355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шон О'Фаолейн » Избранное » Текст книги (страница 34)
Избранное
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:36

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Шон О'Фаолейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)

Она с любовью ему улыбнулась.

– Ты позвонишь мне завтра, мой дрюжочек?

– Конечно.

– Я так льюблю тебя, мой милый.

– И я люблю тебя.

– Так до завтра.

– До завтра, дрюжочек.

Как обычно, она вышла первой.

Прошло около двух лет. Больше года назад он был переведен в Брюссель. Каждый раз, когда ему удавалось выпросить себе отпуск, а ей уговорить какую-нибудь родственницу поухаживать за ее прикованным к постели Михолом, теперь уже вернувшимся домой, они летели повидаться в Париж или в Лондон. Он всегда заботливо осведомлялся о здоровье ее супруга, а она со вздохом отвечала, что, судя по уверениям врачей, «он будет жить вечно». Однажды в Париже, когда они проходили мимо церкви, у него мелькнула одна мысль, и он спросил ее, бывает ли она у исповеди. Селия засмеялась и уклонилась от ответа, но позже, в тот же день, Ферди задал вопрос вторично.

– Да. Раз в год.

– Ты рассказала о нас своему исповеднику?

– Я рассказала, что муж мой тяжко болен и не встает с постели. Что я люблю другого человека. Что у нас роман. И что я не в силах тебя бросить. Я в самом деле не в силах, дрюжочек.

– И что он сказал на это?

– Все они говорят одно и то же. Это тупик. Лишь один милый старый иезуит дал мне каплю надежды. Он сказал, что я могу, если хочу, молиться богу, чтобы муж мой умер.

– И ты молишься об этом?

– Сердечко мое, для чего? – спросила она лукаво и погладила курчавые волосы у него на груди. – Ты ведь сам мне когда-то объяснил: все это было предусмотрено еще за много миллионов лет.

Он возвел взор к потолку. При всем своем атеизме на ее месте он молился бы от всей души, ибо речь шла о любви. Правда, она не сказала прямо, что не молится об этом. Может быть, молится? В одной фразе – две увертки. Нет, ни один смертный не в силах больше это переносить. Снова эти ирландские штучки. Ну что ж, он тоже выдаст номер. Он нежно написал ей в Дублин: «Ты любовь всей моей жизни!» И представил себе, как она пылко восклицает: «Ты тоже, мой дрюжочек!» В письме, которое он получил, было написано: «Я это знаю!» Спустя полгода и приложив немало усилий, он добился, что его перевели из посольской службы в консульскую и отправили в Лос-Анджелес. Там он нашел утешение в лице прелестного создания по имени Рози О’Коннор. Когда кто-нибудь подшучивал над его пристрастием к ирландкам, он обычно отвечал, всплеснув руками: «Сам не понимаю, что я в них нашел. Врут ужасно. Ни капли романтики. И при этом неверные жены и неверные любовницы тоже!»

ЗАРУБЕЖНЫЕ ДЕЛА
©Перевод В. Харитнов
1

Даю образчик его зрелого красноречия в баре Ирландского клуба старших офицеров, хотя сам Джорджи Фредди Эрни Берти Аткинсон высокомерно забракует это посягательство на неповторимый оригинал, эту пачкотню, припечатав ее, смотря по настроению, либо итальянским словцом «un pasticcio» [89]89
  Стряпня, мазня, пародия.


[Закрыть]
, либо французским «un pastichage», либо старофранцузским «pasté» («Как говаривали при Капетингах»), либо латинским «pasta» («Как мог сказать Цицерон»), либо греческим «πδστή».

– Вот со мной казус так казус! – громогласно объявит он собутыльникам. – Когда 11 ноября 1918 года, в десять часов поутру или около того, дотоле беременная мною женщина трепетно вложила меня, трепыхавшегося уже минут двадцать с секундами, в простертые, трепещущие длани моего отца, коему, отмечу с удовлетворением, она доводилась дражайшей половиной, то, принимая в расчет дату, впредь помечаемую в календарях как День перемирия, нимало не удивительно, что старый дурак моментально решил наречь меня Джорджем Фредериком Эрнестом Альбертом, выражая тем свою горячую признательность не господу богу, в каком случае пришлось бы назвать меня Иисусом Христом, а королю Георгу Пятому, царствующему величеству Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии, кормчему прежде процветавшей империи и по совместительству номинальному адмиралу флота, полковнику канадской конной полиции и прочая, чему пространнейший реестр дает любая британская энциклопудия.

– Когда я говорю, что мой родимый обалдуй на всю жизнь пометил меня этаким клеймом, я не допускаю мысли, что он сделал это сознательно. Насколько могу судить, мозгов у него была та самая малость, что потребна страховому агенту, при том что он с небывалым успехом обрабатывал житейски беспечных ирландцев. Нет, я всего-навсего хочу сказать, что поступил он со мной так же безотчетно, как иной накручивает в полночь будильник, предоставляя дражайшей супруге, отсунутой к стенке, раскручиваться самостоятельно. Однако, джентльмены, заверяю вас, что, даже изведав потом всю прелесть его поступка, я не счел себя вправе пенять ему за глупость, да и сейчас его не виню, в чем торжественно присягаю, подъемля указательный палец.

– И то сказать: с его окружением, происхождением, воспитанием и религиозными убеждениями – какой толики здравого смысла можно ожидать от человека в доисторическом Дублине восемнадцатого года? Роялист до конца ногтей, буржуа до каблуков, первометодист первейший. Уличные сходки «возрожденцев», сродников Армии спасения. Псалмопение не снимая котелков. Барабанная дробь на Библии. Придите ко Христу! Абсолютная убежденность в собственном спасении и не менее истовая убежденность в проклятии, легшем на всех остальных. Могли, спрашивается, такой дядя предвидеть, что через жалкие два года сей британский, по отчему обетованию, остров превратится в свободную, клокочущую Ирландскую республику? Но если я прощаю старому хрычу, что он был не в состоянии предвидеть эту политическую катавасию, когда ладил к моему хвосту красную тряпицу под названием «Джорджи-Фредди-Эрни-Берти», то я его осуждаю – и сурово осуждаю – за неспособность и в дальнейшем раскумекать, что к чему, и за наречение следующей злосчастной четверки (все сплошь девицы) именами еще четырех членов английского королевского дома. Вследствие чего старшая из сестер стала Александрой Каролиной Марией Шарлоттой Луизой Юлией. Другую в мои детские годы мы звали: Амелия Аделаида и Прочее в Этом Роде. Третья была просто КАК, что означало: Каролина Амелия и Компания. Четвертую, и последнюю, дочь он назвал в честь августейшей крольчихи Марии Шарлотты Софии Мекленбург-Стрелицкой, коя успела произвести своему супругу, королю Георгу III, пятнадцать штук детей, прежде чем его императорское англо-германское величество окончательно своротил с ума.

– Какие муки, сколько яду приняли сестрицы в школе из-за своих поносных кличек – это мне неведомо. Но я как сейчас слышу, с каким ехидством окликали меня прямо в школе и во всю глотку шовинисты-однокашники с Маунтджой-сквер: «Привет, Джорджи Фредди Эрни Берти!» – при разгуле ксенофобии зажигая в своих зеленых ирландских глазах убийственное презрение, а в настроении не столь ура-патриотическом кривя губы в гримасе, для которой я могу подобрать только слова l’équivoque sympathique… [90]90
  Милый намек (франц.).


[Закрыть]

Герой монодрамы? Да, это был его жанр. В его раздражающем действии привычно подозреваешь букет из портвейна, претенциозности, позерства и помады. Добавить еще что-нибудь на «п»? Пачули? Имеется и этот запашок, ибо он был и есть эдвардианская отрыжка. И все-таки отдадим человеку должное. Не будь у него несчастной манеры сопровождать свое говорение зобастой пеликаньей ухмылкой и не сбивайся его веселое лукавство на эстрадное комикование с подмигиванием, тычками в бок и шевелением бровей – он, пожалуй, выдержал бы сравнение с блистательными героями других монодрам, вошедшими в дублинские предания. Не было у него их профессиональной уверенности в себе.

Сколько бы ни тряслись над своими dits [91]91
  Изречение (франц.).


[Закрыть]
краснобаи вроде Уайльда, Шоу, Стивенса, Йейтса или Гогарти, они расставались с ними легко, уверенные, что мяч не уйдет с поля, что публика оценит игру. В балагурстве же Джорджи Фредди чувствовался покаянный надрывчик, он словно каждую минуту был готов отшлепать себя, пока не досталось от других.

– Баста!

Этим он обычно скреплял речь, свидетельствуя, что выбранный им тезис блистательно защищен. И достаточно топтаться на месте, договоримся, что его отец был не только дураком, но сумел остаться пришлым, человеком со стороны, и в революционной заварухе двадцатых годов он просто чудом избежал дегтя и перьев, а то и лютой смерти. Он и потом годами искушал судьбу, изо дня в день нахваливая Джорджи Фредди своим закатывающим глаза коллегам за общей трапезой в переполненном подвальчике «Восточного кафе» Бьюли на Графтон-стрит. Место заслуживает внимания: кафе вместо клуба или ресторана означает, что у его конторы был скромный размах деятельности. Что до отцовской похвальбы, то она, конечно, наскучивает окружающим, но, случается, забирает их за живое – что одному радость, то другому печаль. Вспоминая собственных сыновей, заскучавшие коллеги понуро ежились. Обиднее всего в стариковском хвастовстве было то, что Джорджи Фредди действительно делал блестящую карьеру: определившись в дублинский Тринити-колледж бедным стипендиатом, он окончил его с первой степенью по античной литературе, с золотой медалью по греческому языку, с основательным знанием итальянского и французского языков и литератур и хорошим пассивным знанием немецкого языка. И совсем обидно, что блистательное его восхождение продолжалось и после: в 1942 году он сменил университет на погоны лейтенанта британской армии, в пустыне ему дали капитана, в Италии произвели в майоры.

Старик же Боб Аткинсон после Италии произвел себя в чин бога-отца. Благодаря донесениям от Джорджи он мог теперь подолгу, входя в подробности о сроках, плацдармах и стычках, потчевать страховое застолье рассказами о том, как во главе 8-й армии Джорджи высадился в Сицилии, овладел Катанией и Мессиной и, пройдя между Сциллой и Харибдой, ступил на итальянский материк. Там-то и произошло не имевшее себе равных событие, после которого наш старик, пропоров все этажи и шиферную крышу, огнеметно взмыл из пахучего подвальчика Бьюли в дублинское сентябрьское небо, усеянное чайками.

Этим событием была встреча Джорджи с командующим 8-й армией генералом Александером в перепаханной снарядами калабрийской деревушке Гальяна – дело было душной сентябрьской ночью вскоре после взятия Реджо-ди-Калабрия.

– Вообразите, джентльмены! – ликует за кофе старый пень. – В какой-то развалюхе среди калабрийских вулканов, на кишащем блохами чердаке, отлеживая задницу, спит сном праведника, мертвецки и без задних ног, забуревший, как памятник, от пыли, грязи и боевого пекла, раскосмаченный после дневного побоища с итальяшками бравый малый капитан Джордж Фредерик Эрнест Альберт Аткинсон, мой сын, плоть от плоти моей, – он спит, а боевой товарищ его будит, и он спросонья лупит глаза на яркий свет за окном. Он думает – это встает солнце. А это фары военного джипа.

– Черт! – говорит он. – Какой яркий сюрприз.

– Сюрприз? – говорит однополчанин. – Ты говоришь – сюрприз? Ты его получишь, если мигом не спустишься, потому что, – говорит, – сюрприз называется: генерал на пороге, и он вовсю жаждет твоей голубой ирландской крови.

– А что за генерал такой блестящий? – спрашивает наш удалец.

Соратник встает по стойке «смирно» и звонко, как на плацу, отчеканивает:

– Генерал Харольд Руперт Леофрик Джордж Александер, ирландский гвардейский полк, кавалер орденов «Военный крест» и «Звезда Индии», адъютант Его Величества, с 1936-го взысканного божьей милостью, уроженец Тирона в доброй старой Ирландии…

– Излишне говорить, джентльмены, что, услышав генеральское имя, наш Джорджи быстренько спускается вниз, не забыв застегнуться на все пуговочки… Там он печатает шаг на кухню, козыряет, гадая, где мог Александер оплошать, пока он прикорнул, а тот культурно, одним пальцем козыряет в ответ.

– Капитан Аткинсон, – говорит Алекс, не повышая голоса, ибо он при всех обстоятельствах сама вежливость и обходительность, прирожденный джентльмен, настоящая ирландская косточка, – я сожалею, капитан, но должен высказать, что, по моему ощущению, эта деревня воняет. Подобная мерзость не способствует здоровью и боевому духу солдат. Вы отвечаете за этот участок – чем объясните такое положение?

– И что же Джорджи, джентльмены? Дрожит? Меняется в лице? Трепещет? Ничуть не бывало. Невозмутимый, как этот огурец на моем сандвиче, он смотрит Алексу прямо в глаза.

– Мерзость? – говорит он, а мы примем к сведению, что в Тринити-колледже (Дублин) он имел золотую медаль за древнегреческий. – Совершенно согласен с вами, сэр. Вонь тут несусветная. Не деревня, а помойная яма. Соблаговолите, однако, припомнить, сэр, читанного вами в Итоне Геродота – это книга третья, глава четвертая, параграф первый, – и вы, наверное, вспомните, что уже в 434 году до рождества Христова эта деревня была грязной, зловонной и поганой.

– Кишащий блохами калабрийский шинок, три минуты второго ночи – как, по-вашему, реагирует Алекс? Он закатывается смехом. Заливается. Помирает со смеху!

– Насколько я понимаю, капитан, – говорит он, посерьезнев, – вы лингвист, ученый человек? Какими еще языками вы владеете, кроме греческого? – Джорджи отвечает, что в придачу к золотой медали за древнегреческий он свободно владеет итальянским и французским и сносно знает немецкий. Тут генерал поднимает палец. – Золотой человек. С настоящей минуты считайте себя произведенным в майоры. В семь утра явитесь в штаб армии и будьте готовы к назначению военным комендантом города Реджоди-Калабрия, а там посмотрим. – С этими словами он разворачивается, скрипнув начищенными коричневыми сапогами, забирается в джип, и оглоушенный – именно оглоушенный, джентльмены, – майор Аткинсон только и видит, как фары кенгуриными прыжками уносятся в темную итальянскую ночь. Вот так мой мальчик стал майором, получил под свое начало первый итальянский город, отбитый союзными войсками. Разве не видим мы здесь воочию, джентльмены, как вершится история?

Безусловно! Кофейные чашки поднимаются в его честь. Воистину! Чашки пригубливаются. Однако…

Подобно известным нациям, свихнувшимся на истории – причем некоторые ходят у нас в лучших друзьях, – мы, ирландцы, двойственные люди: мягкие и жесткие, пылкие и расчетливые – и по этой причине у одного из сидевших за тем столом, у завистника с орлиным носом по имени Куни, эта опостылевшая байка про Алекса и Джорджи наконец так навязла в зубах с цинковыми пломбами (страховые агенты не замахиваются на золотые), что он побежал консультироваться к другу-профессору из клерикального мейнутского колледжа, а тот побежал к другу-археологу из дублинского Института усовершенствования, ирландцу-католику, – все насчет методистской байки: будто бы калабрийская деревушка Гальяна была смешана с грязью великим Геродотом в V веке до рождества Христова. Тщательно обрыскав весь свод сочинений историка, ни один из них не обнаружил даже глухого упоминания о таком населенном пункте в Великой Греции.

У Куни достало милосердия не сообщать об этом факте старику Бобу Аткинсону, потому что даже у распоследнего Куни есть сердце. Он подождал четыре года, выбрал подходящую обстановку и попенял к тому времени уже бывшему майору за ложь. Получив ответ, он медленно залился краской: побагровели шея, щеки, скулы, порозовела крутая маковка лысого черепа.

– Разумеется, – по своему обыкновению, ore rotundo [92]92
  Складно, стройно (лат.).


[Закрыть]
объявил Джорджи, – у Геродота нет упоминания этого местечка. Искать его там станет только невежда. Просто-напросто я внес краски в заурядную и совершенно реальную встречу, чтобы потешить старика, которого, кстати сказать и если вам интересно, вчера вечером мы доставили в госпиталь сэра Патрика Дана, что на берегу канала, некогда заслуженно звавшегося Большим. Сейчас там скверно. Осока. Тина. Консервные банки. Дохлые кошки. Старику совсем скверно. Мне врач сказал: у него не осталось сил даже умереть. Как бы сегодня вечером он не отплыл, подобно джойсовскому последнему листику на глади Лиффи, к своим холодным и сумрачным праотцам.

– Вы солгали, – настаивал Куни.

– Мистер Куни, с генералом Александером я говорил, как с вами. Майора получил. Комендатуру в Реджо-ди-Калабрия возглавлял, а это, кстати, не за тридевять земель от Фурий в Ионической Италии, отысканных благодаря свидетельствам Геродота, из коего по тем временам крупного и славного города, значением не уступавшего хотя бы сегодняшнему Дублину, он, как полагают, и отплыл бесповоротно и сам стал историей. Вы не возражаете, мистер Куни, если я передам отцу ваши добрые пожелания, оставив их искренность на вашей совести, пока он только готовится в свое дальнее плаванье?

– Сказавши ложь однажды, – не отставал Куни, – вы можете солгать и в другой раз.

– Я признаю, – кротко отвечал Джорджи, – что дал немного воли воображению. Это наша ирландская слабость. Вам, к сожалению, она вроде бы не свойственна.

2

Отставной майор. Для домашней жердочки тяжеленек. Английский костюм в тонкую голубовато-серую полоску, синяя жилетка с перламутровыми пуговицами, галстук дублинского Тринити-колледжа, свернутый зонт, «Таймс» (лондонская, разумеется, не дублинская) под мышкой, бледно-голубой, рассветно-бирюзовый платочек в нагрудном кармане, итальянские ботинки. В тридцать лет бывалый человек, с таким приходится считаться – до поры до времени, еще один странствующий воин, неволей возвращенный в домоседный Дублин. Задетый пулей в области паха в районе Потенцы («Еще дюйм – и я бы стал castrato»). Помотавшийся по свету: Франция приветила бедного студента, Греция пригрела обносившегося классика, жгучая Северная Африка согнала семижды семь потов, Сицилия обсушила, Великая Греция помочила дождичком, Англия демобилизовала, Ирландия приняла с распростертыми объятиями. Пенсию он не выслужил.

– Epikedeion, – вздыхал он и давал перевод: – Поминальный плач. Прощальное слово.

Укрепляясь духом, он творил легенду: он – чужой в городе, который был ему родным тридцать лет, с того исторического утра, когда в лечебнице неподалеку от Хэч-роу в Болзбридже объявился новый гражданин.

Место действия заслуживает внимания: это прелюдия к его мифу, domus omnium venerum [93]93
  Дом всех прелестей (лат.).


[Закрыть]
, при всяком подходящем случае восторженно рекомендуемый в качестве знаменитейшего в Дублине отрадного дома, куда поставляли клиентуру семеносные наездники, берейторы, судьи на скачках, экспортеры породы, блюстители породы (в том числе лошадиной), именитые члены Скакового клуба, и вся эта публика днем и ночью валила посмотреть на дела своих чресел, нагрузившись ворохами цветов, словно тут Гавайи, а не Ирландия; к случаю и оплошно тащили в спальни ящики с шампанским посыльные от виноторговцев; лупоглазые поджарые борзые носились по устланным коврами, зловонным от мочи лестницам; и не зонтики оставляли в передней посетители, а уздечки, хлысты и панцирно жесткие, как кожаные бюстгальтеры, шоры. В школьные годы, годы прыщавые, нищенские, сеченные розгой пастора Маги, город обоснуется на Маунтджой-сквер. Он вспоминает, с какой гнусной ухмылкой выговаривали его голоногие приятели двусмысленное название площади, и то, что эта георгианская piazza ныне являет вид джойсовских трущоб, работало на порочащую, чистейшей выдумки легенду об испорченном мальчишке. Город поселился в его сердце, стал его dolce domum [94]94
  Сладкий (итал.)дом (лат.).


[Закрыть]
, когда роскошно, щедро, космично (его неологизм) раскрылся как метрополия духа в годы его учения в главном университете, основанном Елизаветой I. Арена и источник его громких побед, его alma noverca [95]95
  Питающая мачеха (лат.).


[Закрыть]
, чья рыцарственная королева, пробив первую брешь, сделала этого методистского пащенка джентльменом, светским человеком, солдатом империи, наследником всей мировой истории…

– А что теперь? – сокрушенно вздыхал он. – Кончилась моя одиссея, и остался я без отца-матери, без жены, без любящего сердца, без крыши над головой. Родовое гнездо на Маунт-Плезант-сквер продали. Боже мой! – Голос его пресекался. – Справа казармы – там утром играет горн, слева монастырь – там поют псалмы; вот дорога, оставив позади Уинди-Арбор, Дандрам, Сэндифорд, Голден-Болл, устремляется к вересковым пустошам за Скэлпом; вот канал еле слышно течет к морю мимо пришедших из Диккенса домов на Чалмонт-плейс, отрады всех бродячих художников; и рукой подать до Харкорт-террас, дышащей Сент-Джонс-Вудом, ладаном, классической сдержанностью и декадентской гнильцой прошлого века.

– А что теперь? Родных никого. Все четыре сестры рассеялись по британским островам – нянчат детей, стучат на машинках, пишут бумаги, ложатся под мужей или какую другую скотину. Возьмите мою любимую сестру Чарли, младшенькую, тезку Мекленбург-Стрелицкой: эта в семнадцать лет вышла замуж, поскольку очевидно (говорю в буквальном смысле) забеременела от пылкого студента теологического факультета Тринити. И потом уже по обязанности, подобно своему знаменитому эпониму, ежегодно приносила его преподобию одного ребенка – нормальный убыток на скудное вложение, безвылазно сидела в сыром от морской пыли пасторате на берегу западного Корка (словно в издевку, это называлось «получить теплое местечко») и все время была в положении, поскольку – опять это слово: очевидно – эта пара не находила себе другого занятия, когда в лампе кончается керосин, очаг остывает и Атлантика скребет галечные лишаи западного края света.

Эти и подобные стенания были растравой мазохиста, но скорбь по Маунт-Плезант-сквер – особая статья. Такие названия будоражили его поколение, как далекая музыка, как звуки рожка из волшебной страны, особенно если в Дублин, обетованный и сказочный, парнишка приезжал из глухой провинции. Парнишки выросли, но такие названия, как Дандрам, Уинди-Арбор, Сэнди-форд, Голден-Болл, будут всегда воскрешать для них беспечное и сладостное горское времечко, где остались их девушки и полузабытая юность. Эти названия похоронным звоном бередили душу майора-отставника: слишком бедный, травимый и прыщавый, он не бегал за девочками. И эта ностальгическая топонимия соблазняла его юностью, которой он не знал.

Отставить! Не ныть. Выше голову. Будь мужчиной. Ты воевал. Повидал свет и себя показал. Без слышного вздоха он отбросил мысль о пренебрегшей им юности и в спальне пансиона «Якорь» на скромной Лисон-стрит, аккурат против богадельни, заманчиво распаковал elegantissimi чемоданы, приобретенные в поверженном Риме, после чего, обосновавшись, с легкой душой и не заглядывая дальше своего носа, повел жизнь клубного завсегдатая. Клуб старших офицеров был в пяти минутах ходьбы через парк – в десяти, если отвлечься на гусей, уток, чаек. Украдкой бросить взгляд на женские ножки (летом вдоль дорожек ставили шезлонги), купить еще одну газету, дать шестипенсовик старухе цветочнице у клуба на Святом Стефане, вознаградив себя обязательным: – Храни вас господь, полковник.

Вкушая за круглым столом второй завтрак, он легко заполучал собеседника. На сытый желудок отлично убивалось время в библиотеке, если повезет – в бильярдной, а потом в городе за чашкой чая. Он жил на широкую ногу, по заслугам, и даже пару раз с шиком проехался в Париж и Канн. Не прошло и года, как его стало покачивать на якоре. Десять месяцев он процветал. Вдруг (слово-то какое мрачное) в одно сырое мартовское утро, еще не выбравшись из постели, он обнаружил на подносе с завтраком не только лондонскую «Таймс», но еще три конверта, отчего приятная его жизнь запнулась, захлебнулась, вздрогнула, дернулась и замерла, словно автомобиль, спаливший все горючее. В ежемесячном банковском извещении его глаз выхватил итог, проставленный красными чернилами.

– Так! – рассмеялся он. – Enfin, je suis dans le rouge [96]96
  Ну вот я и в должниках (франц.).


[Закрыть]
.

Секретарь клуба вежливо напоминал о 50 фунтах очередного годичного взноса и 75 фунтах 6 шиллингах 10 пенсах по буфету за спиртное и закуску в предыдущем квартале («Грех жаловаться!»). Счет от лондонского портного добил его окончательно.

С замечательной выдержкой он прочел всю «Таймс», закурил сигарету и устремил соображающий взгляд на богадельню за окном. Он не выкурил и половины сигареты, когда ему уяснилось, что в активе у него только один пункт. Его образование – неходовой товар. На его знание языков клюнут разве что директора школ. В 1949 году майоры в Дублине были в таком же малом спросе, как в 1549 году иезуиты в Женеве. В его активе оставалась только Молл Уолл. Он открыткой пригласил ее пообедать с ним в клубе. Она с радостью согласилась. С обычной своей прозорливостью она уже давно ждала этого.

3

По языку ирландка, по рождению дублинка, по происхождению еврейка, Молл Уолл была дочерью человека с громким именем в кругах серьезных коллекционеров ирландской стеклянной посуды и серебра. Владелец небольшой антикварной лавки на одной из дублинских набережных, вдовец, непререкаемый авторитет среди коллег, он почитался человеком знающим и честным. На горе своей единственной дочери, он столь беззаветно любил свое дело, что не удосужился сделать его доходным. Поэтому в колледже Молл вкалывала, чтобы не лишиться стипендии, и отдавала себе отчет в том, что, получив образование, будет так же едва сводить концы с концами, как ее отец. Сейчас она работала в Министерстве иностранных дел.

В Тринити она была единственной наперсницей Джорджи Аткинсона. Он с восторгом просиживал с ней бесконечные часы в дешевых кафе, обмениваясь за чашечкой утреннего кофе или дневного чая (накормить ее завтраком ему было не по карману) отточенными студенческими хохмами и эпиграммами, весомо рассуждая о политике и языках, особенно древних. Они с особой теплотой склоняли верность, в ту пору наблюдая ее в семье и университетском окружении; потом простерли свои наблюдения за границу; потом сами собой сложились их политические убеждения. Они беседовали и о религии, особенно об истории религии. Тут она давала ему фору: ее иудейский интеллект въяве видел дохристианские миры в азиатской пустыне меж прародительских рек, и все, что представлялось ему вершиной мысли XIX века, она находила сложившимся в Уре и Вавилоне 4 тысячи лет назад. Единственно он не отваживался заговаривать с ней о любви (какой смысл? у него ни гроша, у нее ни гроша), хотя она была в его вкусе: высокая, ладная, крепкого сложения, без жирка – они познакомились в фехтовальном клубе. Она была старшекурсницей, кончит раньше его, характер имела крутой, сердце отзывчивое, но временами была невозможная пуританка, и нравственная сила этой женщины приводила его в трепет, он преклонялся перед ее иудейским чутьем к добру и справедливости, бессильно завидовал ее призванию. Но уже в университетские годы, читая Хаустона Стюарта Чемберлена, размышляя о будущих судьбах «своей» империи и «ее» народа, он различал не вавилонские отзвуки, а крепнущие вопли Гитлера.

Молл было не настоящее ее имя, ее звали Мириам, но в безудержном стремлении к ирландским корням она мало того что подписывалась по-гэльски, но еще пользовалась устаревшим написанием, и в университете ее звали кто Мойра, кто Мория, кто Морин, а окончательно закрепилось вот это: Молл Уолл. Когда она сбивалась на пафос, друзья звали ее Уэйлинг Уолл – «Стена плача». Он всегда звал ее уважительно «Мириам». Она всегда звала его милосердно «Джордж».

Пока она пригубливала свой трезвый аперитив («Каплю хереса, пожалуйста»), он гадал, сколько ей лет. Тридцать пять? Полжизни за плечами. А может, ей больше? Почему она не вышла замуж? Не в меру серьезно относится к любви? Расхолаживала ребят? Его она всегда расхолаживала. А может, он сам ее расхолаживал? Она не была красавицей, но отдельные детали были прелестны – даже при том что дурное соседство вносило свои поправки. Кожа нежная, но словно подцвеченная четвертушкой цыганской крови; черные как смоль густые волосы мотались прямыми прядями сбоку прекрасных глаз; глаза по-утреннему небесно голубели, но разрезом это были неравносторонние треугольники, прильнувшие к ее древнееврейскому переносью; зубы были крепкие и белые, как у собаки, и оскал кусачий; на приветливой мордашке такие словно укушенные пчелкой губы сулят мед, а на ее властном лице они обещали недержание речи. Он особенно любил в ней необузданно ликующий, зажигательный смех. Он часто покрывал лязг клинков. С рапирой она была неотразима: мальчишески обтянутая, вся в черном от маски до шмыгающих подошв, с развитыми икрами, пружинистая, стремительная, как мысль, а мысль ее была острой, как алмаз. Ему доводилось видеть ее на дебатах: изощренную софистику выступающего она рассекала одним точным, уверенным ударом и небрежно бросала распавшиеся концы в мусорную корзину. Он ее боялся: женщина! Она ему завидовала: мужчина!

– Ты отлично выглядишь, – закинул он удочку, поднимая стакан. – Как идут дела на вашей грешной Quai d’Orsay? [97]97
  Парижская набережная, где располагается Министерство иностранных дел Франции.


[Закрыть]

– Идут как надо, – улыбнулась она.

– То есть как тебе надо, Мириам. Поздравляю. Ты всегда умела организовать свою жизнь. Если мы жили неблагоразумно, хотя и в свое удовольствие, то ты жила благоразумно, хотя и не без удовольствия.

– У кого ты украл этот афоризм?

– У Отелло, только он говорил не «жил», а «любил». Кстати, он тоже любил смуглую кожу.

– Тоже? – Она криво усмехнулась: на большее он не отважится. Застенчивый? Робкий? Бесполый? Обоеполый? Эгоист, как все холостяки? Как все ирландцы, боится женщин. Но со свойственным своему народу смирением, совершенный Иов («скажу червю: ты мать моя и сестра моя»), она давно примирилась с мыслью, что в жене он всегда будет видеть лишь жалкую замену теплой мамы, от которой век бы не отлеплялся и каждый второй истинный ирландец, и каждый второй истинный еврей. Допустим, я организовала свою жизнь, – что плохого? Разве у меня был выбор? И еще как организовала! У него никому не нужный древнегреческий, у меня нужные семитские языки – арабский, иврит, даже немного арамейский, да еще ирландский, да еще степень бакалавра с отличием второго класса по государственному праву.

Она его знала как облупленного.

– Джордж, как по-английски cul-de-sac?

– Тупик? – предположил он.

Под грохот пушек и барабанов, под барабанный и пушечный бой направиться походным шагом в тупик – защищать империю, от которой – спроси он хотя бы актуария [98]98
  Специалист по технике страхования, занимающийся расчетом страховых премий, взносов и т. п.


[Закрыть]
из отцовской конторы – через десяток лет не останется и следа, – для него все это было впереди, когда я уже штурмовала последние ступени в министерстве. Сейчас была бы послом, будь я мужчиной. «Чему завидовать? – рассудила некая дама. – Никчемной фитюльке?» Никчемной! По меньшей мере фитюлька стоит пять тысяч фунтов в год. И безусловно, она стоит места посла.

Как бы прочитав ее мысли, он посочувствовал ей: из-за своих талмудических понятий, из-за своей «правильности» и законопослушничества она слишком порядочный человек для дипломатической службы, а главное, неисправимая идеалистка, романтик и размазня. Она бурно расхохоталась – ей было не впервой видеть романтика, рядящегося в реалиста, таких в Ирландии не счесть. Свои обязанности она определила без ложной скромности: она – розовый кардинал, со знанием дела оберегающий Ирландию от козней грешного мира; тут оба от души расхохотались, а отсмеявшись, заподозрили друг друга в неискренности. В таких препирательствах они приближались к некоему единомыслию, к предчувствию своей родственности, но уяснить это они вроде бы не торопились. Их общий приятель резюмировал: «Они совершенно разные, и при этом оба на одну колодку». Впрочем, обиняком она однажды высказалась, поведав печальную историю с одним египтологом: вскрыв гробницу, он нашел в ней цветок, вынес его из тьмы на солнце – и цветок тут же увял.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю