Текст книги "Цицерон"
Автор книги: Татьяна Бобровникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц)
Цицерон говорит, что он «взял на себя трибунство для защиты влияния сената» (De or., I, 24)и его, такого юного, почтенные отцы [8]8
Официальное название сенаторов.
[Закрыть]называли патроном, то есть защитником и покровителем сената (Сiс. Mil., 16).Однако, глядя на его законы, мы видим, что это целая большая программа реформ, и касалась она не одного сената, а всех сословий римского общества. В самом деле. Сенатувозвращались суды. Всадникилишались судебной власти, зато им давалось право вступления в сенат, количество членов которого увеличивалось вдвое. Для крестьянвозобновлялся гракханский земельный закон. Городской плебсполучал богатые хлебные раздачи.
Кажется, многие сенаторы склонны были думать, что все остальные законы придуманы трибуном «только для приманки и обольщения толпы», которая, клюнув на наживку, проголосует за судебную реформу (Veil, II, 13).Но я не могу с этим согласиться. Всякая лесть, заискивание и угодничество были чужды гордой натуре Ливия Друза. И уж если он предлагал какой-то закон, значит, считал его нужным для Республики. Действительно, аграрная реформа казалась ему необходимой. Что до всадников, то отнять у них суд, ничего не дав взамен, значило бесконечно озлобить их и толкнуть на путь кровопролития и революции. Хлебные раздачи многим казались безусловно вредными. Но они так соответствовали широкому и щедрому характеру молодого трибуна! Сам он готов был поделиться с бедняками последним и требовал того же от своего сословия. Он любил повторять:
– Я раздам все, кроме воздуха и грязи! [9]9
По-латыни игра слов: coelum et сое num.
[Закрыть]
Но у Друза была и другая цель. Мы видели, что Гай Гракх очень искусно разделил все слои римского общества и посеял между ними ненависть – разбросал ножи, как он говорил. Эту ненависть уже много лет раздували трибуны-популяры, причем смертоносным оружием в их руках были аграрный и хлебный законы. И вот теперь Друз задумал вновь соединить римское общество. Страшные прежде гракханские законы будут исходить не от мятежников-демократов, а от самого сената и будут содействовать великому делу примирения. Аппиан говорит о нем: «Сенат и всадников, враждовавших тогда между собой в особенности из-за судов, Ливий пытался примирить законопроектом, одинаково приемлемым и для тех, и для других» (Арр. B.C., I, 35).
Все четыре закона Друз объединил вместе, так что голосовать за них надо было разом. Видимо, это было не вполне законно, но другого выхода трибун не видел. Когда всадники узнали о реформе, они подняли настоящую бурю. «Весь город словно раскололся на два лагеря, не хватало только знамен, орлов и военных значков» ( Flor., II, 3, 18).Во главе этой грозной армии всадников встали двое – Цепион, соперник Друза, лично его ненавидевший, и консул этого года Марций Филипп, сочувствовавший демократии. Человек он был недобрый, вспыльчивый, резкий, злоязычный, но оратор хороший. Оба яростно нападали на Друза в сенате и на народном собрании.
Катастрофа
Законы Друза были приняты. Однако с их принятием борьба не кончилась. Наоборот. Она кипела сейчас с особой яростью. Так прошли зима, весна и лето. В начале сентября были праздники – так называемые Римские игры. 9 сентября 91 года Красс со своими друзьями уехал на Тускуланскую виллу. Он был особенно мил и остроумен, что называется, в ударе. Но когда через три дня он, отдохнувший и повеселевший, вернулся в Рим, его ожидало ошеломляющее известие. 12 сентября, в последний день праздников, консул Филипп созвал народное собрание и объявил, что «должен искать более разумного государственного совета, ибо с теперешним сенатом он не в состоянии управлять Республикой». Слова эти отдавали государственным переворотом. Все были взволнованы. На другой день утром Друз созвал сенат в Курии, чтобы доложить о более чем странном заявлении консула. Цицерон и его младший брат Квинт тоже побежали в Курию. Они, разумеется, не были сенаторами и не могли выступать. Но им можно было присутствовать. И вот вместе с другими любопытными оба мальчика пристроились в прихожей и не спускали глаз с ораторов.
Они видели, как сначала поднялся Ливий Друз и сурово выступил против консула. Филипп собирался возразить, и тут со своей скамьи вскочил Красс… «После всякого… выступления Красса… казалось, что он никогда в жизни не говорил так хорошо… Однако тут все единодушно согласились, что если Красс всегда превосходил всех остальных, то в этот день он превзошел самого себя». Консул Филипп, человек неистовый и вспыльчивый, пришел в ярость, когда на него, словно огненные искры, посыпались слова Красса. Он хотел остановить оратора, прибег даже к угрозам и кричал, что наложит на него штраф. Тщетно! С таким же успехом он мог бы попытаться остановить бушующее пламя.
– Не имущество мое тебе надо урезать, если ты хочешь усмирить Люция Красса: язык мой тебе надо для этого отрезать! Но даже будь он вырван, само дыханье мое восславит мою свободу и опровергнет твой произвол!
И «со всей мощью своей страсти, ума и дарования Красс продолжал говорить и говорить». Обоим мальчикам казалось, что в него вселился некий бог. Филипп был повержен. Сенат вынес постановление, гласившее: «Римский народ не должен сомневаться в том, что сенат всегда неизменно верен заботе о благе Республики». Это была великая победа. И братья торжествовали вместе с оратором.
Однако мальчики заметили, что в конце своей речи Красс стал дрожать, как в лихорадке, и его лоб покрылся капельками пота. Оказывается, оратор внезапно почувствовал резкую боль в груди, его бросило в жар и начался озноб. Домой он вернулся совсем больным и слег. Через шесть дней, 19 сентября, он умер. Это совершенно поразило юного Цицерона. Речь Красса постоянно звенела у него в ушах. Случившееся не укладывалось у него в голове. Вместе с братом под вечер он отправился вновь в опустевшую Курию. В тоске он бродил по залу. Он подошел к той самой скамье, где сидел Красс, к тому месту, откуда он говорил в последний раз… И ему казалось, что вот-вот снова зазвучит его божественный голос. Но все было тихо. Неповторимый голос умолк навек. Мальчики вспомнили легенду о том, что самая красивая на свете птица – лебедь – перед смертью поет какую-то дивно прекрасную песню. Таким лебедем казался им Красс, и лебединой песнью была его чудная речь. Грустные, унылые они поплелись домой (De or, III, 1–7).
Для многих смерть Красса была горем. Но для Друза она явилась непоправимым ударом. Силой своего красноречия Красс защищал его от врагов. В тот последний свой день, уже в жару, когда смерть дышала ему в лицо, он сумел спасти и отстоять его. Теперь он был мертв. И Друз стоял один над пропастью.
Своими законами Друз стремился всех примирить, а на деле озлобил всех против себя. «Случилось обратное тому, на что он рассчитывал» (Аппиан). Сенаторы были раздражены тем, что им приходилось терпеть в Курии подле себя ненавистных всадников. Всадники же люто ненавидели его за то, что он решил положить предел их обогащению (Арр. B.C., I, 35).Но это было еще полбеды. Теперь за молодым реформатором по пятам ползла клевета, и клевета страшная. Дело заключалось в следующем. Италия была издревле населена племенами более или менее близкими римлянам по языку и по крови. Постепенно римляне подчиняли их себе и к III веку они все были покорены и получили статус римских союзников. Союзники сохраняли полную свободу внутри своих городов, не принимали в свои стены римские войска и не платили дани. Их подчинение римлянам заключалось в том, что, во-первых, они не могли воевать ни между собой, ни с кем-то за пределами Италии и, во-вторых, должны были во время войн поддерживать римлян. Союзнические отряды всегда были в римском легионе. Кроме того, они не могли участвовать в политической жизни Республики.
Сначала это положение вовсе не тяготило союзников. Они занимались политикой каждый в своем городке и им дела не было до Рима. Но теперь Рим стал владыкой вселенной. На Форуме и в Курии решались судьбы тогдашнего мира, а союзники не принимали в этом ни малейшего участия. Кроме того, они постепенно латинизировались. Это были те же римляне, только лишенные столичного лоска и изящества. И их возмущало, что они не уравнены в правах с римлянами. Союзники пытались несколько раз заговорить о даровании им римского гражданства. Но римляне и слышать об этом не хотели. И народ, и знать не могли допустить даже мысли, что каких-то италиков поставят на одну доску с римлянами. Сам всесильный Гай Гракх, который первым задумал эту реформу, вынужден был сам же отказаться от нее, хотя был в апогее своей власти, ибо понял – это будет конец его карьеры и его популярности. А Ливий Друз задумал дать союзникам права римского гражданства!
Он решил поставить этот закон отдельно, во вторую очередь. И сейчас готовился приступить к делу. Враги стали выставлять его намерения в самом черном свете. Говорили, что вожди союзников – отъявленные мятежники и враги Рима – днюют и ночуют в доме Друза. Говорили, что он в тайных сношениях с врагами Рима, совершенно недопустимых не только для римского магистрата, но просто для римского гражданина. А Филипп предъявил даже какие-то документы, из которых явствовало, что Друз замешан в заговоре союзников против Рима. Черное кольцо все теснее сжималось вокруг молодого трибуна. В эту злую для Друза минуту на него обрушился новый удар. Приближались Латинские празднества. В эти дни римский консул должен был совершать священнодействия на Альбанской горе вместе с представителями латинских общин. Ехать должен был консул Филипп. И вот союзники решили воспользоваться случаем, отделаться от Филиппа и тем избавить себя и Друза от всех бед. К несчастью для себя, они, очевидно, проговорились в разговоре с трибуном или он как-то догадался об их намерениях. Как бы то ни было, узнав, какая опасность угрожает его смертельному врагу, Друз, разумеется, почел своим долгом немедленно отправиться к Филиппу и предупредить его. А Филипп, выслушав его, кинулся в сенат и заявил, что Друз себя выдал: теперь-то уж совершенно ясно, что он состоит в тайном заговоре союзников – он изменник и государственный преступник (De vir. illustn, 66, 12).Такие речи не могли не подействовать на отцов.
Теперь Друзу оставалось одно средство спасения – взять назад свой законопроект о союзниках. Но этого сделать он не мог. Во-первых, он уже обещал это союзникам, а Ливий Друз согласился бы лучше десять раз умереть, чем нарушить слово. Во-вторых, он знал, что страсти накалились до предела, что союзники живут только надеждами на гражданство и, если теперь они обманутся в ожиданиях, нельзя ручаться ни за что. И он твердо решил не отступать. При этом он рассчитывал на необыкновенную любовь к себе народа, который готов был одобрить все, что бы он ни предложил.
Между тем его противники, воспользовавшись недовольством сената и недобрыми слухами, указали на одну формальную ошибку, допущенную при проведении его первых законов, и добились их отмены. Этого никогда бы не случилось, если бы жив был Красс! Друз встретил этот удар с необыкновенным достоинством и мужеством. Он сказал, что мог бы помешать отмене своих законов, воспользовавшись своим правом вето, «но он сознательно этого не сделает, так как ему прекрасно известно, что сделавших зло скоро постигает достойная кара. Действительно, раз его законы будут отменены, значит, отменен будет и его судебный закон. А если бы дело было доведено до конца, никогда не обвинили бы человека, который был неподкупен в жизни, а грабившие провинции получили бы достойное наказание за вымогательства. Поэтому те, кто из зависти отменяют его законы, своими действиями на самих себя навлекают опасность» (Diod., XXXVII, 10, 5).
Но Друз еще оставался трибуном и собирался приступить к своей последней реформе – дарованию прав гражданства союзникам. Он твердо заявил, что не отступит ни на шаг. Между тем напряжение достигло предела. Союзники жили только надеждой на Друза. Когда Друз внезапно заболел, во всех храмах Италии мужчины, женщины, дети день и ночь молились об одном – только бы он выздоровел! Только бы он остался жив! (Vir. illusir., 67, 12) {16} .
Молодой реформатор имел все основания опасаться за свою жизнь. И вот он, быть может, склонившись к мольбам союзников, трепетавших за него, решил до голосования поберечь себя. Тедерь он «изредка выходил из дому, но все время занимался у себя, в слабо освещенном портике». Народ не забывал его и навещал чуть не каждый день. Однажды вечером Друз провожал огромную толпу народа. Было это в темном дворике. Вдруг он громко вскрикнул и упал на руки подбежавших к нему людей ( Арр. B.C., I, 36; Sen. De brev. v., 6, 2).Его отнесли в комнату. В боку у него торчал сапожный нож.
Позвали врачей. Но все было напрасно. Через несколько часов он умер. Перед смертью, будучи уже при последнем издыхании, обведя глазами рыдавшую толпу, он промолвил:
– Родные и друзья мои, будет ли когда-нибудь у Республики такой гражданин, как я? (Veil., II, 13–14).
Это были его последние слова.
Друзья Ливия не сомневались в том, кто убийца. То был не Филипп и не Цепион. Как ни тяжки были их грехи, на такое даже они не были способны. Котта уверенно называл Цицерону другое имя – имя Квинта Вария (De nat. deor., III, 81).Он был еще молод, ровесник Друза. Происходил он из Испании и был сыном римлянина и неримлянки. Цицерон много раз видел его на Рострах. Он запомнился нашему герою как «человек неуклюжий и безобразный», но говорить он умел (De or., I, 117).За свое происхождение он получил прозвище Гибрида, то есть Ублюдок.
* * *
Тьма, нависавшая столько лет над Римом, разом обрушилась. Союзники, обманутые в своих надеждах, восстали. Началась революция.
Революция. Террор
Друз был мертв. Италия пылала в огне гражданской войны. Враги Ливия воспользовались этим, чтобы нанести окончательный удар аристократии, которая якобы подстрекнула союзников к восстанию ( ORP, fr. 11, р. 167).Варий в 90 году провел закон, по которому все сторонники Ливия обвинялись в государственной измене. «Всадники надеялись таким образом подвести всех влиятельных лиц (то есть римских аристократов. – Т. Б.)под ненавистное обвинение, суд над ними забрать в свои руки и, после того как они будут устранены, получить в государстве еще большую власть» (Арр. B.C., I, 37).
Цицерон целые дни проводил на Форуме. Каждое утро на площади расставляли скамьи, рассаживались присяжные, приходил обвинитель и зловещее зрелище начиналось: один за другим перед трибуналом представали первые люди Республики. Цицерон не мог оторвать глаз от этого захватывающего и жуткого спектакля, который должен был окончиться гибелью актеров, гибелью не на сцене, а всерьез. Филипп играл роль первого злодея, он горячо и страстно обвинял. Цицерон и ненавидел его, и в то же время любовался им, такой это был блистательный оратор.
Одним из первых предстал перед судом Котта – тот самый Когга, которого так любил Цицерон! Держался он очень мужественно. Бросил в лицо сидящим в трибунале всадникам тяжкие обвинения. «И тут на такого жадного слушателя, как я, обрушилось первое горе – Котта был изгнан», – вспоминает Цицерон (Brut., 305).
В суд вызвали Эмилия Скавра. То был гордый и суровый старик, столп аристократии, друг Ливия. Цицерон бесконечно его уважал и трепетал за него. Скавр был стар и тяжело болен – ноги почти не слушались его. Друзья умоляли его не идти на суд подлых демагогов и остаться дома, сославшись на свой недуг. Но старый упрямец их не послушал. Он отправился на Форум – его поддерживали под руки знатнейшие юноши. С трудом поднявшись на Ростры, он произнес следующее:
– Квинт Варий Испанец говорит, что Марк Скавр, принцепс сената, призвал союзников к оружию; Марк Скавр, принцепс сената, это отрицает; свидетелей никаких: кому из двух, квириты, вы должны верить?
Эти слова так смутили всех, что обвинитель смолк и Скавр вернулся домой (ORF, fr. 11, р. 167).
То было настоящее «преследование аристократии» (Арр. B.C., I, 38),и никого уже не утешило, что в следующем же году Варий был изгнан по своему собственному закону. Погиб он в мучениях, вспоминал Цицерон. Очень возможно, что по дороге он попал в руки союзников и они припомнили ему убийство Ливия и изгнание его друзей (De nat. deor., III, 81; Brut., 305).Форум был словно поле после бури – одни были изгнаны, другие в армии. Вскоре и Цицерон попал в набор и уехал на войну.
Италики были в то время почти те же римляне, поэтому Союзническая война была фактически войной гражданской. Рассказывают, что вначале враждебные армии не могли поднять друг на друга оружия – римляне соскакивали с коней и протягивали союзникам руку, и те, бросив меч, пожимали руку своим прежним друзьям. Но долго так продолжаться не могло – началась настоящая война. А так как междоусобные войны всегда более жестоки, чем войны внешние, то и Союзническая война была кровавой. И окончилась она странно: нельзя даже сказать, какая сторона победила – союзники были разбиты, то есть побеждены, но они получили права гражданства, то есть победили. Цицерон был тогда в армии, но об этих днях своей жизни вспоминать не любил.
Революция не может, раз вспыхнув, сразу кончиться. Демоны ее неохотно уходят под землю. Из Союзнической войны, словно уродливый черный гриб-гробовик, поднимающийся, как говорят, из пропитанной кровью земли, выросла новая смута. Начался новый виток революции.
В боях с италиками особенно выделились два полководца, знаменитые и ранее – Гай Марий и Сулла. Внешне эти люди ничем друг на друга не походили. Более того. Были прямо противоположны. Марий был сыном простого арпинского крестьянина, Сулла происходил из знатной, хотя и разорившейся патрицианской фамилии. Марий был человек необразованный, темный, неотесанный, грубый, Сулла получил утонченное образование. Марий был честен, угрюм и мрачен. Сулла был ветрен, развратен, беспечен, смешлив и весел. Марий принадлежал к демократической партии, Сулла говорил, что принадлежит к аристократической. Но, в сущности, они были схожи, как два близнеца. Оба были первоклассные полководцы, оба любимые солдатами вожди, оба жестокие авантюристы, стремящиеся к власти и готовые ради нее перешагнуть через любые преступления. Оба жаждали первенства, а потому были соперниками.
Долгое время на пути такого рода военных диктаторов существовало непреодолимое препятствие. Дело в том, что закон запрещал вооруженному воину переступать границу города Рима. Можно сказать – но кто же смотрит на законы во дни смуты? Однако я напомню, что римская армия состояла только из граждан, вчерашних крестьян и ремесленников, воспитанных в абсолютном уважении к законам; и если бы даже вождь отдал приказ идти на Рим, они никогда бы ему не повиновались. Надо было создать новую армию. И это сделал Гай Марий (104 год).
Армия становилась профессиональной. Она вербовалась из люмпен-пролетариата, то есть из аутсайдеров города, скопившихся в Риме благодаря реформам Гая Гракха. Каждый воин служил 20–25 лет. Его чин – то есть будет ли он рядовым или офицером, – его место в строю, его жалованье и вооружение – все это определял полководец. Отслужив свой срок, солдат выходил в отставку – такой старый воин назывался ветераном.В виде пенсии ему выдавался земельный участок, который должен был кормить его на старости лет. Размер этого участка и его место – будет ли он в плодородной или каменистой местности – все это опять-таки определял полководец.
Итак, теперь солдатами были люди, у которых в Риме не было ничего: ни дома, ни земли, ни семьи. Всю жизнь они сражались где-нибудь на чужбине, в дикой Галлии или знойной Африке. Их богом был полководец: от него зависело всё их настоящее и будущее. Естественно, один кивок его головы значил для них больше, чем все постановления сената и римского народа. Такую армию можно было использовать уже против родины.
Сразу же после Союзнической войны произошли следующие события. Царь Митридат Понтийский объявил войну Риму. К нему тут же примкнула Малая Азия, которая ненавидела Рим после законов Гракха. Консулом был Сулла (88 год). Он и получил назначение на эту войну. Но Гай Марий мечтал сразиться с Митридатом, «считая предстоящую войну легкой и прибыльной» (Арр. B.C., I, 55).И вот он склонил на свою сторону трибуна. Вместе они, поправ все законы, путем насилия, почти мятежа, добились постановления о том, что Сулла на посту главнокомандующего должен быть сменен Марием. Но самое замечательное, что этот мятежный трибун был не кто иной, как наш старый знакомый Сульпиций! Захваченный революцией, он очертя голову кинулся в эту безумную авантюру.
Когда вестники с этим предписанием явились в лагерь Суллы, он так разжег своих воинов умелыми речами, что они умертвили посланных и повернули на Рим. Прошло всего 25 лет со времени реформы Мария, и она дала плоды. И первой жертвой ее, как часто бывает, был сам Марий. Впервые в истории вооруженная армия заняла Рим. Сулла распоряжался как полновластный диктатор. Сульпиций был убит. Марию удалось бежать. За ним по пятам гнались убийцы. Но тысячи людей укрывали его и прятали, ибо никто из рожденных в Италии не мог забыть тевтонов, кимвров и битву при Варцеллах. Рассказывают, например, как его спасла женщина, которую он осудил когда-то (Plut. Mar., 38).Марий бежал из Италии. А Сулла, установив свою власть и отдав последние распоряжения, уехал на войну (88 год).
Было бы безумием думать, что Рим забыл кровь и унижение и так легко позволил надеть на себя цепи. Конечно, он готовил мщение. И как только Сулла исчез, римляне пожелали сбросить с себя узду. Этими настроениями воспользовались марианцы. Они стали набирать армию, в которой было много ветеранов Мария. Сам он вернулся и стал во главе войска. И марианцы в свою очередь заняли Рим (87 год). Марий вступил в город. Вид его был ужасен – мрачное лицо и налитые кровью глаза предвещали убийства (Plut. Mar., 43).Начался террор. И обрушился он в основном на головы римской аристократии. Марий окружил себя отрядом приспешников, которые по первому его знаку убивали любого. Достаточно было Марию не ответить на приветствие какого-нибудь человека и нахмуриться, как того тут же на улице умерщвляли (Ibid.).«Тотчас же рассыпались во все стороны сыщики и стали искать врагов Мария и Цинны [10]10
Сторонник и «соправитель» Мария.
[Закрыть]из числа сенаторов и… всадников. Когда погибали всадники, дело этим и кончалось. Зато головы сенаторов, всех без исключения, выставляли перед ораторской трибуной… Мало того, что поступки эти были дикие; с ними соединялись и безнравственные картины. Сначала людей безжалостно убивали, затем перерезывали у убитых уже людей шеи и, в конце концов, выставляли жертвы напоказ, чтобы устрашить, запугать других или просто, чтобы показать безнравственное зрелище» (Арр. B.C., I, 71).
Цинна, убив нескольких врагов, казалось, «пресытился резней и смягчился; но Марий с каждым днем все больше распалялся гневом и жаждой крови, нападал на всех, против кого питал хоть какое-нибудь подозрение. Все улицы, весь город кишел преследователями, охотившимися за теми, кто убегал или скрывался» (Plut. Mar., 43).
Все друзья Красса погибли злой смертью. Катул, которого Марий давно ненавидел, получил приказ умереть; он заперся в доме, зажег угли и задохся в дыму (Арр. B.C., I, 74).Брат его Юлий был убит, и, так как он имел несчастье принадлежать к аристократии, голова его выставлена была на Рострах. Удивительна и страшна была судьба оратора Антония. Он бежал из Рима и нашел приют в доме бедного крестьянина, своего друга или бывшего подзащитного. Этот простодушный человек, желая получше угостить столичного жителя, стал покупать дорогое вино и изысканные лакомства. Это-то все и погубило. У торговца появились подозрения. Он донес, что знает, где прячется оратор Антоний. Когда об этом доложили Марию, он возлежал за обедом. «Рассказывают, что Марий, услышав это, громко закричал, захлопал в ладоши от радости и чуть было сам не вскочил из-за стола и не побежал в указанном направлении» (Plut. Mar., 44).Срочно отправлен был отряд солдат с приказом принести голову Антония.
Отряд шел по проселочной дороге. Подойдя к простому деревенскому дому, он остановился. Офицер отделил несколько человек и послал их за головой Антония. Сам он остался ждать снаружи. Но вот прошло пятнадцать, двадцать минут, прошло полчаса, а ни один из посланных не возвращался. Встревоженный офицер тогда сам вошел в дом. Взору его предстала поразительная картина. Он увидел, что все посланные им солдаты стоят, потупя голову, и плачут, а Антоний стоит перед ними и держит речь. Зачарованные его красноречием, они не смели не только приблизиться, но даже поднять глаза. Тогда офицер подбежал к оратору и отрубил ему голову (Ibid.).
Через год (в 86 году) Марий умер. Говорят, умирал он тяжело. Ему чудилось, что против него идет Сулла. На него напал дикий страх. Его мучили кошмары. Днем и ночью он слышал таинственный голос, который непрерывно повторял какие-то странные слова. Он не мог сомкнуть глаз. Боясь бессонницы и кошмаров, он стал пить, чего никогда в жизни не делал, чтобы только ненадолго впасть в беспамятство. «Новые страхи, отягчившие его ужас перед грядущим и отвращение к настоящему, явились последней каплей, переполнившей чашу. У него началось колотье в боку… Он лег и, пролежав не поднимаясь семь дней, умер» (Plut. Mar., 45) {17} .
Но избавления это не принесло. Марианцы, друзья мертвого тирана, захватили власть. Террор продолжался. Сцевола Юрисконсульт зарезан был у храма Весты. Всех друзей Суллы умерщвляли, их дома разоряли (Арр. B.C., I, 73).Обо всем этом Сулла знал прекрасно. Его жена, обожаемая им Метелла, не в силах выносить происходившего, бежала из Рима, с необыкновенной отвагой пересекла море и в один прекрасный день ворвалась в палатку к мужу. Но он продолжал спокойно вести военные действия, поражая врагов смелостью, умом и выдержкой. Наконец он добился капитуляции царя и стянул войска, чтобы идти на Италию.
Когда он высадился, войско его стало расти как снежный ком. К нему примыкали братья, сыновья и друзья убитых. Кроме того, Сулла, соединявший, по словам современников, храбрость льва с хитростью лисицы, переманивал у противников легионы. Опрокинув отчаянное сопротивление марианцев, Сулла вошел в город.
Если несколько лет назад у кого-то были иллюзии насчет Мария и некоторым он мог представляться избавителем, то в отношении Суллы никто таких иллюзий не питал. От него ожидали самого худшего, и он вполне оправдал эти ожидания. Он учинил такую же резню, как и Марий. Но он придумал новшество – стал составлять списки тех, кто подлежал смерти. Назывались они проскрипции. И с тех пор это слово приобрело зловещий смысл. Замечательно, что сенат, хотя был парализован террором, не скрепил своей санкцией этих списков. Сулла был человек щедрый, любил своих клевретов, а потому разрешал им самим вносить в списки кого угодно. Они же вписывали не только имена своих врагов, но и просто состоятельных людей, чтобы поживиться их имуществом.
Некогда так поступали в Афинах 30 тиранов. Рассказывают, что Сократ, который пережил эти дни террора, говорил тогда друзьям, что трагические поэты часто выводят на сцене героев, которым грозит гибель. «Однако никогда не было столь отважного и дерзкого трагического поэта, который вывел бы на сцене обреченный на смерть хор!» (Ael. Var., II, II).Таким обреченным на смерть хором были жители Рима. Половина населения была в бегах; люди прятались в болотах, лесах, горах.
* * *
Среди этого моря крови, когда все были парализованы страхом, случилось одно из ряда вон выходящее событие.
Дело Росция (80 год)
Из клевретов Суллы наибольшей силой и влиянием пользовался некий Хризогон, правая рука диктатора. Его называли самым могущественным человеком в Италии (Rose. Атеr., 6).В маленьком италийском городке Америя жил некий Росций, человек простой, но очень богатый. У него было двое родственников, отъявленных негодяев, с которыми он давно был в самых натянутых отношениях. Сейчас, когда в Италии пылала революция, они решили воспользоваться обстоятельствами и вступили в сделку с всесильным Хризогоном на следующих условиях: они устраняют своего богача-родственника, Хризогон объявляет их наследниками, а добычу они делят пополам. И вот, когда старик Росций приехал на несколько дней в столицу и поздно вечером возвращался из гостей, его зарезали в темном переулке. Сразу же Хризогон внес его имя задним числом в проскрипций, хотя они уже несколько месяцев были официально закрыты (с 1 июня 81 года), а наследниками объявил обоих родственников-убийц.
Но у убитого был сын, Секст Росций, простой, неотесанный деревенский малый, который всю жизнь сиднем сидел в своем имении и даже столицы почти не видел. Новые владельцы вломились к нему, вышвырнули из дома и отобрали буквально все – не оставили ни крыши над головой, ни гроша денег, ни даже одежды, кроме той, что была на нем. Совершенно подавленный, он не знал, что предпринять. Тут сограждане, возмущенные этой вопиющей несправедливостью, отправили делегацию к самому Сулле, чтобы пожаловаться на обиду. Но диктатор не стал разбираться в их жалобах. Мало того. Он поручил их дело Хризогону! Недаром в Риме говорили, что за спиной клеврета стоял сам Сулла. Хризогон же рассудил, что сын должен отправиться вслед за отцом. К Росцию Младшему подослали убийц. Но несчастного успели предупредить. Обезумев от страха, он бежал из родного города, словно олень, гонимый охотниками. Бежал он в Рим. Там у него не было ни единого друга или родственника. Но он знал, что его семья связана узами гостеприимства со знатным домом Цецилиев Метеллов. В дверь этого дома он и постучал со слабой надеждой, что, быть может, его не прогонят от порога.
Хозяйкой дома была Цецилия Метелла, дочь полководца Метелла Балеарского. Увидав у порога совершенно незнакомого ей деревенского жителя и услышав путаный и бессвязный рассказ о его бедах, она обнаружила ту силу духа, которую проявляли римские женщины во время террора. Она ввела провинциала в свой дом, приютила его, обласкала, снабдила всем необходимым, а главное, оградила от убийц.
Убедившись, что просто зарезать америнца нельзя, Хризогон решился действовать другим путем. Он нанял некого Эруция и тот обвинил Росция в отцеубийстве. А убийство отца или матери было единственным преступлением, которое в Риме каралось смертью. Таким образом, Росций, ускользнувший от ножа убийц, должен был быть казнен судом. В отчаянии он обращался ко всем ораторам, ко всем влиятельным людям Рима – тщетно! Все жалели его, все сочувствовали, но никто не решался выступить против всесильного временщика – это казалось равносильным самоубийству. Все понимали, что фактически никакого суда не будет – будет лишь пустая комедия. И вдруг прошел слух, что у Росция нашелся защитник. Какой-то никому не известный человек. Не занимавший ни одной должности. Даже не римлянин. Совсем молодой. Кажется, ни разу еще не выступавший в суде {18} . Звали этого человека Марк Туллий Цицерон.