355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шон О'Фаолейн » Избранное » Текст книги (страница 11)
Избранное
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:36

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Шон О'Фаолейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)

– Ну, и что же ты там делала?

– Делала? То есть как это? То есть что заполняло мою жизнь? Ее заполняла радость, о которой старый дуралей Реджи даже не упомянул. Я влюбилась. В реку. Я плавала, каталась на лодке, удила рыбу и, прежде чем покинула тамошние края, прошла по ее берегам с ружьем и собакой и проехалась по ней из конца в конец на паруснике шаннонской конструкции, дощанике с опускным килем и мачтой, воткнутой в переднюю банку. Когда-то, до Рождества Христова, Шаннон считался богом: великий западный путь, лесное пограничье, змей драконьих размеров, чутьем пробирающийся к Атлантике.

(До чего же верно я окрестил ее про себя викингом в юбке! Ей и нужно было родиться викингом.)

– А почему их звали тетя Мона и тетя Мара?

– Это мне объяснили в самый первый вечер. Тетя Мара сказала, что ее имя – уменьшительное от Марианы из баллады Теннисона «Мариана с одинокой мызы», где несчастная девица дни и ночи напролет высматривает в окно своего возлюбленного, а тот ника не приходит, и она вечно вздыхает: «Мне жизнь постыла, его все нет и нет, ничто не мило, скорей бы умереть!» Тетя Мара, старая, толстая и расплывшаяся, продекламировала эти строки замогильным голосом и подмигнула мне, приглашая рассмеяться. И тогда, и потом мне это не стоило никакого усилия. Тетя Мона сказала, что ее имя – уменьшительное от Моники из «Исповеди» святого Августина. Реджи заявил, что это вздор, что ее назвали Моной в честь древнеирландской королевы. Потом я иногда задумывалась, уж не донимало ли моих бедных старушек сексуальное голодание. Так или иначе, но что Реджи полагал уберечь меня здесь от перенасыщенной сексом атмосферы Гштада или Иден-Рока – это он был умишком не крепок. В конце первой недели выдались очень теплые дни, и Гэсси ради меня повез нас всех троих по окрестностям. За какой-нибудь час мне показали три родовых поместья, а вернее сказать, оплетенные колючей проволокой ворота трех родовых поместий: в одном случилось убийство, в другом кто-то покончил с собой, а третье лет шестьдесят тому назад спалили, и обо всем этом говорилось так невнятно, что я и в десять лет чувствовала тут сексуальную подоплеку. Энтони Троллоп пожил в Банахере и написал роман под названием «Макдермоты из Балликлорана». Жгучий боевик! И немудрено. Представляешь себе унылую, плоскую пустошь между Лох-Ри и Лох-Дергом?

– Нет. Звучит не очень-то заманчиво.

– Еще бы! А для меня изумительно. Так изумительно! Я как сейчас помню это первое сентябрьское воскресенье. Мягкий солнечный день после дождливой ночи. Воздух сладкий, как колодезная вода. Деревья клонятся под тяжестью опадающей листвы. Все звуки приглушены. Облачный навес медленно смещается с запада на восток. Распахнутое пространство. Я же истомилась в городском заточении! Ты посмотри на любую мою картину – увидишь, сколько там пространства. Сырые низины. Холодные зимы. Есть одно стихотворение о руинах Клонмакнойса, они от Банахера всего за десять миль птичьего полета вниз по реке. «Прекрасный град святого Киерана, край мирных вод и влажных красных роз». Каждую зиму красноносая Юна Т. декламировала: «Край мирный – вот и влажный красный нос». Река медлительно петляет, образуя несчетные островки. Зимние паводки. Летние старицы. На Большом канале – шлюзы, подымающие или опускающие уровень воды на фут-другой, – миль за пятнадцать друг от друга. Дороги прямые, как выстрелы. Из окна спальни мне были видны два холмика на востоке и два пригорка на юго-западе. По-местному – горы. Но я всегда смотрела поверх них. В пространство.

Тетушки предоставили меня самой себе. То есть они, конечно, были донельзя рады слышать о любых, о самых пустячных моих происшествиях, но гордость не позволяла им ни о чем спрашивать. А впивали они каждое мое слово. Их жизнь была во мне. Волнительно? Да нет! Скорее утолительно. И вот до сих пор, если я расстроена или не спится, я переношусь туда, в речной покой, в тишь, нарушаемую только шуршанием лодки по мелководью или шелестом понурых камышей, камышей всегда бурых, обещающих три фута надежной воды, а потом уже ил. Я лежу в лодке и не вижу берега, но вдыхаю запах невидимых луговин. За ресницами плывут и плывут усыпительные облака.

Я могла бы, кажется, сказать и говорю иногда, что эти годы близ Банахера – самые счастливые в моей жизни. Это неправда. Иначе бы все мои годы с тех пор никуда не годились. Нет, бывали у меня радости глубже, ярче, увлекательней, но Банахер был моей первой непрерывной радостью, и если нынче кому-то понадобится, чтоб я забыла это невозвратное прошлое, то с ним погибнет часть моего сознания и половина моего сердца. А ты спрашиваешь, что я там делала!

– Ты Ане-то хоть что-нибудь об этом рассказывала? Она догадывалась?

– Догадывалась? Знала! Она приезжала. И была в ужасе. Так и сказала. Но, увидев дикий испуг у меня в глазах, она все поняла. Ана, как ты прекрасно знаешь, была женщина пылкая, темпераментная. И очень умная женщина. Вообще замечательная. Если мне это нужно, пусть так и будет. Ну хорошо, лошадь мне не нужна, не хочу – не надо, а если парусную лодку… И лодка тут же появилась. Она повидала Юну Т., Флорри и Фанни, повидала Молли С. С. и сказала мне: «Ах, бедняжки! Вот она, Ирландия. Хоть бы одной ногой на земле! Никакого будущего. Все пойдут в монахини». На четверть она оказалась права. Каникулы мы с нею провели вместе. В войну не попутешествуешь, да и рано было мне путешествовать, зато уж после войны куда она меня только не повезла. В Рим, во Флоренцию, в Мюнхен, в Неаполь, Афины, Париж. В Байройт, на возобновленный Вагнеровский фестиваль. В Лондон – театры, галереи, опера, кино и все на свете. Когда я училась в Тринити-колледже, у меня была своя квартирка. А потом она отправила меня в Париж заниматься живописью. Я ей очень за многое благодарна. И по гроб жизни – за то, что она оставила меня в Угодье ффренчей, оставила в моей жизни ту улицу в Банахере, отлогий подъем к дому приходского священника; и оставила меня с моим речным богом. В Банахере я обогатилась.

(Да, обогатилась: сокровищами памяти, мне навеки недоступной.)

– И обратно не возвращалась?

– Когда тетя Монни умерла, тринадцать лет назад, я была в Париже. Я прилетела на похороны, а лучше бы не прилетала. Все, кого я знала, повыходили замуж далеко на сторону или ушли в монастырь. Тетя Мара не вставала с постели. Дом еле-еле сохранял «былое благоприличие». Гэсси искалечен артритом. В России до революции были такие усадьбы, я читала. Затерянные в дальней, необъятной русской степи. Или на американском захолустном Юге. Да это, наверно, везде бывает. Себя изводят, лишь бы продержаться. Снашиваются, как старая шляпа. Для меня это был роковой год, потому что здесь, в Ирландии, мы встретились с Лесли. И в наш медовый месяц умерла тетя Мара. Реджи унаследовал усадьбу, но что тут было делать: ну, поселил в ней сторожа и починил крышу. Дом по крайней мере уцелел.

– А почему Реджи вдруг этим озаботился?

Она искоса улыбнулась, скривив губы книзу, и сказала что-то такое насчет того, как старые дома плющом приплетают владельцев.

– Это я озаботилась. Гебе, видимо, непонятно, что, когда Реджи утонул, хозяйкой усадьбы стала я. Как раз на прошлой неделе мне сообщили, что я ее полная и законная хозяйка. Я тут же поехала в Банахер, поглядеть на «свой» дом. (Глаза ее увлажнились.) На дом, который Ана с усмешкой называла Обителью Предков. А я горжусь, что она моя. Хотя рассудок и подсказывает мне, что нельзя возвращаться. Что никому не дано пережить заново раннее счастье. Но уж как-нибудь, – сказала она на свой решительный манер, – я и забыть сумею, и припомню то, что надо. Я все время соображала, как бы это привести в порядок несколько комнат и жить в них летом. Это же мое детство. И я кругом благодарна. Я все там люблю! У тебя тоже ведь есть такие же детские воспоминания?

Есть у меня такие же? Всего-то и припоминалась то ли знакомая, то ли вычитанная из книжек река, небольшой приток ее Великой Реки, струящийся через мое сознание где-нибудь в Лимерике. Или, может быть, в Клэре?

– Нет у меня ничего, – шептал я, и наше дыхание смешивалось, – никого нет под стать твоему речному богу, только есть река, вроде твоей, устремленная в Атлантику, река блуждающая и бесшумная, как быстрая форель или стрекоза, а потом вдруг вспрыгивающая, вроде лосося, в солнечных брызгах, глотающая мальчишеские белые тела, хвастливые выкрики, визг, галдеж. Дороги, как у тебя, прямые, известково-белые, и многие сотни квадратных миль равнины к северу и к югу, а там – камышовое, илистое, наводняемое устье, где она сливается с морем, как и твой бог.

– Вот бы мне тогдазнать тебя!

– Мне бы тогда тебязнать! А ты бы хотела, – спросил я, – чтоб мы оба снова стали такими же юными?

Я заметил, как напряглись ее нижние веки: этот сигнальный прищур мне скоро стал хорошо знаком. Она повернулась на спину. Глаза ее заволокло. Она сердито и решительно возразила:

– Нет! Всегда лучше жить нынешним, а не былым днем. Чем прекраснее прошлое, тем дороже за него расплачиваешься. Какого, спрашивается, дьявола зрелость всегда недостойна юности?

Я взбеленился. Мне нельзя было в это поверить. Я сказал ей, что она мелет вздор. Очень многие в старости едва ли не счастливее, чем в юности. Что она девчонкой слишком напряженно или слишком расслабленно мечтала – это ее дело. Идеалисты всегда в дураках – и часто озлобляются. Позабавилась со своим речным богом, а теперь хочет подбросить мне его под ноги, точно банановую шкурку, чтобы я с размаху грохнулся навзничь. Легко ранимая мужеподобная женщина-девочка, она сама частенько оскользалась и падала навзничь; так и случилось тогда над озером: я разбранил ее, она прижалась ко мне заплаканной щекой, и нас захлестнуло таким приливным валом неистовой страсти – причем она выказала совершенно неожиданный животный пыл, – что я, поскольку страсть заведомо бывает односторонней и эгоистичной, а настоящая любовь всегда самоотверженна, я потом долгие месяцы сомневался в чистоте моего к ней чувства. И уверился в нем лишь в тот день, когда, при вовсе негаданном и совсем нежелательном посредстве ее мужа, у меня вдруг пропала всякая оглядка и осталась одна жуткая тревога за ее достоинство, которому угрожало его корыстолюбие.

По разным документам устанавливаются точные даты. Ана умерла 8 ноября 1970. Когда, семь месяцев спустя, в июне 1971, мы с Анадионой и Лесли открыли галерею «Анна Ливия», на продажу предлагались шесть его скульптур, десять картин Анадионы, десятка два полотен пяти молодых ирландских художников и три произведения внушительной ценности, образчики континентального искусства из собрания Лесли: бронзовая статуэтка Джакометти, бронзовая же – Модильяни и шестидюймовая восковая фигурка балерины, abbozzo [32]32
  Эскиз, этюд, слепок (итал.).


[Закрыть]
Дега. Ясно было, что если у нас купят хотя бы один из этих трех шедевров, то мы продержимся еще год, пусть даже ничего больше не продадим; так оно и случилось в первый и во второй год, после чего Лесли выставил еще Джакометти и еще Дега.

У всякого, кому за тридцать, наверняка засели в памяти пережитые когда-то нестерпимо постыдные мгновенья, и каждую зиму они оживают и ноют, точно старые раны. Такой болезненный рубец стыда оставило мне то утро – понедельник, 7 августа 1974 года, неделя Конской выставки, – когда я вскрыл письмо от клиента, которому годом раньше так удачно продал нашего первого Дега. Он писал, что переселился в Вашингтон и показал фигурку экспертам из Смитсоновского института. Они заверили его, что это подделка: Дега никогда с воском не работал. Каковы будут мои намерения? Помню, я медленно поглядел через комнату – или через салон, как выражался Лесли, – на нашего нового Дега. Глядя на него, я подумал, что и правда проще простого подделываться под художника неповторимого стиля. Нынче кто хочешь изготовит тебе отличного Пикассо, Джакометти, Модильяни, Уайета, Поллока или Дали. Я взглянул на второго нашего Джакометти. О таком говорят: «Это и мальчишка может сделать!» Мальчишка-то не сделает, а опытный скульптор отлично подделает.

Я сразу позвонил Лесли. Он повел себя в точности, как я ожидал. Он разволновался. Он яростно выкрикнул, что это его первого обманули, когда он покупал Дега в Париже. Я спросил его, как нам быть с американским клиентом, и он заявил, что это типичный случай caveat emptor [33]33
  Да поостережется покупатель (лат.).


[Закрыть]
и что если дело дойдет до суда, то распорядители галереи должны плечом к плечу отстаивать друг друга – то есть мы с Анадионой должны отстаивать его.

Дурная это была осень. Когда я сказал Анадионе, густая краска медленно, словно наполняя сосуд, залила ее лицо от подбородка до бровей, а на лбу выступили капли пота; потом сосуд опустел, а ее лицо мгновенно стало мертвенно-серым. Ноги под нею подкосились, она села на стул. В этот миг ей пришлось признать всю ту правду о Лесли, которую она, должно быть, давно подозревала. Она сказала:

– О суде и речи быть не может. У меня есть кой-какие сбережения. Я расплачусь с клиентом.

После долгих перекоров она разрешила мне притвориться перед Лесли, будто я морочу клиенту голову: даже таким образом вовсе избежать неприятных сцен было нельзя, но можно было умерить их пафос.

– Только вот поверит ли он нам? – спросил я.

Она угрюмо посмотрела на меня.

– Он всегда верит тому, чему верить удобнее всего. Важнее другое – сможешь ли ты после этого с ним работать.

Я покачал головой, взял и сжал ее руку.

– Единственно важно – сможешь ли ты после этого с ним жить.

Она обратила на меня тусклый взгляд. (Очень серьезная или очень взволнованная, она обычно выглядела глуповато.)

– Мне повезло. Мои бедные покойные тетушки, наверно, приглядывают за мной. Поеду поживу до осени в Угодье. А там посмотрим.

Совсем без задней мысли; в отличие от матери, у нее не было драматического таланта – чересчур прямодушна; и все же я расслышал в этих словах приглашение.

На той же неделе она самолично вступила во владение Угодьем ффренчей. Я отвез туда ее и Нану, рыженькую десятилетнюю девочку, которая была в восторге: целое путешествие с приключениями! – и провел там несколько дней, помогал хоть как-то благоустроить три комнаты и кухню. Август выдался погожий, и никаких неудобств мы не испытывали. Обедать и за покупками ездили в ближние городки Бирр и Баллинасло. Возвращались оттуда ввечеру, и окутанный темнотой высокий старинный дом не казался ни ветхим, ни покинутым: только фары вдруг высвечивали заколоченное окно или покоробленный шифер на крыше пристройки, и мне обычно думалось, что, поезди она сюда лет десять, она бы этот дом наверняка обжила, хотя совсем поселиться в нем не смогла бы. Но в те блаженные дни никто из нас так далеко не загадывал, разве что у девочки были какие-нибудь такие мечтания.

Анадиона пробыла там до поздней осени. Вторым ее домом усадьба не сделалась, зато служила ей постоянным прибежищем до самой смерти мужа. Она почти сроднилась с нею: отчасти потому, что чувствовала себя последним представителем рода ффренчей, отчасти же потому, что была там так счастлива в отрочестве. С этим неуютным старым домом связаны многие счастливейшие дни моей жизни.

Счастливейшие? «Счастливей тогда? – вопрошал мистер Блум от лица всего человечества. – Счастливей теперь?» У меня сохранилось любовное письмо, которое я оставил ей, уезжая, в тот августовский вечер, на вершине взаимного обожания. Очаровательное письмо, и она была им очарована.

Моя любимая, сегодня перед сном ты найдешь этот сложенный вчетверо листок у себя на подушке, в «нашей» комнате, и ты улыбнешься, правда? Мне так нужна эта улыбка твоих милых, прекрасных, исплаканных глаз. Спи, моя ненаглядная Анадиона. Пусть тебе снится, как я люблю тебя. Как лежу у твоих ног. И помни во сне, что ты моя любовь. Помни, что я не могу жить без тебя. Что я о тебе все время думаю. Пусть тебе снится даже, что я пишу тебе и что ты, перед тем как заснуть, нашла у себя на подушке этот листок, что проснулась – и сон оказался явью; спи, я целую твои маленькие ножки и твои большие глаза. Твой влюбленный Биби.

Я – любовник осмотрительный, я никогда не пишу адреса, обхожусь без фамилии возлюбленной и без своей. А очарована она была недаром – письмо это написал Виктор Гюго своей всегдашней любовнице Жюльетте Друэ. Я его примерно помнил из книги, которая была у меня в прежней жизни, «Любовные письма разных стран». В конце-то концов, думал я, в письме важен дух, а не буква. Мне все равно так хорошо в жизни не написать. Впоследствии я читал про Бальзака, что он часто посылал женщинам любовные письма, взятые из собственных романов, – и точно, в «Луи Ламбере» одно такое обнаружилось. Я его тут же послал моей дорогой Анадионе. И еще одно письмо ей от меня, тоже написанное Гюго, в конце концов попало обратно ко мне. Оно поныне дышит лаской и теплотой, хотя и приспособлено к подвернувшемуся случаю, чтобы доставить ей нечаянную радость.

Любимая, я все лелею трепетную память прошлой ночи в отеле Морана, когда я, Биби, снова стал самым счастливым и гордым человеком на свете. Признаюсь, что такой полноты нежности к тебе и твоей ответной нежности я еще не испытывал. Конверт с этим письмом ты примешь сначала за извещение Ирландского департамента налоговых сборов: и прекрасно, потому что настоящим я шлю тебе подлинное свидетельство данного моего сердечного достояния, и документ действителен вперед на всю мою земную жизнь. В любой день, час или минуту, когда ты соблаговолишь мне его предъявить, я торжественно обязуюсь представить тебе вышеуказанное сердце не бедней теперешнего – переполненным одной лишь любовью, любовью к тебе, и мечтанием о тебе единственной. Подписано в Дублине сего 14 июля 1878 года в 4 часа пополудни.

Я подписался «Б. Б.»и приписал: «Документ засвидетельствован тысячей поцелуев».

Я только забыл переменить год на 1978-й, и она поддразнила меня этой ошибочкой.

– Всего-то на столетие! – рассмеялся я. – Значит, мы на сто лет дольше друг друга любим! – И мы снова принялись целоваться.

Таким-то образом и составился квартет: Лесли Лонгфилд, Анадиона Лонгфилд, Дез Моран и Боб Янгер – трое мужчин, некогда подвластных матери и по наследству перешедших в кабалу к дочери: ее муж, отец и любовник. Предположительно, каждый из нас раньше или позже задавался одним и тем же вопросом насчет остальных, по-разному его формулируя: «Что, по стопам матери пошла?» – думали Лесли с Дезом; и священник успокаивал себя: «Слава богу, он ей не пара, старый греховодник, хотя что-то он чересчур моложав?»; а я любопытствовал: «Случалось ли ей плакать у Лесли на плече?» – и каждый готов был усомниться в преданности двух других, но всякий раз ревность нашу умеряло сочувствие к собратьям-невольникам.

Как мне было не понимать, как не догадываться, до чего тяжело дались Дезу Морану долгие годы разлуки со своей подрастающей девочкой: сначала с «перильным ребенком» на Фицуильям-сквер, которого он хотя бы один раз – по свидетельству ее няни Денизы – мог увидеть над лестницей, если бы поднял глаза; между ними встали военные годы во Франции, в Африке, Италии, Германии, а она тем временем росла себе и росла возле своего Шаннона с дочерями тамошних ремесленников. А может, во время войны ему было как-то легче. Девочка и река миражом растворялись в африканской пустыне, терялись в сицилийском знойном мареве, забывались в медлительном продвижении к северу через Таранто, Бриндизи, Бари, когда они на пути в Рим в клубах белой пыли ползком кровянили землю от деревушки к деревушке – нищей, разграбленной, смердящей. Это было в 1943-м, ей шел двенадцатый год, а он переступил за половину обещанного в библии семидесятилетия. Он проживет еще долго и много раз свидится с нею, но никогда ему не наверстать те ее милые, беспечные годы в Банахере. Она останется для него незнакомкой и в раннем девичестве, когда променяет свою заросшую камышами, широкую, точно озеро, обжитую утками реку на дублинскую речушку, стиснутую черным гранитом, единственный банахерский мост – на запруженные городской толпой мосты и улицы, сельский монастырь Святого Сердца Иисусова – на пресловутый дублинский колледж Святой Троицы, где вечно гомонят шумливые юнцы и девицы. И не увидит он ее ни в Лондоне, ни в Париже, ни потом опять в Лондоне. У нас с ним были веские причины завидовать Лесли Лонгфилду, который многие годы безраздельно владел ее жизнью.

А тот лишь после того, как я влюбился в его жену, возымел ко мне более нежели чисто профессиональный интерес, уместный по отношению к репортеру – глашатаю новостей искусства. (Искусствоведом я себя никогда не называл.) Лет уже десять, как Анадиона была моей любовницей, когда июльским утром, во время деловой лондонской поездки, я вспомнил его в Британском музее, возле небольшой греческой статуэтки или изваяния, именовавшегося двойной Гермой или Гермесом. Оно изображало две сугубо несхожие головы затылок к затылку, видимо, как я потом сообразил, Афродиту-Венеру и Гермеса-Меркурия, красавчика в крылатых сандалиях, хитроумного, злокозненного, пронырливого, жуликоватого торгаша и посланника богов. Эта парочка – опять-таки сообразил я – произвела на свет Гермафродита. Глядя на это скульптурное единство противоположностей, я въявь увидел перед собой Лонгфилда, его ладную, гибкую, крепко сбитую фигуру – вылитый Джимми Кэгни, боксер-легковес, – его левый задумчивый глаз художника и острый, опасный, злокозненный блеск правого глаза. (Действительный характер человека всегда выдает правый глаз; левый, невыразительно-зазывный, обращен к публике. Я на него и не смотрю.) Стоя перед мужской личиной Гермы, я подумал, что этим-то – хитроумием, расчетливостью, житейским опытом, удачливостью, едва ли не подозрительной, – Лес Лонгфилд и завлек мою доверчивую, пылкую, простосердечную Анадиону, совершенно не от мира сего, но ох как жаждущую освоиться в жизни. Представляю, как она, чувствуя себя совсем уж беззащитной, говорила ему: «Ты ведь будешь меня беречь?» – и, сказать по чести, он таки оберегал ее на свой, в конечном счете неприемлемый, лад; опять же не сомневаюсь, что оберегал с удовольствием, в роли героя битвы Ars contra Mundum [34]34
  Искусство против Мира (лат.).


[Закрыть]
.

И все же была, была у него другая сторона, под стать левому глазу: чувствительность, возбудимость, нервозность, ершистость, ранимость – иной раз того и гляди расплачется, вроде своей жены. (В той скандальной истории с Дега как раз и проявились обе стороны его характера.) Расщепление? Раздвоение? Сращение? Может, Анадиона тоже притягивала меня своей двойственностью? А если да, то почему – сам я, что ли, как-то раздвоен? Кто мне на это ответит? Я пошел позвонил на Эшли-плейс и пригласил монсеньора ближе к вечеру отобедать со мной. По счастью, он был свободен.

Район Шарлотт-Перси-стрит, как и вообще город к северу от Сохо, лучше всего в летнюю субботу: и небо яснее, и шуму меньше, и сумерки медлят – можно пообедать в свое удовольствие, закажи только столик у окна и спокойно наслаждайся пленэром, будто завсегдатай кафе. Мой гость был тут как нельзя более уместен: высоченный, виски с проседью, яркие серые глаза и все еще темные ресницы, под стоячим воротником лоснился красновато-лиловый треугольник, в розовом свете ламп поблескивали золотые запонки на твердых манжетах – так что даже наш престарелый официант любовался посетителем, словно явившимся из былых времен, когда здешнее заведение прославилось своим «шиком».

Это была отнюдь не первая моя встреча с Дезом Мораном после смерти нашей Аны. Насколько я знаю, во всякий свой родственный наезд в Дублин он непременно звонил мне – это по крайней мере, а чаще, пока Анадиона жила со мной по соседству, являлся без звонка поздно вечером в мой домик на Росмин-парк, побывав перед тем у нее, и мы засиживались, попивая что-нибудь, далеко за полночь: он терпеть не мог ложиться спать – может быть, опасался сновидений? А после того, как она переехала на Эйлсбери-роуд, мы распивали свою бутылку вина, пообедав вместе где-нибудь в городе. И этот лондонский вечер сначала протекал по заведенному ритуалу наших сложившихся, хотя и неровных отношений. Сперва мы вежливо осведомлялись о всеобщем здоровье; затем обменивались дублинскими и вестминстерскими слухами; затрагивали политические и религиозные темы («С кем вы нынче веруете? С консерваторами, либералами, лейбористами, коммунистами или с папской курией?»). Только обговорив все это и почав вторую бутылку вина, оба мы расстегивались и расслаблялись; тут он обычно походя упоминал Анадиону, а я как бы не замечал этого, переняв его тактичную уклончивость. Тогда наконец следовал всегдашний прямой вопрос: «Как у нее дела с Лесли? Семья держится?» – причем прямота его неизменно задевала меня, и задевала за живое, не потому, что я всегда отвечал неопределенно-утвердительно, не потому, что знал, что иначе никогда не отвечу, а из-за собственной боязни спросить ее вот так напрямик. Боязни ее ответа? Боязни его предугадать? Да нет, меня удерживало не то и не другое, а скорее воспоминание, как я единственный раз попробовал уговорить Ану стать моей женой.

– Ну почему же наконец, – сказал я ей тогда, – почему ты не хочешь порвать отношения, которые тебе самой заведомо в тягость? Ты ведь меня любишь! Ты ведь не любишь Реджи!

Она ответила сразу, и в словах ее не было жестокости, а была уверенность тщательно взвешенного решения:

– На него можно положиться.

Что было мудро с ее стороны. Затем женщины и выходят замуж.

Заново обнадежив монсеньора насчет прочности брака Анадионы, я чуть не стукнул кулаком по столу: меня взбесило прежде не возникавшее сопоставление, ставшее вдруг очевидным лишь потому, что недавно мне случилось перечесть любимую книгу – «Крылья голубки» Генри Джеймса. Припомнив ее, я почувствовал укол тайного сродства с язвительнейшим из подспудных значений иронического заглавия Джеймса, который называет свою богатую и умирающую голубицу-героиню «ангелом с пухлой чековой книжкой» и говорит о ее «унизанных каменьями крыльях». Это у меня сопоставилось с презрительным свидетельством Аны о Реджи – не говорю против Реджи, потому что все ее высказывания на его счет были скорее «против», чем «за», – о том, как она ему преподнесла сокровище – новорожденную дочь. «А он подарил мне жемчуга», – сказала она, фыркнув. Однако жемчуга-то она ничтоже сумняшеся носила, а за нею в свой черед и Анадиона. На Лесли тоже можно положиться? Во всяком случае, и это своего рода mariage de raison [35]35
  Брак по расчету (франц.).


[Закрыть]
.

Дез выслушал ответ на ритуальный вопрос, отсалютовал мне стаканом – и, конечно, весь остаток вечера спокойно сбивал бы свой фирменный коктейль из безличных идей и обличительных сведений, если бы тайный повод для приглашения его к обеду, дополненный образом ожемчуженных голубиц – одна такая, роскошная и элегантная красавица, грудным голосом ворковала за соседним столиком, – не побудил бы меня разыграть на пробу мужской контрапункт брачной темы. Отхлебнув вина вслед за ним, я сказал, что оба мы видали виды, и опрометчиво продолжил:

– Кстати же, Дез, ваш Лесли – совсем не худший зять. На него таки можно положиться. Добытчик! Насколько я могу судить, он сейчас очень не худо расторговался, особенно в Соединенных Штатах. Как говорят у нас в Ирландии о хорошем муже, в семье от него сплошь прибыток. Разве нет?

Ничего не скажешь, il Monsignore отреагировал молниеносно.

Дез(покручивая бокал в руке). МойЛесли? Тут на днях мойЛесли очень интересно рассказывал про вашегоДжимми.

Я.Да мой брат Джимми давно погиб. Еще в 65-м.

Дез(невозмутимо). Он рассказывал про вашего сынаДжимми. Который называет себя «мальчишка-эмигрант».

Я(ошеломленный словом «сын», точно грянувшись оземь или врезавшись в стену, очнулся и пришел в себя, но не вполне). Моего сына? Это любопытно. Как он с ним встретился? Где? Когда?

Дез.Когда демонстрировал свои работы на выставке четырех ирландцев в Филадельфии две недели назад. Знаете же, как ирландские американцы сбегаются на зов родины. И вот после выставки к нему подошел седовласый мужчина, сообщил, что его зовут Джимми Янгер, и спросил, не слышал ли он про такого ирландского журналиста – Роберта Бернарда Янгера. Лес сказал, что вы с ним жили бок о бок. Тот на это отозвался чрезвычайно странно – он сказал: «Может статься, это мой отец». «Может статься?»

Я.Ясно. (Ясно мне было и то, что Дез в упор рассматривает меня).

Дез.Лес не знал, что у вас есть сын. Я тоже этого не знал. Особенно позабавило Леса, что с виду он вамгодится в отцы.

Я(пытаясь привстать с колен). Америка им впрок не идет.

Дез.Как это Лес вам ничего не говорил? Препоручил, что ли, Анадионе?

Я.Мы ведь с Лонгфилдами теперь не рядом живем.

Дез.А сын вам об этой встрече не писал?

Я.(Он, склонив голову набок, пристальным птичьим глазом следил, не покажется ли червяк из-под травы, и я испугался очередного подвоха.) Переписка со мной – сущее мучение.

Дез.Лес его даже пожалел, до того он смущался. Упомянул было, что его отец – боевик Восстания 1916-го. То есть это, выходит, либо вы, либо ваш старший брат? Вы тогда уже родились на свет? Или были мальчишкой? А через минуту он вроде бы дал понять, что и сам родился в 1916-м! Потом сказал, будто его отправили на время войны из Лондона в Ирландию – четырех лет от роду. Вы что, Б. Б., наделали кучу детей в своей пылкой юности? Или у этого парня была куча отцов?

Я отчаянно вспоминал Ану. Неужели я утаил это даже от нее?

Не мог я от нее ничего утаить! Неужели она утаила это даже от меня? Могла, вполне могла – мастерица была по части утайки, и мы оба ее сознательно допускали, чтоб не допускать неуважения друг к другу, – вот за такую утайку я теперь и расплачиваюсь.

Дез.Очень уж вы скрытничаете, Б. Б., вы мне и словом никогда не обмолвились, что были женаты. Развелись?

Я.Она попала под бомбежку в 1941-м. Потеряла зрение, была контужена, позже умерла.

Дез.Ох, извините.

Я.Я мог только казниться из-за ребенка. Что мне было делать?

Дез(смягчаясь). Распад семей? Во время войны дело самое обычное, но оттого не менее прискорбное. Я так понял, что мальчонке повезло: в Соединенных Штатах после войны для него нашелся кров и попечитель – ваш старший брат Стивен, кажется? Да, а теперь вот у сына вашего есть свой сын, названный Бобом в вашу честь. Второй Боб. Боб-два.

Стивен? Третий брат? Я понял, что Дез и Лес вдосталь наговорились обо мне: то-то он перегнулся через стол и потрепал меня по плечу. Я был все еще ошарашен, точно за спиной у меня взорвалась граната. Слава богу, между нами вклинился дряхлый официант, а то его дружелюбное касание привело меня в ярость. Он же нарочно сорвал чеку с этой гранаты – поглядеть хотел на мою реакцию. К тому времени, как официант удалился, злоба моя притихла, только в ушах гудело. Я мгновенно все просчитал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю