Текст книги "Избранное"
Автор книги: Шон О'Фаолейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
Я глянул на сидящего напротив старого священника. Он смотрел на меня так, словно я вслух разговаривал сам с собой. Я отвернулся и стал глядеть на поля.
Да… Пожалуй, общительным Мэла не назовешь. Разве что с натяжкой – как членов какого-нибудь комитета, собравшихся в отеле, сочтешь весьма дружеской компанией.
Если вдуматься, он и вправду всегда держался несколько особняком. Он был много богаче всех нас, но отличался не высокомерием, а чем-то более изысканным. Или немного робел? А ведь я и вправду недавно слышал, будто он забросил охоту и принялся изучать птиц на природе – в своем коттедже в окрестностях Корка, в долине реки Ли за Инискарой, где проводил субботу и воскресенье. В своем тайном убежище, куда можно было «сбежать от всего этого».
Старик священник все еще смотрел на меня. Я отвернулся и стал глядеть на скачущую лошадь.
От всего? Он, вероятно, имеет в виду шум уличного движения в Корке, где в наши студенческие годы встречались все больше наемные экипажи, волы, ломовые лошади и велосипеды. Корк – тихое место. Его и городом-то не назовешь. Ну и, разумеется, не надо забывать бьющую ключом тамошнюю знаменитую светскую жизнь. Каждый вечер бридж, каждую субботу гольф, и для немногих избранных счастливчиков плавание под парусами в гавани по субботам и воскресеньям. И выпивки исподтишка в гостиных отеля для многих и многих счастливчиков, которые украдкой проникают туда через черный ход. А может, эти многие – несчастны? Зимой Корк бывает пренеприятным местом. Как я хорошо это знаю! Господи! Мне ли не знать!
Хлынул грибной дождь, забрызгал окна вагона.
Что поделаешь, надо глядеть правде в глаза. Корк как раз такое место, где дождь льет, льет, льет, неумолимо, упорно, и не спешит перестать. Прямо скажем, зимой жуткое место. Разумеется, если иметь вдоволь пиастров, можно и в Корке отлично провести время. Но надо иметь пиастры. А у меня никогда их не было. У Мэла были. И вдоволь. Он богатый? Очень. Во всяком случае, по меркам Корка. Скаредная чертова дыра, набитая спесивыми тупицами, которые крепко держатся за доставшиеся им в наследство семейные фирмы и чванятся своими жалкими угодьями.
Кажется, этот священник смотрит на меня с недоумением?
Мэл, разумеется, католик! Ревностный католик. Нет! Крещеный, конфирмованный, завзятый холостяк. Странно – ведь он всегда еще как заглядывался на девушек. Забавно, я никогда об этом не задумывался. В Ирландии об этом как-то не думаешь. Так привыкаешь, что в твоей родне непременно овдовевшая мать, или дядя-епископ, или два брата-священника, или три сестры-монахини. Некая традиция безбрачия. Господи, но он же и правда вовсю заглядывался на девушек! Почему же он не женился? И ведь очень недурен собой. Хоть у него и выступают вперед зубы и довольно дурацкая вычурная манера бриться, оставляя на скулах по пучку волос.
Я закрыл глаза, чтобы лучше его представить. Спрашивается, на кой черт меня туда понесло.
Ему теперь, должно быть, сорок шесть или сорок семь. Если его вкус не изменился, на нем будет клетчатый спортивный пиджак с двумя разрезами сзади и клетчатое кепи, слегка надвинутое на игривый глаз. Субботний костюм провинциального сквайра.
– Есть сегодня вечером из Корка обратный поезд? – спросил я священника.
Он криво усмехнулся.
– Есть такой. Пассажирский. Вы, я вижу, к нам ненадолго?
– Мне надо вечером вернуться.
Я почувствовал, что краснею. Жена нездорова. У младшей дочери жар. Я сам не в форме, Мэл. Сказать по правде, у меня у самого высокая температура. В воскресенье утром приезжает из Лондона мой младший брат. Умирает мой лучший друг. Вчера умер мой дядя. Мне просто необходимо быть на его похоронах.
– Вы уверены, святой отец, что сегодня вечером из Корка есть обратный поезд?
– Есть. Говорят, в ближайшее время у нас будет собственный аэропорт. И аэропланы.
Дождь перестал, просияло солнце, но меня не обманешь. Я узнал знакомые поля. Жалкий у них вид. Дождь. Холод. Моя нищая юность в Корке. Мы проехали Бларни. И оказались в тоннеле, и, хотя я знал об этом длинном тоннеле, я забыл, какой он длинный, зловонный и темный.
Мэл был первый, кого я увидел на платформе, – в твидовом костюме и спортивном кепи. Виски уже начали седеть. Зубы для своих чересчур белые. Он был в очках. Мы тепло поздоровались.
Говорят, голоса хорошо запоминаются. А я вспомнил его резковатый оксфордско-коркский выговор, лишь когда он сказал:
– Ну, наконец-то мы можем лицезреть ваше высочество у нас в Корке!
Я засмеялся.
– Вот и я, миротворец Орфей.
Он только хмыкнул в ответ, и мы пошли с перрона, по-приятельски поддразнивая друг друга, мол, какие мы уже старые, сели в его спортивный белый «ягуар» и пулей вылетели с вокзала.
3
– Ну? – сказал я. – И на чем же вы вчера покончили с моей милейшей тетушкой Анной?
Он сделал вид, будто поглощен дорогой – в этом месте по улице металось с десяток обезумевших от страха волов, а на них орали и махали руками два таких же обезумевших погонщика. Потом он смущенно усмехнулся, искоса глянул на меня, явно приглашая заодно с ним отказаться от всякого благоразумия, и сказал:
– Я опять дал ей ни за что ни про что два фунта. Ясное дело, она через месяц снова придет. Будет являться каждый месяц до конца своих дней. Если мы не примем какие-то крутые меры.
– Понятно. Понятно. Прямо сейчас за нее и возьмемся?
– Нет! По субботам я не работаю. И не собираюсь нарушать свои правила ради этой старой перечницы. Я везу тебя на свою ферму. У нас уйма времени – суббота и воскресенье. Поговорим о ней сегодня вечером после ужина. И ни минутой раньше!
Я возмутился. Я все-таки очень любил мою тетушку Анну, хоть и не навещал ее уже двенадцать лет, и мне не по вкусу, когда мной вот так командуют, не потрудившись даже сказать «если ты не против», или «если у тебя найдется время», или «с твоего позволения». Он что, опять принялся за старое, строит из себя важную персону? Подумаешь, делец, раскомандовался. А при ближайшем рассмотрении с ним за долгих два дня, пожалуй, помрешь со скуки. Однако он так по-хорошему обошелся с тетушкой Анной, и ведь это из-за меня он попал в переплет, и я ему обязан, так что я сказал как можно любезнее:
– Очень мило с твоей стороны, Мэл. Я могу повидаться с тетушкой завтра утром, и наверняка днем есть поезд на Дублин.
– Если хочешь, пожалуйста, – не без обиды сказал он. Потом прибавил весело: – Если есть воскресный поезд на Дублин, он наверняка идет часов десять. – Потом он сказал, да так самодовольно, что всякий, кто его не знает, тут же невзлюбил бы его: – Тебе понравится мой коттедж, он прелесть. В Корке ни у у кого нет ничего похожего!
Я был не очень разговорчив по дороге в город и потом, когда выехали из него. Эти места разбудили слишком много воспоминаний об отце, о матери, о моей утраченной юности. Мэл знай болтал о замечательном будущем Корка, о его экономическом развитии, об аэропорте, который рано или поздно здесь непременно будет, болтал так, словно он сам лорд-мэр этого проклятого городишка. Но вот мы выехали из Корка и опять очутились на просторе, и скоро – всего минут через двадцать бешеной езды – Мэл сказал:
– Смотри, вот моя сабинская ферма!
На первый взгляд, за деревьями, коттедж показался мне таким, какой агент по продаже недвижимости стал бы расписывать как «истинно сельский», «живописный», «старомодный», «традиционный», «почтенный», «старинный» и прочими дурацкими словами, вместо того чтобы сказать: сырой, грязный, разваливающийся, подделка, полуразрушенный, третьесортный и лишен всякого намека на комфорт. Когда же мы въехали через деревянные воротца, он оказался тем восхитительным домиком, какие встречаются в английских детективах или на рекламных афишах железнодорожных компаний, соблазняющих прелестями путешествий. Под добротной соломенной крышей он стоял в стороне от шоссе среди лужайки, огорода и залитого солнцем фруктового сада – все вместе занимало акра два, – напротив старой церквушки из бурого камня с довольно изящным шпилем, что примостилась на высоком берегу над самой речкой Ли, которая бормочет далеко внизу, в долине, промытой вечность назад среди окрестных холмов и поросшей теперь молодым сосняком. Коттедж был длинный, приземистый, розовый, в маленьких окошках ромбовидные стекла, стены сплошь увиты альбертовыми розами, которые через неделю-другую охватят его нежарким пламенем. Дверь, выкрашенную моррисовским приглушенно-синим, отворила кареглазая молодая женщина. «Моя экономка. Моя бесценная Шейла», – представил ее Мэл. Гостиная, продолговатая, с низким потолком, была обставлена элегантной мебелью в стиле Адама и Чиппендейла, от стены до стены ее покрывал бледно-зеленый ковер, в старом кирпичном камине без особой нужды уютно потрескивали поленья. Потом оказалось, что Мэл завел у себя центральное отопление, электричество и кухню в американском стиле. Его Шейла принесла нам шотландское виски, воду и кубики льда, и мы уселись в глубоких креслах у огня.
– Похоже, ты недурно устроился, мой друг, – ворчливо заметил я.
– Люблю простую жизнь, – живо отозвался он. – Но в этих делах я отнюдь не простак, я человек трезвый.
Я внутренне съежился. В этих словах слышалось уже знакомое мне весьма распространенное представление большинства деловых людей, что писатели – умственно недоразвитые мечтатели, романтики и здравого смысла у них ни на грош. Право же, снова подумалось мне, за два дня здесь, пожалуй, помрешь со скуки.
Тут я заметил, что его экономка все еще в комнате. Ее карие глаза напоминали два блестящих каштана. Не будь у нее тяжеловат подбородок, она была бы просто красавица. Однако всего больше меня поразило не лицо ее, не складная фигурка или прямая спина, но спокойное достоинство. Мэл окинул ее с ног до головы беглым взглядом.
– Ну, дорогая, чем вы нас попотчуете на ужин?
– Будут два жареных цыпленка. Картофель с петрушкой. Молодой. Ваш собственный. И молодой горошек с вашего огорода.
– А на сладкое? Кроме вас? – спросил он с той нелепой полуулыбкой, с какой люди в годах пытаются завоевать расположение ребятишек, которые их дичатся, а холостяки обращаются к молодым красоткам.
– Кроме меня будет яблочный пирог, – спокойно ответила она. – Из последних яблочных запасов на чердаке.
– С кремом?
– А как же.
– И с вином?
Она кивком показала на две бутылки, что стояли, как положено, поодаль от камина. Шамбертен, 1849.
– Замечательно. Будем ужинать в половине восьмого. – Он повернулся ко мне. – Допивай! На прошлой неделе я видел, вдоль реки пронеслись два зимородка, хочу проверить, там ли они еще. Они только что поженились, – прибавил он, с двусмысленной усмешкой глянув на Шейлу, а она вскинула голову и пошла заниматься своим делом.
– Где это ты раздобыл такое сокровище? – спросил я, стараясь, чтобы в моем голосе не прозвучала подозрительность, и отметив про себя, что двадцать лет назад непременно стал бы его поддразнивать на ее счет.
– Просто повезло. Она машинистка в моей конторе. До того у меня была отвратительная старая перечница, старая и почти такая же бестолковая, как твоя помешанная тетушка. И вдруг я узнаю, что Шейла живет на полпути между моим коттеджем и Корком, в домишке какого-то рабочего у шоссе. Я спросил, не хочет ли она помочь по хозяйству и получать за это звонкой монетой. Она тотчас ухватилась. Каждую пятницу вечером по дороге из конторы сюда завожу ее домой, а в субботу утром забираю, и я кум королю.
Мэл взял бинокль, записные книжки и фотоаппарат, и мы отправились на поиски зимородков. Часа три мы бродили в долине реки, и я наслаждался каждой минутой. Он нашел своих зимородков, увидал цаплю на гнезде и страшно обрадовался, когда разглядел в бинокль и мне тоже показал желтовато-коричневую пичугу размером с дрозда, но с длинным клювом, с хохолком и с черными и белыми полосами на крыльях, сидящую на высокой березе.
– Возможно ли, да нет, невозможно, и все-таки… неужели это удод? – оглушительным шепотом твердил он.
Он записал все подробности в свой блокнот наблюдений: число, час, температуру, направление по компасу и бог весть что еще – и так по-мальчишески радовался, что недавнюю мою досаду на него как рукой сняло. На обратном пути я мимоходом спросил, сколько ему лет, он ответил «сорок семь», и мои недавние подозрения тоже как рукой сняло. Он был по меньшей мере вдвое старше этой Шейлы. К тому времени, как мы вернулись в коттедж, мной овладела такая блаженная усталость, более того, блаженная беззаботность, и я сказал Мэлу, что решил вернуться домой лишь в понедельник утром.
Теперь, когда мы ощутили вечернюю прохладу, жар горящих поленьев пришелся очень кстати. Оказалось, в коттедже две ванные комнаты и полно горячей воды. Я понежился в ванне минут двадцать. Когда мы оба вышли в гостиную, Шейла приготовила нам два мартини, а потом мы не спеша приступили к превосходному ужину. Цыплят она не зажарила, а запекла en papillotes [83]83
В промасленной бумаге (франц.).
[Закрыть]. Она, должно быть, потратила целый час на один только яблочный пирог, моя жена – мастерица стряпать, но и у нее не получилась бы такая нежная корочка.
– Мэл, это ты обучил ее кулинарной премудрости?
– Признаться, я пытался сыграть роль профессора Хиггинса, стать для нее Пигмалионом. Но только в том, что касается стряпни. – Он подмигнул мне. – Во всяком случае, пока.
К тому времени, как мы распили две бутылки бургундского и уселись в кресла перед камином, мы были уже прежними старыми – то есть молодыми – друзьями, Мэлом и Шоном. Шейла зажгла две лампы, отбрасывающие мягкий свет, принесла нам кофе по-итальянски, бутылку коньяку, две согретые рюмки, коробку с сигарами и наши тапочки.
– Вот это женщина! – пробормотал я. – Надеюсь, ты никогда ее не упустишь.
– От нее есть толк, – коротко согласился он, налил коньяку и, как и я, вытянул к огню свои длинные ноги.
Некоторое время мы сидели молча, слышно было лишь, как потрескивают поленья да нет-нет что-то звякнет в стороне кухни. Сельский простор, на который опускалась тьма, окружил нас такой тишиной, что, когда я напряг слух, я услышал бормотанье речки далеко внизу, в долине. И не кашель ли фазана я услышал? В полудреме я вспомнил обещание Мэла вечером поговорить о тетушке Анне. Разговаривать сейчас о тетушке Анне мне вовсе не хотелось, а то, как сонно он уставился на огонь сквозь рюмку с коньяком, позволяло надеяться, что и ему не хочется. Потом я услышал его голос, и с чувством более острым, чем сожаленье, понял, что он заговорил о себе.
4
– Я рад, что ты приехал, Шон. Уже давно я вынашиваю одну мысль, довольно важную мысль, и хочу испытать ее на тебе, устроить проверку.
Насилу удерживаясь на грани блаженного сна, я с готовностью кивнул.
– Тебе никогда не приходило в голову, что каждый человек – и мужчина и женщина – сам себе гончар? То есть что рано или поздно каждый берется за глину, или пластилин, или грязь, называй как угодно, своего жизненного опыта, бросает на гончарный круг, запускает и придает этой глине (пластилину, грязи) некую форму? Превращает в то, что я называю его представлением о форме всей его жизни. Ты улавливаешь?
Я кивнул, показывая, что не сплю.
– Отлично! Но вот загвоздка! Ради чего мы это делаем? Вряд ли ради того, чтобы потешить себя самого, ведь никакого себя самого для нас не существует… Верно? Мы не можем увидеть себя… верно?.. или узнать себя… верно?.. и потому не можем быть самими собой… верно?.. ведь сперва надо сотворить эту форму и посмотреть на нее, как смотришь в зеркало, и сказать себе: «Вот он я! Вот оно, мое призвание. Моя цель. Мои убеждения. Мои верования. Вся моя жизнь». То есть я не могу сказать «это я», пока не сотворил свою форму, потому что, пока я ее не сотворил, никакого меня нет. – Он втолковывал это так настойчиво, что я почувствовал себя еще более усталым и сонным, чем прежде. – И потому, пока я не доведу дело до конца, я не могу получить от всего этого никакого удовольствия. Эта мысль, прямо скажем, выводит из равновесия, согласен?
Я старался не заснуть. Во что я впутался? Два вечера слушать подобную чушь? Нет, завтра днем, наверно, все-таки есть поезд!
– А когда дело доведено до конца, Мэл, тогда что?
Он с силой хлопнул меня по ляжке.
– Тогда и начинается жизнь. Когда я наконец точно знаю, что я такое, я наконец точно знаю, чего хочу, потому что чего я и вправду хочу, мне теперь говорит моя форма, мой образ.
Я вздохнул и потянулся.
– И тогда появляется кто-то другой, Мэл, смотрит на твой портрет художника в образе щенка и говорит: «Нет! Это, должно быть, воплощение некой нелепой мечты Мэла о самом себе или о мире, каким он хотел бы его видеть, но это вовсе не наш Мэл и вовсе не наш мир».
– Ха-ха, но ведь я могу сказать то же самое о нем и о его мире.
– Можешь, разумеется. Но надеюсь, у тебя все-таки хватит ума не отрицать, что, помимо всего этого, существует реальный объективный мир? Его составляют биржевые маклеры, сборщики налогов, физики, изопрен, полимеризация…
– Кстати, резина дорожает.
– …гравитация, электричество, атомный вес, кровяное давление, корь, дети, которые болеют, старики, которые умирают, зимородки, которые спариваются, и так далее и так далее. И внутри каждого из нас реальный объективный ты, я и всякий прочий, и это без всяких фантазий, без дураков. – Я рассмеялся. – Ты прелесть, Мэл! Рад сообщить тебе, что ты ни на йоту не изменился с той поры, когда давным-давно, студентами университетского колледжа в Корке, мы выходили после лекций отца Абстрактибуса по философии, ложились на газон в огороженном стенами дворике нашего колледжа и часами толковали о субъекте и объекте, о том, что такое реальность и что такое звезды, а говоря попросту, толкли воду в ступе. И вот нате – ты опять за то же! Бессмысленное занятие, и не в том я настроении. Уж если после такого чудесного ужина, и восхитительного шамбертена, и превосходного коньяка надо о чем-то разговаривать, так давай поговорим о тягостном, вполне реальном деле. Давай поговорим о моей тетушке Анне.
– А я о том и толкую, – спокойно сказал он. – О людях, которые живут своим воображением и фантазиями и иллюзиями на свой счет. И, насколько я могу понять, весь подлунный мир так и живет. Включая твою милейшую тетушку Анну Марию Уилен. – Он вытянул ногу и носком тапочки задел мою щиколотку. – Знаешь, на что употребила те три с половиной сотни фунтов твоя милейшая тетушка Анна?
– Ты мне говорил. Купила кресло, электрический камин, пуховое одеяло, занавеси, заказала заупокойные мессы и дала в долг своим…
– Вздор! Это она так сказала. Она купила меховое манто за триста пятьдесят фунтов.
– Ты лжешь!
– Солгала она.
– Ты шутишь.
– Это не шутка, мой друг. Старая чертовка имела нахальство прийти вчера ко мне в контору в этой шубе. Когда она ушла, меня осенило. Я позвонил одному приятелю, который состоит в благотворительном обществе и занимается тем краем города, где она живет, и попросил заглянуть к ней. Какое там кресло, электрокамин, пуховое одеяло, новые занавески. Ничего там нет, ровным счетом ничего. А что до денег, которые она якобы дала в долг, он говорит, бедняк никому не даст в долг сразу десять фунтов. Даст разве что десять шиллингов. Да и то вопрос! Ты с этакой легкостью рассуждаешь про «реально существующий объективный мир». Похоже, не очень-то много ты о нем знаешь, не так ли?
Его снисходительный тон привел меня в бешенство.
– Наверно, на ней была дешевая, подержанная шуба!
– Я и это проверил. Корк невелик, магазины, где можно купить новое меховое манто за такую солидную сумму, здесь наперечет. Я позвонил Бобу Роху, рассказал ему всю историю. И оказалось, попал в точку. Он самолично продал ей манто. И, сам понимаешь, отлично это запомнил. Жалкая старуха покупает шикарное меховое манто – такое случается не каждый день. Она выложила ему за манто двести семьдесят пять фунтов. Банкнотами. – Мэл помолчал. И закончил с язвительной любезностью: – Улавливаешь мою мысль?
Я был взбешен, отрезвлен и преисполнился жалостью к тетушке Анне. Мне ясно было также, что, каким бы Мэл ни представлялся себе самому, он отнюдь не дурак. Я готов был его задушить. Вот я знал тетушку Анну всю мою жизнь, притом мне вроде бы положено кое-что понимать в человеческой натуре, а этот тип видел тетушку Анну всего-то три-четыре раза в жизни – и он безжалостно раскрывает передо мной самую ее суть: с двадцати лет работала на состоятельного тренера, тридцать лет торчит в Каре, посреди голой, пустынной, поросшей травой равнины графства Килдэр, видит его разодетых богатых клиентов, которые опять и опять приезжают на скачки, мало-помалу стареет, так и не дождавшись, чтобы кто-нибудь предложил ей руку и сердце, и думает – почему же, черт возьми, мне-то в голову не приходило, что она так думает? – думает, что у нее вовек не будет ничего хоть чуточку похожего на то, что есть у них. И вдруг, по чистой случайности, когда ей уже за семьдесят, она начинает получать дивиденды, как самые солидные господа из той публики, ее принимает, будто настоящую даму, самый солидный в Корке биржевой маклер – и в витрине магазина она видит то самое манто.
Мэл неторопливо покручивал зажатую в руке рюмку с коньяком и лукаво на меня поглядывал.
– Любопытно, а? – сказал он.
– Очень, – с горечью согласился я. И, помолчав, сказал: – Так вот почему она больше не сможет получать свои воображаемые дивидендики? Даже если я согласен тебе их возмещать?
Он ответил сердито, чуть ли не со страстью:
– Да, поэтому. Она себя обманывает, и я отказываюсь ее поощрять. Она пытается обратить в бессмыслицу все, во что я верю. И я не намерен ей это позволять. Вот ты, писатель, стал бы ты писать о чем-то, если бы не верил, что это правда?
– Не говори глупости! Я горжусь и радуюсь всякий раз, как думаю, что мне удалось сказать хотя бы десятую долю правды.
– Ну а если бы ты был доктором, стал бы ты врать пациенту?
– Докторам все время приходится врать. Чтобы помогать пациентам жить. И облегчать смерть.
– Ну а я не вру и врать не намерен. В моей профессии факты есть факты, и я должен их придерживаться.
– Ты играешь на бирже.
– Нет, не играю.
– Ты поощряешь своих клиентов играть на бирже.
– Нет, не поощряю.
– Тогда чем же ты зарабатываешь на жизнь?
– Надеждами.
Мы рассмеялись. И успокоились.
– А как же насчет благотворительности, Мэл?
– Я бы не против помочь твоей тетушке. Старушка мне нравится. Она добрая душа. И мой друг из благотворительного общества уверяет, что она существо весьма достойное. По правде говоря, я с радостью платил бы старой перечнице… – Тут в его голосе зазвучала холодная осторожность опытного дельца: – Пополам с тобой я с радостью каждый год выплачивал бы старой перечнице сумму, равную ее треклятым дивидендикам. Но не в качестве дивидендов! Только в качестве нашего с тобой общего дара.
– Мэл, ты сама доброта! Тогда все в порядке. Эти двадцать восемь фунтов годовых будут нашим ей подарком. Что ты так на меня смотришь?
– Она не возьмет.
– Это еще почему?
– Потому что это благотворительность. А благотворительности она не желает. Бедняки никогда не хотят пользоваться благотворительностью. Они терпеть не могут благотворительность, потому что она заставляет человека чувствовать, что он нищий. Всякого, в ком осталась хоть капля гордости. А эта старая дама – отчаянная гордячка. Ты можешь принять подарок от меня, я могу принять подарок от тебя, королева Виктория приняла бы в дар всю Индию, подвесила бы ее как еще один брелок к своему браслету и даже спасибо не сказала бы. Но бедняки не такие! А впрочем, попробуй. Возьми завтра утром мой «ягуар», езжай в город и повези ее обедать. Ставлю десять шиллингов против одного, что она откажется. – Он поднялся. – А, вот и мы!
Это относилось к Шейле, которая уже ждала, чтобы ее отвезли домой. На ней была меховая шапочка и изящное, с поясом, твидовое пальто. Из-под шапочки мило выглядывали темные завитки. Сейчас, в туфлях на высоких каблуках, видно было, какие у нее длинные и красивые ноги.
– Очень милая шапочка, – сказал Мэл, оглядывая свою экономку.
– Я и утром в ней была, – спокойно сказала она. – Но мужчины никогда ничего не замечают.
– Откуда она у вас?
– Купила, разумеется. Это дикая норка. Я годами откладывала на нее. Купила в магазине Роху.
– Молодчина! – восторженно сказал Мэл и посмотрел на меня, явно одобряя свою ученицу, а я подумал, знает ли он, сколько ей стоило даже это крохотное воплощение мечты. Наверняка она и вправду откладывала годами. – Пойду выведу машину, – сказал он мне. – Я недолго. Послушай какую-нибудь музыку, пока нас нет. У меня тут кое-какие хорошие пластинки.
Когда он вышел, я сказал ей:
– Может быть, вы пока присядете? – И она не спеша села на ручку его освободившегося кресла и скрестила свои очаровательные, длинные, как у цапли, ножки.
– Вы любите музыку, Шейла?
– Прежде любила только джаз. В последнее время стала предпочитать классическую музыку. Меня с ней знакомит мистер Мэлдрем. Показать вам, как работает проигрыватель? Он новый, и мистер Мэлдрем обращается с ним очень осторожно. У него два усилителя. Благодаря им создается впечатление, что оркестр окружает тебя со всех сторон. О, тут уже есть пластинка, – сказала она, подняв крышку. – Да, вот ее конверт… это идиллия «Зигфрид». Хотите послушать? Или, может быть, предпочитаете что-нибудь более современное?
(Ты всего лишь машинистка в его конторе, но у тебя манеры светской женщины, подумал я.)
– Да, я бы опять ее послушал. Тысячу лет не слушал Вагнера. Вам она нравится?
– Мы столько раз ее проигрывали, что я даже начинаю понимать, о чем она.
– О чем же? – с улыбкой спросил я.
Шейла включила проигрыватель и опустила крышку.
– По-моему, о счастье, которое приносит любовь. Он должен немного разогреться, а потом действует автоматически.
Я глянул на нее. Интересно, она глубокая натура? С дороги донесся гудок Мэла. Шейла улыбнулась, впервые за все время. У нее оказались превосходные зубки.
– Мне пора. Не дайте погаснуть огню. Он иногда засиживается допоздна. Поленьев сколько угодно. И я включила электрические одеяла на вторую степень, так что к тому времени, как вы покончите с последним стаканчиком, они будут приятные и уютные. Доброй ночи.
Она вышла, а я подошел к окну посмотреть ей вслед; огромная луна взошла над окружающими долину темными холмами, нежно, как в поцелуе, касаясь их округлых грудей. Мэл и Шейла стояли рука об руку и смотрели на луну, он чуть склонился к Шейле, показывая ей, точно ребенку, вверх, и что-то говорил, в кои-то веки явно кстати, так как она быстро обернулась к нему и заразительно рассмеялась. Он коснулся пальцем ее меховой шапочки, и тут пластинка у меня за спиной включилась и два десятка скрипок зашептали, запульсировали, набирая силу, омывая меня той же могучей волной, что и свет безмерной луны. Я уже не сомневался насчет этих двоих. Он отпустил ее руку, распахнул перед ней дверцу машины, так что горевшая внутри лампочка на миг осветила ее сияющую улыбку. Потом захлопнул дверцу, сел на свое место, и автомобиль понесся прочь. Я медленно вернулся к своему креслу, коньяку и сигаре и уставился на мерцающий огонь.
Волна за волной идиллия вздымалась к первому крещендо, и вот уже смычки бичами хлещут по скрипкам в страстном порыве мелодии. Безумец! Сидеть здесь ночами, в этой безмолвной долине, лицом к лицу с Шейлой, и слушать музыку, подобную этой ликующей музыке, созданной любовником для спящей возлюбленной. Если уж мне отчаянно захотелось оказаться дома, в постели с женой, то, боже милостивый, что же должен испытывать он? Я вдруг вспомнил кое-что и схватил конверт пластинки. Да, я прав. Вагнер написал эту любовную идиллию, когда ему было пятьдесят семь, уже за сорок он влюбился в Козиму Лист, а ей было тогда двадцать с чем-то, и мне вспомнились другие мужчины в годах, что женились на молодых женщинах, находили их даже в тесном кругу маленького городка в нескольких милях отсюда. Мужчины, опаленные зимним холодом, что срывают едва распустившиеся розы. Старый Роберт Котрелл, судовладелец, женился на барменше из отеля «Виктория». Франк Лейн, винокур, в шестьдесят подцепил хорошенькую официантку из «Золотой таверны». А как же звали того мельника, который вдовел двадцать пять лет, а потом влюбился в одну из своих работниц, и у них народились дети моложе его внуков? Такое легко может случиться с мужчинами, которые всю жизнь придерживались самых суровых обычаев, а потом им вдруг это опостылело, и они пустились во все тяжкие.
Музыка медленно замирала, сама собой пресытясь, и я поуспокоился. Мэл ясен как на ладони – со своей болтовней о людях, которые берут глину жизни и лепят из нее собственную форму. О Шейле же я только и знаю с его слов, что она живет в придорожном коттедже, и, как он должен понимать – и первым сказать об этом, – богатый биржевой маклер для нее превосходная добыча. Я стал беспокойно бродить по дому. Ошибся дверью и попал в его спальню. И тотчас захлопнул дверь, чувствуя, что невольно окунулся в глубокие и опасные воды. Край одеяла был отвернут под углом в сорок пять градусов и на подушке лежала едва распустившаяся алая роза. Я ушел к себе, лег и уснул так крепко, что не слышал, как он возвратился.
Когда я проснулся, солнце сияло вовсю и коттедж был пуст: Мэл, вероятно, поехал к обедне, а потом за ней. Когда они вернулись, та роза была у него в петлице. После завтрака я взял «ягуар» и поехал в город повидаться с тетушкой Анной.
5
В городе трезвонили церковные колокола, но на набережной, где она жила, не было ни души. Даже чайки на реке и на оградах вдоль пристани и те молчали. Я остановил машину у ее старого дома – изгородь покосилась, стекло в полукруглом окне над дверью треснуло, старомодная, в восемь филенок дверь, бугристая от многочисленных наслоений краски, нуждалась в паяльной лампе, да еще ее требовалось недельку скрести, чтобы проступил резной багет и превосходное красное дерево. Я посидел в машине, думая о тетушке Анне, какой знал ее много лет назад, и о том, как бы с ней поладить.
Была она всегда ласковая, нестрогая, легко расстраивалась и, насколько я знал, мало чем интересовалась в жизни, только смотрела скачки, гадала на кофейной гуще и на картах, питала слабость к сладкому и зачитывалась третьесортными романами про любовь, издающимися в дешевой лиловой серии. Надо бы прихватить с собой коробку шоколада. Я поехал и отыскал кондитерскую, где торговали и в воскресенье. Наверно, из-за любви к сладостям тетушка так всегда и маялась зубами: они у нее вечно болели и несколько передних испортилось. В ту пору существовала какая-то замазка, паста или облатка, с помощью которой бедняки в провинции в особых случаях затыкали для красоты дырки в зубах. А может, то была просто белая жеваная бумага? Тетушка пользовалась этим постоянно, и оттого казалось, зубы ее слеплены из замазки. Вдобавок бедняжке неудачно прооперировали левый локоть, в одном месте на локтевой кости было постоянно мокнущее углубление вроде пупка, и она постоянно поглаживала его правой рукой, особенно в холодные или ветреные дни. Может, старушка согласится пойти к хорошему хирургу? Или, пожалуй, попробую соблазнить ее добротной удобной одеждой, жена без труда купит для нее все необходимое. Не то чтобы, глядя на ее ветхий дом, я опасался, что трудно будет уговорить ее принять наш ежегодный дар, нет, просто вспомнились те дни, когда она жила среди зеленых холмов в Каре, по крайней мере в полном довольстве, к ее услугам была наилучшая пища и здоровый сельский воздух, и, наверно, не надо ей было оттуда уезжать, и всего лучше ей было бы вернуться в родные края, но теперь это, увы, невозможно.