Текст книги "Цицерон"
Автор книги: Татьяна Бобровникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц)
Глава I
МОЛОДОСТЬ
Я возмужал среди печальных бурь.
А. С. Пушкин
Детство
Марк Туллий Цицерон родился 3 января 106 года [2]2
Все даты, кроме специально оговоренных, приводятся до н. э.
[Закрыть]в загородном доме своего отца близ маленького италийского городка Аргшнума. Он сам подробно описал это место. По его словам, то был прелестный уголок. Совсем рядом с домом катила свои воды река Лирис. Берега ее все заросли тенистой ольхой. Кругом царила полная тишина. Только весной и летом в кустах стоял немолчный гомон птиц, смешивающийся с шумом волн. В Лирис впадала маленькая речушка – Фибрен. Даже летом вода в ней была ледяная, как в горных потоках. У самого устья Фибрена был крохотный островок – не больше палестры, говорит Цицерон. На этом островке среди густых зарослей Цицерон любил сидеть с книгой в знойную полуденную пору (Leg., II, 3–4; 6; 1, 14; 21; Macrob. Sat., VI, 4, 8).
Усадьба на берегу реки была самая простая, вроде той, где жил легендарный Маний Курий, который сам варил себе репу в глиняном горшке. Однажды, когда Цицерон уже достиг зенита славы, он повел своего лучшего друга Аттика взглянуть на те места, где прошло его детство. Было лето. И Аттик был просто очарован открывшейся картиной. Ему понравились и река, и роща с древними дубами, и скромный деревенский домик, так гармонировавший с окружающей природой. Он тут же сказал, что теперь от души презирает великолепные виллы богачей с мраморными полами, искусственными реками и проливами с громкими названиями вроде «Нил» или «Еврип» (Leg., II,6).
Семья Цицерона была родом из Арпинума. Жители его еще во II веке получили римское гражданство. Отец происходил из старинного уважаемого местного рода. Он был человеком очень начитанным, образованным, но отличался столь слабым здоровьем, что не смог заниматься общественной жизнью ни в Риме, ни в родном муниципии. В конце концов он оставил город и перебрался в свою сельскую усадьбу, где окружил себя любимыми книгами и с головой ушел в изучение наук (Leg., II, 3).Здесь и родились оба его сына – старший Марк и младший Квинт. Жена его Гельвия славилась как «женщина хорошего происхождения и безупречной жизни» (Plut. Cic., I).Очень домовитая, она все силы отдавала хозяйству, которым, видимо, пренебрегал погруженный в науки отец. Но умерла она очень рано, когда наш герой был совсем ребенком.
Жила семья просто и скромно, без всякой новомодной роскоши. В детстве Цицерон больше всего любил чтение. У отца была большая библиотека, и мальчик брал оттуда том за томом. Его всегда можно было видеть со свитком в руках на тенистом берегу Лириса, на острове или в дубовой роще. Он буквально бредил героями любимых книг и в своем воображении совершал вместе с ними необыкновенные подвиги. Он признавался впоследствии, что именно книги поселили в его душе чудесные мечты и честолюбивые стремления. С самой юности, говорит он, «книги убедили меня, что ни к чему в жизни не следует стремиться так страстно, как к славе… Все истязания, обрушивающиеся на наше тело, все опасности, грозящие нам смертью, мы должны считать пустяком рядом с этой целью… Ведь об этом говорят все книги, об этом говорят все мудрецы, об этом говорит вся древняя история… Сколько образов храбрейших героев оставили нам греческие и латинские писатели, и мы должны не просто смотреть на них, но им подражать. Я всегда имел эти образы перед глазами… и лепил свой ум и сердце, размышляя о людях прекрасных» (Arch., 14).
Особенно пленяли мальчика стихи. К поэзии он, по словам Плутарха, обнаруживал «горячее влечение» (Plut. Cic., 2).Еще в детстве он сам начал писать стихи. Мальчиком он сочинил небольшую поэму «Главк Понтийский». Герой ее, Главк, – это морское божество, чтимое моряками за свои предсказания.
Когда Цицерон подрос и стал ходить в школу, он прогремел на весь Арпинум как какое-то чудо природы. «Он так ярко заблистал своим природным даром и приобрел такую славу среди товарищей, что даже их отцы стали приходить на занятия, желая собственными глазами увидеть Цицерона». На улицах сверстники уступали ему дорогу, так что некоторые богатые и неотесанные родители обижались, видя, как их сыновья почтительно кланяются этому никому не известному мальчику (Plut. Cic., 2).
Отцу прожужжали уши рассказами о феноменальных способностях ребенка. И он решил, что грешно зарывать такой алмаз в глуши их провинциального городка. Семья стала часто приезжать в Рим и гостила там по многу месяцев. Когда же Марку исполнилось 15 лет, отец перевез обоих сыновей в Рим и поручил заботам прославленного юриста Сцеволы Авгура {15} .
В Риме
Рим всегда и на всех производил неизгладимое впечатление. Его любили, его ненавидели, им восхищались, против него негодовали, но его не могли забыть и, раз вступив в его ворота, уже не могли оставить. Несколько десятилетий спустя из другого маленького италийского города Вероны в Рим приехал молодой поэт Катулл. Он прожил короткую бурную жизнь. По его словам, он приехал беспечным юношей, но судьба бросила его в. черную пучину бедствий. Он утратил беззаботную веселость и жизнерадостность. Тогда он отправился навестить места своего детства. Его друг, обеспокоенный его долгим отсутствием, написал ему письмо, где звал его назад в столицу.
Пишешь ты мне: «Оставаться в Вероне позор для Катулла,
Всякий, кто выше толпы сердцем и тонким умом,
Там в одинокой постели ночами холодными стынет».
В этом, дружок, не позор, – в этом несчастье мое.
В Риме живу я, не здесь. В Риме мой кров и мой дом.
Рим моя родина. Там и цветут мои годы и вянут.
(CatuL, LXVIIF)
То же произошло и с Цицероном. Когда он показывал Аттику тот тихий уголок, где прошло его детство, Атгик спросил: считает ли он, что у него две родины? Да, отвечал Цицерон. У него, как у всех жителей италийских муниципиев, две родины: одна – давшая ему жизнь община, другая – Рим.
– Но любовь заставляет признать первой ту, которая дала имя всему нашему государству. За нее мы должны умирать, ей должны отдать себя целиком, все, что у нас есть, мы должны посвятить ей (Leg., II,5).
Действительно. Хотя Арпинум оставил в его душе нежные поэтические чувства, нужно сознаться, что в дальнейшем Цицерон его почти не вспоминал. Редко говорит он об отце, никогда о школьных годах, о первых наставниках. Зато всегда, всю свою жизнь он возвращался мыслью к первым годам, проведенным в Риме, – к тому яркому безоблачному счастью, которое его сперва ослепило, и к той страшной трагедии, которой все завершилось. Эти воспоминания буквально врезаны были в его душу.
Итак, отныне сердце Цицерона было безвозвратно отдано Риму. Где бы он ни был – среди чудесных храмов Сицилии, на широких аллеях Академии или на берегу Родоса, он страстно тосковал по Риму. Его влекло туда как магнитом. Разумеется, молодой провинциал, попав впервые в Рим, был ослеплен и оглушен блеском и шумом столичной жизни. Здесь на каждом углу подстерегал соблазн. Молодые люди из крохотных городков приезжали кутить в столицу и с шиком спускали нажитые отцами деньги. Тот же Катулл рассказывает, что его ветреные друзья, у которых никогда никаких денег не было, буквально пропадали в Риме. Они могли исчезнуть бесследно на целый день – они с упоением бродили по городу, заглядывали в храм Юпитера Капитолийского, который напоминал музей – настолько он был полон приношений из разных стран, – прогуливались по прохладным портикам или огромному Цирку, долго изучали все книжные лавки и влюблялись в прохожих красавиц (CatuL, LV).Вероятно, и книжные лавки, и портики, и пестрая толпа на улицах интересовали нашего героя. Но подобно тому, как мелкие увлечения меркнут, когда явится настоящая любовь, так и все эти соблазны отступили для Цицерона на задний план перед одним – Форумом. Что же так влекло его на Форум?
Форум – маленькая площадь между Капитолийским и Палатинским холмами – был средоточием всей политической жизни Рима. Там стояла Курия, где обыкновенно заседал сенат. Там возвышались Ростры, с которых говорили римские ораторы. Там собирались народные собрания. Там заседали суды. Там разгорались жаркие споры, в которых решались судьбы мира. Суды особенно поражали наблюдателя.
Едва ли не ежедневно виднейшие граждане выступали против своих врагов с громкими судебными процессами. Это были настоящие поединки, развертывавшиеся на Форуме. Современному читателю трудно даже представить себе что-нибудь подобное. У нас к суду привлекают в основном преступников, защищают их адвокаты – профессиональные защитники, обвиняют прокуроры – платные обвинители, и, кроме некоторых исключительных случаев, такого рода разбирательства интересуют только ближайших родственников обвиняемого. В Риме все было совершенно иначе. Суд был родом дуэли. Человек привлекал к суду своего недруга или соперника, возбуждая против него какое-нибудь громкое дело. Он и был обвинителем. Подсудимый либо защищался сам, либо прибегал к помощи своего более красноречивого друга. Посмотреть на это зрелище стекался весь Рим. И вот перед лицом всего народа враги скрещивали свои словесные шпаги. Обвинитель разбирал всю жизнь подсудимого с самого детства и порой совершенно не стеснялся в выражениях. Оба противника и не думали скрывать взаимной ненависти и прятать неприязнь под лицемерной маской объективности. Нет, они открыто пылали враждой, и это-то и придавало судебному поединку в глазах римлян особенную прелесть и остроту. Я говорила, что весь Рим стекался посмотреть на это захватывающее зрелище. В самом деле, что могло быть увлекательнее и драматичнее, чем вид этих двух противников, часто первых людей Республики, которые сходились в бою, обдавая друг друга целым фонтаном отточенных метких слов и мыслей. И народ, замирая, следил за этой битвой, зная, что она должна кончиться гражданской смертью одного из бойцов.
Вот несколько примеров подобного рода блестящих дуэлей. Известный оратор Целий Руф вызвал на суд некого Бестию. Бестия оправдался. Целий немедленно выдвинул против него новое обвинение, но тут его самого привлек к суду сын подсудимого. Какой напряженный поединок! И все это в течение нескольких месяцев! Бестия Младший прямо заявил на суде, что не затронь Целий его отца, он не сказал бы ему ни одного дурного слова (Cic. Cael., 56).И защитник Целия ничуть не осуждает родичей Бестии и не пытается доказать судьям, что такой предубежденный обвинитель на суде не годится. Напротив. «Они, – говорит оратор, – выполняют свой долг, они защищают своих близких, они поступают так, как обычно поступают храбрые люди – оскорбленные, они страдают, разгневанные – негодуют, задетые за живое – сражаются» (Ibid., 21).
Знаменитый оратор Красс начал свою карьеру с того, что в 20 лет привлек к суду соратника Гракхов Папирия Карбона. Обвинение было удачно. Зато потом, как впоследствии шутил Красс, ему пришлось всю жизнь быть честным человеком, так как за ним всюду, как тень, следовал сын осужденного, чтобы найти хоть какой-нибудь повод привлечь его к суду. А Лукулл, великий победитель Митридата, в ранней юности привлек к суду Сервилия, который в свое время опозорил судом его отца. По этому поводу Плутарх замечает: «Выступать с обвинениями, даже без особого к тому предлога, вообще считается у римлян делом отнюдь не бесславным, напротив, им очень нравится, когда молодые люди травят нарушителя закона, словно породистые щенки» (Plul Lucul, I).Грек Полибий также с изумлением отмечает эту черту римских нравов. «Молодежь проводила время на Форуме, – пишет он, – занимаясь ведением дел в судах… Юноши входили в славу тем только, что вредили кому-нибудь из сограждан: так бывает обыкновенно при ведении судебных дел» ( Polyb. XXXII, 15, 8—10).
Тут мы видим еще одну черту судебных поединков: это был не только способ свести личные счеты или устранить опасного соперника, но и показать свою ловкость и силу, обрушившись на именитого нарушителя закона. Поэтому в Риме считалось, что юноша должен начать свою карьеру, обвинив кого-нибудь перед судом. А для этого надо было не только блестяще владеть словом, не только обладать смелостью и находчивостью, но и ежедневно терпеливо и упорно собирать данные для своей обвинительной речи. «Надо отрешиться от всех наслаждений, оставить развлечения, любовные игры, шутки, пиры, чуть ли не от бесед с близкими надо отказаться… Разве Целий, избери он в жизни легкий путь, мог бы, будучи еще совсем молодым человеком, привлечь к суду консуляра?.. Разве стал бы он изо дня в день выступать на этом поприще?» (Cic. Cael, 46–47).
Жизнь обвинителя была не менее опасна, чем жизнь опытного дуэлянта. Ведь сам обиженный, его друзья и родичи будут мстить и каждую минуту он рискует потерять гражданские права. Вот как описывал его положение впоследствии Цицерон: «Изо дня в день выступать на этом поприще, навлекать на себя ненависть, привлекать к суду других, самому рисковать своими гражданскими правами и на глазах всего римского народа столько месяцев биться за гражданские права или славу» (Ibid., 47).
Итак, победа в судах давала славу. А для того чтобы побеждать на этом поприще, надо было научиться говорить. Но не только в суде требовалось римлянам красноречие. Оно вообще было необходимо им как воздух. В Риме, как во всяком свободном государстве, все основано было на умении убеждать. Чтобы быть выбранным на должность, надо было убедить избирателей; чтобы провести закон, надо было убедить народное собрание; чтобы влиять на политику, надо было убедить сенат. Даже полководец начинал битву с того, что произносил речь перед воинами. Красноречие решало все. И чем напряженнее становилась политическая борьба, чем яростнее споры, тем ярче расцветал пламенеющий цветок римского красноречия.
Если же мы представим себе, какие страсти бушевали на Форуме, как ораторы часами спорили, окруженные жадно слушавшей их толпой, как знатные люди обвиняли своих врагов, а те яростно защищались, мы начинаем понимать, что значило для римлянина красноречие. Тацит с тайной грустью описывает эту увлекательную, мятежную жизнь, которую ему – увы! – не суждено было увидеть. «Непрерывные предложения новых законов и домогательства народного расположения… народные собрания и выступления на них магистратов, проводивших едва ли не всю ночь на трибунах… обвинения и предания суду именитых граждан» (Тас. Dial., 36).
Среди всего этого неистовства Форума, который, по словам современников, шумел и бушевал, как разъяренное море, оратор чувствовал себя волшебником, чародеем. Он подобен был египетскому магу, по мановению жезла которого рев стихий утихал. Так утихала и ярость толпы, когда он поднимался на Ростры, и бурные ее волны замирали у его ног. Древние ораторы часто рисуют нам эту величественную и захватывающую картину. Оратор был в глазах сограждан едва ли не полубогом. Все взапуски ухаживали за этим чародеем. «Ораторов осаждали просившие о защите… не только соотечественники, но и чужеземцы, их боялись отправляющиеся в провинцию магистраты и обхаживали возвратившиеся оттуда… они направляли сенат и народ своим влиянием» (Тас. Dial., 36).Да, оратор царил здесь, в «этом средоточии владычества и славы», как впоследствии назовет Форум Цицерон (Cic. De or., I, 105).
Вот почему вся молодежь мечтала о подобной головокружительной славе. Но достичь ее казалось не легче, чем отыскать волшебное кольцо, дающее власть над духами. В Греции это было проще, а потому прозаичнее. Молодой человек, желавший научиться хорошо говорить, поступал в школу риторов, где изо дня в день писал сочинения о споре между Одиссеем и Аяксом или об Агамемноне, отдающем на заклание родную дочь. Но в Риме все было совершенно по-другому. Здесь не было риторических школ. Римляне испытывали к ним глубокое, почти гадливое презрение. Прежде всего их невыносимо раздражали риторические темы. «На такую надуманную, оторванную от жизни тему… сочиняются декламации, – с возмущением пишет Тацит. – …В школах ежедневно произносятся речи о наградах тираноубийцам… или о кровосмесительных связях матерей с сыновьями или о чем-нибудь в этом роде» (Тас. Dial., 35).Римлянам было душно в такой школе, а когда кто-то открыл ее, Красс, лучший оратор Рима, бывший тогда цензором, закрыл ее, назвав «школой бесстыдства» (Сiс. De or., III, 94).
Надо сознаться, что римляне презирали и самих риторов. Чтобы это стало понятнее, я напомню сцену из совсем другой эпохи. Пушкин в «Египетских ночах» рисует нам поэта Чарского. Это дворянин, русский барин, который даже стыдится своего имени «сочинитель». Вдруг приходит к нему какой-то оборванного вида иностранец, которого можно было принять «за шарлатана, торгующего эликсирами и мышьяком». И вот этот-то оборванец заявляет, что он тоже поэт, коллега Чарского, и просит его «помочь своему собрату» и ввести его в дома своих покровителей.
Чарский оскорблен до глубины души.
«– Вы ошибаетесь, Signor, – прервал его Чарский. – …Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа… У нас поэты не ходят пешком из дому в дом, выпрашивая себе вспоможения. Впрочем, вероятно, вам сказали в шутку, будто я великий стихотворец. Правда, я когда-то написал несколько плохих эпиграмм, но, слава Богу, с господами стихотворцами ничего общего не имею и иметь не хочу.
Бедный итальянец… поглядел вокруг себя. Картины, мраморные статуи, бронзы, дорогие игрушки, расставленные на готических этажерках, – поразили его. Он понял, что между надменным dandy, стоящим перед ним в хохлатой парчовой скуфейке, в золотистом китайском халате, опоясанном турецкой шалью, и им, бедным кочующим артистом в истертом галстуке и поношенном фраке, ничего не было общего».
Примерно так же выглядели греческие профессиональные риторы рядом с римскими ораторами. Эти греки напоминали дешевых торговцев знаниями. Они устраивали себе крикливую рекламу и зазывали клиентов, расхваливая свой товар, как купец на пороге своей лавочки (Cic. De or., II, 28).Они были льстивы и раболепны и искали влиятельных покровителей, подобно итальянцу-импровизатору. Римские ораторы не были профессионалами. То были римские аристократы, изящные и надменные. Их дома так же, как дом Чарского, были полны изысканных безделушек, статуй и бронзы. Они, как и русские поэты, не имели покровителей. Они сами покровительствовали царям и народам. Они поражали иноземцев гордым изяществом своих манер. Рассказывают, что когда один грек впервые увидал сенаторов, он воскликнул: «Это собрание царей!»
Естественно, их передергивало от сравнения с греческими собратьями. Когда молодые поклонники особенно пристали к одному знаменитому оратору, ему на минуту показалось, что они ставят его на одну доску с риторами. Кровь бросилась ему в лицо.
– Что это значит?! Вы хотите, чтобы я, как какой-нибудь грек, может быть, развитой, но досужий и болтливый, разглагольствовал бы перед вами на любую заданную тему, которую вы мне подкинете? Да разве я когда-нибудь, по-вашему, заботился или хотя бы думал о подобных пустяках? (Сiс. De or., I, 102).
Итак, римская молодежь училась не у риторов, но «в самой гуще борьбы, среди пыли, среди крика, в лагере, на поле битвы» (Сiс. De or., I, 157).Иными словами, школой им был Форум. И учились они сражаться «мечом, а не учебной палкой» (Тас. Dial., 34).Они сразу знакомились с реальными делами и не думали о тираноубийцах и кровосмесителях. И вместо комнатной подготовки перед ними сразу открывалось широкое поприще реальной жизни (Сiс. De or., I, 157).Учителем своим юноша выбирал самого знаменитого оратора. Иногда он даже поселялся в его доме. Он неотступно следовал за своим кумиром, присутствовал при всех его выступлениях в суде, в народном собрании, жадно ловил каждое его слово (Тас. Dial., 34).
Но никого из юношей судебные битвы не увлекали так, как нашего героя. Он дневал и ночевал на Форуме.
Красс Оратор
Все ораторы в глазах юного Цицерона были какими-то высшими существами. В то время римское красноречие цвело особенно ярким цветом. Сколько было могучих, так непохожих друг на друга талантов! Горячий, колючий и злой Марций Филипп, изысканный и ученый Катул [3]3
Аристократ Лутаций Катул не имел ничего общего с поэтом Катуллом, упомянутым немного раньше.
[Закрыть]и удивительный Антоний! Цицерон так описывает свои юношеские впечатления от его выступлений: «Его речь смелая, страстная, бурно звучащая, отовсюду укрепленная, неуязвимая, яркая, острая, тонкая» (De or., III, 32).Он представлялся юноше могучим полководцем, который ведет в бой свои войска, а его доводы казались ему воинами, вооруженными вместо копий неотразимыми словами (Brut., 138).
Но все эти кумиры меркли и тускнели в его глазах, когда на Ростры всходил Люций Красс Оратор. Он, говорил Цицерон, был первым оратором Рима, а после него не было ни второго, ни третьего (Brut., 173).То был, по его словам, человек «сверхъестественного красноречия» (De or., II, I).«Красса я считаю совершенством решительно недостижимым», – говорит он (Brut., 143).Никто ни до, ни после не производил на него такого впечатления. Красс умел говорить то возвышенно, то насмешливо, то увлекательно и пышно, то кратко и логично. А что это был за необыкновенный актер! Он разыгрывал перед народным собранием целые сцены. Обсуждалось спорное завещание – и вот он воскрешал перед зрителями умершего отца и заставлял говорить. Дух покойного словно вселялся в оратора. Глаза его горели, в них светилась такая скорбь, что могло смягчиться каменное сердце (De or., II, 167).Или он обвинял негодяя – его буквально била лихорадка от возмущения; он говорил об оклеветанном человеке и плакал, плакал настоящими слезами (De or., II, 189–190).Это было живое пламя, которое воспламеняло все и вся. Зрители, слушая его, дрожали от волнения (De or., II, 167).
Одно из первых дел Красса, которое Цицерон увидал на Форуме, было дело Планка. Наш герой тогда только-только приехал в Рим. Ему было 15 лет. Красс был защитником. Обвинял же некий Брут. То был человек знатного рода, сын ученейшего юриста. Но он пошел не в отца. Он промотал все свое состояние и стал сутягой – профессиональным обвинителем. Ум у него был острый, язык подвешен хорошо, поэтому обвинителем он считался опасным – его не любили и боялись (Brut., 130; De off., II, 51).Красс и Брут сидели друг против друга на возвышении; Цицерон смотрел на них не отрываясь. Брут был сосредоточен и серьезен. Красс казался весел и беспечен. Он все время колол обвинителя все новыми насмешками. Как я уже говорила, Брут спустил все отцовское имущество. Недавно он дошел до того, что продал свои бани. И вот на эти-то бани Красс поминутно сводил разговор. Казалось, он поклялся уморить ими противника. Брут, например, заявил, что вина Планка очевидна, незачем и доказательства приводить.
– Тут и потеть не с чего, – неосторожно добавил он.
– Конечно, не с чего, – подхватил Красс, – ты же продал бани.
Брут окончательно взбесился (этого, кажется, и добивался Красс). Он решил отомстить. Он вызвал чтецов и велел им читать два отрывка из двух разновременных речей Красса. В одном оратор нападал на сенат, в другом восхвалял его. Этим он хотел показать, какой двуличный и лживый человек его противник. На самом деле Красс был прав – одно действие сената казалось ему разумным, другое он резко порицал. Но, вместо того чтобы начать оправдываться, он в свою очередь позвал чтецов и, пародируя Брута, дал им читать три отрывка из юридических сочинений ученого отца обвинителя.
Начало первой книги: «Случилось нам находиться в Привернском поместье…»
– Брут, твой отец свидетельствует, что оставил тебе Привернское поместье!
Начало второй книги: «Мы с сыном Марком были в Альбанском поместье…»
Начало третьей книги: «Мы с сыном Марком сидели как-то в Тибуртинском поместье…»
(Очевидно, старый Брут начинал свои сочинения довольно однообразно, на чем и основана была игра Красса.)
– Где же все эти поместья, Брут? Ведь отец письменно объявил народу, что оставил их тебе? А если бы ты был помоложе, он написал бы непременно четвертую книгу и письменно объявил так: «Однажды мы с сыном Марком мылись в бане…» [4]4
У римлян считалось неприличным, чтобы два взрослых человека, хотя бы отец и сын, мылись вместе в бане.
[Закрыть]
В то время, когда Красс это говорил, внимание всех привлекло печальное шествие, медленно двигавшееся по Священной дороге. Хоронили старую Юнию, ближайшую родственницу Брута.
И тут Красс мгновенно преобразился. Куда девалась его веселая усмешка?! Он стремительно вскочил, сверкая глазами, и воскликнул:
– Ты сидишь, Брут?! Что должна покойница от тебя передать твоему отцу?.. Твоим предкам? Люцию Бруту, избавившему народ наш от царского гнета? Что сказать им о твоей жизни? О твоих делах, о твоей славе, о твоей доблести? Может быть, сказать, что ты приумножил отцовское наследство? Ах, это не дело благородного! Но хоть бы и так, тебе приумножать нечего: ты прокутил все. Или о том, что ты занимался гражданским правом, как занимался твой отец? Нет, скорее она скажет, как продал ты дом со всем, что в нем было движимого и недвижимого, не пожалев даже отцовского кресла! Или ты был занят военной службой? Да ты и лагеря-то никогда не видел! Или красноречием? Да у тебя его и в помине нет, а убогий твой голос и язык служат только гнуснейшему ремеслу ябедника! И ты еще смеешь смотреть на свет дневной? Глядеть в глаза тем, кто перед тобой? Появляться на Форуме? В Риме? Перед согражданами? Ты не трепещешь перед этой покойницей, перед этими самыми изображениями предков, которым ты не только не подражаешь, но даже поставить их нигде не можешь?
Цицерона больше всего поразила внезапная перемена в Крассе. «Боги бессмертные!.. Как это было неожиданно! Как внезапно!» – говорил он. Красс разыграл трагедию с таким же блеском, как до того комедию. «Вот каково было трагическое вдохновение Красса!» (De or., II, 223–227).
Красс был великий выдумщик. Жил в то время некий Гай Меммий. Это был пламенный демократ и борец против аристократии. Красс его не жаловал и не мог говорить о нем без улыбки. Как-то оратор с самым серьезным видом рассказывал, что он, Красс, приехал в один провинциальный городок и, прогуливаясь по улицам, с удивлением увидел, что на всех стенах написаны пять букв – LLLMM. Заинтригованный этой загадочной надписью, он стал расспрашивать, что значат эти буквы. И ему объяснили, что Меммий недавно подрался из-за какой-то бабенки с неким Ларгом и очень доблестно покусал его. Буквы как раз и напоминают о подвиге смелого трибуна и означают: «Кусучий Меммий гложет локоть Ларга» [5]5
По-латыни звучит аллитеративно и напоминает каламбур: «Lacerat lacertum Lorgi mordax Memmius».
[Закрыть].
– Анекдот остроумный, но выдуманный тобой с начала и до конца, – с улыбкой замечает по этому поводу Крассу его собеседник (Cic. De or., II, 240).
Замечательны были и его стычки с Домицием Агенобарбом. Это последнее имя означает Меднобородый. Дело в том, что в их роду было много ярко-рыжих людей. В 92 году этот Домиций был выбран цензором вместе с Крассом. Люди они были совершенно разные. Красс – мягкий, утонченный, насмешливый, артистичный; Домиций – мрачный, суровый, резкий, грубый, с зычным голосом (Plin. N.H., XVII, 1, I).Красса он терпеть не мог, а, быть может, ему завидовал.
– Неудивительно, что борода у него медная – говорил про него Красс, – ведь у него железная глотка и чугунный лоб (Suet. Ner., 2, 2).
Красс был несколько легкомыслен и изнежен. За это обрушился на него суровый коллега. Он долго громил Красса своей «железной» глоткой, но самое страшное припас на конец. Оказывается, в имении Красса был пруд, а в пруду жила мурена. Рыба была совсем ручная и, говорят, подплывала на голос Красса и ела у него из рук. Хозяин души в ней не чаял. А когда недавно она умерла, Красс велел ее похоронить(sic!) и при этом, говорят, плакал! Об этом-то очередном дурачестве Красса стало известно Домицию. Коллега метал на его голову громы и молнии.
– Глупец! – гремел Агенобарб. – Он плачет о сдохшей рыбе!
На все эти филиппики Красс смиренно отвечал, что все это правда: да, он не обладает завидной стойкостью коллеги, он действительно плакал о рыбе, а Агенобарб похоронил трех жен и не уронил ни слезинки (Ael. Hist. an., VIII, 4).
Публика хохотала. Вообще в этот день смеялись много. «Никогда никакая словесная схватка не вызывала более шумного одобрения», – вспоминает Цицерон, которому в то время было 14 лет (Brut., 164).«Домиций, – объяснял сам Красс, – был так важен, так непреклонен, что его возражения гораздо лучше было развеять шуткой, чем разбить силой» (Сiс. De or., II, 230).Вообще в своих шутках Красс был изящен и утончен. Но иногда, рассказывает Цицерон, он увлекался настолько, что передразнивал голос и жесты противника, да так здорово, что весь Форум покатывался от смеху (Сiс. De or., II, 242).
Разумеется, юный Цицерон в душе обожал Красса. Он казался ему недосягаемой звездой, божеством, спустившимся на землю. А между тем приблизиться к этому божеству было легче, чем можно было думать.
Мы уже говорили, что в то время существовал обычай, чтобы молодой человек выбирал себе наставника из самых уважаемых граждан. Наставник не давал своему питомцу уроков в собственном смысле слова, но, глядя на него, юноша учился жить. Таким наставником для Цицерона стал старый юрист Квинт Сцевола Авгур. Юный Цицерон учился у него праву (Сiс. Brut., 306).Этот старик произвел на него неизгладимое впечатление, и оратор оставил о нем яркие воспоминания. «Я всегда держу в памяти образ Квинта Сцеволы Авгура», – признавался он уже перед смертью (Phil., VIII, 10).Сцевола, по его словам, «представлял собой удивительное соединение душевной силы с немощью тела» ( Rab. mai., 21).Он «был отягощен старостью, измучен болезнью, искалечен и расслаблен во всех членах» (Ibid.).Но он заставлял себя ежедневно вставать до света и шел в свой кабинет, чтобы бесплатно давать советы каждому желающему. Он первым приходил в Курию, и никто в трудное для Республики время не видел его в постели (Phil., VIII, 10).Когда же Сатурнин с оружием в руках восстал против законов и консул призвал всех защитить Республику, первым пришел на его зов слабый, больной Сцевола, опираясь на копье (Rab. mai., 21).Знал он феноменально много. В философии разбирался так, что греческие философы с ним консультировались (Сiс. De or., I, 75),а уж в юриспруденции он не имел себе равных. Его глубокие суждения, его короткие меткие высказывания поражали мальчика (Сiс. Amic., 1).И при этом в нем не было ни тени важности, надутости. Он всегда был так мягок, так вежлив (Сiс. De or., I, 35).
Цицерон необыкновенно привязался к своему учителю. «Пока я мог, я уже никогда ни на шаг не отходил от этого старика» (Amic., 1).Ежедневно он приходил в полукруглую комнату, экседру, где Сцевола любил принимать своих друзей. Так вот, этот Сцевола был тестем Красса Оратора. Тесть по римским понятиям второй отец, и Красс всю жизнь любил и уважал старого юриста как отца, а тот в свою очередь обожал его и гордился им как сыном. Кроме того, выяснилось, что отец и дядя Цицерона тоже неплохо знакомы с Крассом. И вот в один прекрасный день юноша с трепетом душевным переступил порог своего кумира.