подвергли мучительной операции и вдруг на операционном столе сообщили, что он исцелен. Все тело, перерезанное и больное, ломит и с трудом срастается. Радость и острая боль сливаются в одно. И боль, которую он испытывал, осталась на всю жизнь. Он говорит, что изгнание переломило его жизнь пополам. Сейчас «я как бы начинаю вторую жизнь», – пишет он Аттику (Att., IV, 1).