355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шон О'Фаолейн » Избранное » Текст книги (страница 28)
Избранное
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:36

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Шон О'Фаолейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

МАНИЯ ПРЕСЛЕДОВАНИЯ
©Перевод В. Ефанова

Существуют две разновидности ирландцев, которые я не выношу. Первые из кожи лезут вон, чтобы вести себя так, как – на их взгляд – должны вести себя англичане. Вторые из кожи лезут вон, чтобы вести себя так, как – на их взгляд – должны вести себя ирландцы. Эти последние невыносимо скучны. И вот таков Айк Дигнам. Он считает, что ирландцы остроумны, и поэтому пересыпает речь вымученными остротами. Он воображает, что ирландцы обладают богатой фантазией, поэтому постоянно рассказывает всякие небылицы. Кроме того, он вбил себе в голову, что ирландцы от природы чертовски насмешливы, что прекрасно уживается с его представлением об ирландцах как о больших реалистах, поэтому он готов порицать всех и каждого за недостаток здравого смысла. Но поскольку он верит также, что нет на свете людей снисходительней и сердобольней, чем ирландцы, то неизменно кончает свои гневные тирады словами: «Однако будем уповать на то, что в душе бедняга не так уж плох». В результате, разговаривая с ним, никогда не знаешь, с кем, собственно, ты сейчас говоришь – с Айком ли фантазером, Айком-реалистом, Айком – злым насмешником или же с Айком-добряком.

Уверен, что этого он и сам толком не знает. Он газетчик – ведет раздел внутренней политики. Мне приходилось быть свидетелем того, как, сделав из человека отбивную, он заявляет потом за кружкой пива, смущенно похохатывая:

– Ну и штуку же я отмочил. Знаете, что я написал в своей колонке о Гарри Ломбарде? Я написал: «Нет такой темы под солнцем, которая не исторгла бы из его уст потока красноречия, водянистого, как молоко ослицы». Ей-богу, мы, ирландцы, – кошмарные люди. Он наверняка перестанет теперь со мной разговаривать.

Одним словом, правая рука его не ведала, что творит левая. Но самое возмутительное то, что жертвы его разговаривать с ним продолжают, причем вполне дружелюбно, и это уж вовсе непонятно, если припомнить все, что он говорит и пишет о них. Именно он сказал о некоей даме, взявшей в привычку забрасывать газеты письмами в защиту министерства путей сообщения: «Ну разумеется, она пишет, а министр руководит у нее под блузкой». Однако министр путей сообщения принадлежит к числу его лучших друзей и говорит о нем: «Кто? Айк Дигнам? Ну конечно. Да что вы все на него насыпались? В душе он парень совсем неплохой». И, что самое поганое, в душе Айк действительносовсем не плох. Я уже давно примирился с тем, что моему пониманию смысл сего недоступен. Вероятно, тут есть какая-то туманная связь с надеждой, утешением, отчаянием и верой в беспредельное милосердие господа бога.

Естественно, что врагов у Айка не меньше, чем друзей, и вот это недоступно егопониманию. Если ему сказать:

– А ты вспомни, что говорил о нем в прошлом году. Ты сказал, что стоит ему запеть песню о Голуэйском заливе, и залив на глазах превращается в грязную лужу.

Айк только расхохочется:

– Но ведь это шутка! Кто же станет на это обижаться?

– А как бы тебе самому понравилось, если бы кто-то сказал что-нибудь подобное про тебя?

Он не дрогнув ответит:

– Я бы ничуть не обиделся. Ничуть! Я бы понял, что это не со зла. Я бы знал, что в душе парень он хороший.

Несколько недель тому назад ему пришлось самому испить чашу, которую он так любил подносить другим. Он сдуру написал книгу, то есть сделал то, что издавна желает каждый журналист своему сопернику. Тема его книги – или, вернее, брошюры – была «Роль ирландской лошади в ирландской истории», и это произведение в пух и прах разнес какой-то анонимный критик в одном из популярных еженедельников. Фраза, больно задевшая его – как, несомненно, и было задумано, – гласила: «В чистокровных лошадях мистер Дигнам разбирается слабо, зато по части полукровок он большой специалист».

В тот самый день я встретил его в баре «Муни» на набережной. (Он сидел, погрузив взор в бездонный омут пивной кружки. При моем появлении он остановил на мне скорбный взгляд, не оставляющий сомнения в том, что уязвлен он глубоко.

– Видели, что в «Сан» о моей книге пишут? – спросил он и, когда я кивнул, продолжал: – Подлая газетенка! Подлый листок! Злопыхательский! Вот что это такое. Исходит ядовитой слюной. Человеконенавистники! Узурпаторы! – Он хлопнул ладонью по стойке. – Им бы только все крушить!

– Наверное, кто-то отыграться решил.

– Да что я кому плохое сделал? Ну пройдешься когда на чей-то счет – так ведь это обычное дело среди журналистов. Сегодня я, завтра ты. Неужели кто-то воспринимает меня настолько серьезно?

– Так ведь и этот критик всего лишь проехался насчет вашей книги.

Он снова в возмущении хлопнул ладонью по полированному дереву.

– Именно это мне больше всего и не нравится в статье. Подтекст! Какие-то намеки. Почему бы ему было не сказать прямо, что он думает, как подобает мужчине? Анонимность, вот что отвратительно! – Он устремил на меня сверлящий взгляд. – Как вы думаете, кто ее написал?

Я развел руками.

– Я думаю, – брюзгливо сказал он, – что ее написал Малвени. Я как-то здорово его раскатал в своей колонке. А уверенности все-таки нет. Вот в чем вся пакость! Ему б ума на такое не хватило. – Он глянул на меня из-под ресниц. – Слушайте, а это часом не вы?

Я расхохотался и сказал ему, что еще не читал книги. Я, конечно, купил ее (что было неправдой) и собирался прочитать (что опять-таки было неправдой).

– А то, может, это пьянчуга Кэссиди, – сказал он. – Этот тип затаил на меня злобу после того, как я написал, что его выступление в парламенте отличалось исключительной трезвостью. – Он тихонько рассмеялся. – Все, конечно, поняли, что я хотел сказать. Как по-вашему, мог это быть Кэссиди?

– Айки, с тем же основанием вы можете подозревать еще с дюжину знакомых.

– Я могу подозревать кого угодно, – прорычал он. – Кого угодно! Черт подери! Уж если мне нужно что-то кому-то сказать, так я говорю это прямо в лицо. Зачем играть в прятки? – Он придвинулся ко мне и зашептал: – Мне вот что пришло в голову – может, это тот рыжий сукин сын из «Олл Соулз Клаб». Он вообразил почему-то, что я против церковников. Тогда как… – он гоготнул, – вовсе это не так. Самое забавное, что я совсем не против.

– Ну скажите на милость, – спросил я строго, – какое отношение может иметь антиклерикализм к лошадям?

Он яростно заскреб в затылке, застонал и замотал головой.

– Как знать! Когда речь заходит о религии, у ирландца мозги сдвигаются неизвестно куда… Скажите, вы когда-нибудь слышали о процедуре, именуемой «Представление суду доказательств по делу»?

Тут только до меня дошло, как больно он уязвлен.

– Не собираетесь ли вы обратиться с этим в суд? Это было бы идиотство!

– Слушайте! Мне в высшей степени наплевать, какие гадости про меня говорят, но мне необходимознать, кто это написал. Если я не обнаружу автора, я буду до конца жизни своих лучших друзей подозревать.

– Ну что ж, – сказал я, допивая свой стакан и вставая. – Ни пуха вам, ни пера!

Пару дней спустя я увидел его на О’Коннел-стрит. Он двигался мне навстречу, сияя радужной улыбкой.

– Я напал на след! – закричал он еще издали. – Чутье меня не подведет… – Он затараторил, и я успел сообразить, о чем идет речь, пока он объяснял мне, что ему удалось заколотить дружбу с девицей из редакции «Сан». – Никто из тех, кого я подозревал, неповинен в этом. Знаете, кто, по-моему, написал статью?

– Бог его знает. Да по мне, хоть бы вы сами.

Он бурно расхохотался:

– Вот это была б реклама, если бы я мог объявить себя автором! – Но тут же взгляд его посуровел. – А ведь они вполне способны сказать, что это я. Если бы рассчитывали, что им поверят. Нет! – Он схватил меня за руку. – Это женщина написала. И как я сразу не догадался по словарному составу!

– Кто же она?

– Не знаю, – грустно признался он.

– Так что же вы говорите…

– Мне это во сне приснилось. Я так и вижу ее длинную, узкую костлявую руку, сжимающую карандаш, которая высовывается из-за красной занавески. И золотой браслет на запястье запомнил.

– А вы не отдернули занавеску, чтобы посмотреть, кто там?

– Уж я дергал, дергал, – горячо заверил он меня. – Господи, да я всю ночь напролет только тем и занимался.

– Видно, занавес был железный, – с горечью предположил я. – Бросьте вы это дело, Айк, а то еще свихнетесь.

Он вцепился обеими руками в поля шляпы и нахлобучил ее на глаза, словно устраняясь от мира.

– И свихнусь! – заорал он так громко, что прохожие стали оборачиваться. – Да, я спячу, рехнусь, тронусь рассудком, если не узнаю, кто написал этот гнусный пасквиль!

– Послушайте, – взмолился я. – Ну какое это может иметь значение? Никто, кроме вас, об этом и не помнит. Дело прошлое, и не о чем больше говорить. Ну и потом, даже если вы вдруг выясните, кто написал статью, что вы сможете предпринять?

Он сложил руки на груди и посмотрел вдоль О’Коннел-стрит – так Наполеон обозревал Атлантический океан с острова Святой Елены.

– Я бы написал на него эпиграмму. О, я б из него котлету сделал, места живого б не оставил. Если уж на то пошло, – он подмигнул мне, – я это уже сделал. На днях сел вечером и сочинил десять эпиграмм на десять человек, которые, на мой взгляд, могли бы написать ту статью. А может, я возьму да и опубликую их все скопом, а если кто примет какую-нибудь на свой счет, что ж, на здоровье!

И прежде чем я смог остановить его, он успел громовым голосом продекламировать четыре ядовитых четверостишия об «Ирландских бардах и горе-критиках». Я взял его за руку.

– Айк, вместо одного врага, вы наживете десять. Зайдем-ка лучше в бар. Позвольте мне поговорить с вами, как отец с сыном.

Мы вошли в бар «Муни», и я по меньшей мере полчаса убеждал его. Я сказал, что никому из пишущих этого не миновать. Сказал, что человеку недостаточно толстокожему и думать нечего жить в маленьких странах вроде нашей. Сказал, что важен для человека только его труд. Да простит меня бог, но я заверил его, что «Роль ирландской лошади в истории Ирландии» написана мастерски и что вот это и есть самое главное. Развивая эту тему дальше, я вывел стройную теорию, что из всего можно извлечь выгоду: вместо того чтобы горевать из-за дурацкой статьи, сказал я, пошел бы он лучше домой и написал бы юмористический рассказик об этом для «Даблин опинион», нет сомнения, он сумеет написать его отлично. Понемногу я создал новый образ – Дигнам solus contra mundum [76]76
  Один против всего света (лат.).


[Закрыть]
. Он соглашался с каждым моим словом. Мы расстались сердечно. Он был в превосходном настроении.

Три дня спустя я встретил его снова. Он приближался ко мне широкими шагами, улыбаясь во весь рот. Еще издалека он взревел, как судовая сирена, приветствующая встречный пароход.

– Я выяснил, кто этот мерзавец! Малвени! Мой приятель прямо обвинил его, и он не стал отпираться.

– Отлично! Значит, вы теперь удовлетворены?

– Да. Теперь мне наплевать. Господи, да у этого типа мозги находятся в месте, на котором сидят. Разве может его писанина кого-нибудь обидеть!

– Да и вообще все это дело выеденного яйца не стоит.

– Вот именно.

– Великолепно! Значит, все прошло.

– Прошло и быльем поросло.

– Ну и прекрасно!

– Я открыточку ему послал. Чудо, а не открытка.

– Не может быть!

– А вот представьте! – Он хихикнул. – Послал! И написал на ней как раз то, что только что вам сказал: «У тебя что в голове, что в заду – все едино!» Отправил без конверта. Хулиганский поступок! – Он так и сиял. – Просто возмутительный!

И разразился хохотом.

– И подписались?

– Нет. Нашли дурака! Пусть-ка голову поломает. Это ему только на пользу пойдет. А что? Правда! В глубине души он вовсе неплохой парень.

И пошел дальше вприпрыжку, счастливый, как ребенок. Я пошел к «Муни». Там у стойки сидел Малвени, посасывая пустую трубку и глядя перед собой. Кустистые брови его казались чернее ночи. Я хотел было дать задний ход, но он заметил маневр и окликнул меня. Рука его нащупывала нагрудный карман.

– Я вот получил непонятнейшее послание, – сказал он хмуро.

Я не слышал, что он говорил еще. Ясно было одно – эти люди неисправимы. Ясно, что все, что я мог разумного сделать, – это вывести их всех в сатирическом рассказе. Вот только найдется ли издатель, который согласится опубликовать его без подписи.

ПЛЕТЕНОЕ КРЕСЛО
©Перевод И. Гурова

Каждую осень мне вспоминается плетеное кресло, которое, лишившись сиденья, много лет томилось на чердаке дома, где промелькнуло мое детство.

Кресло это для меня неразрывно связано с огромным мешком – его каждый октябрь возчик со стуком сбрасывал на пол в кухне. Я тогда был совсем крохой, и мешок доставал мне до лба. Он прибывал «из деревни» – так сказать, дипломатический представитель полей в городе. От него пахло пылью и яблоками. Верхняя его половина бугрилась картошкой, а нижняя – под прокладкой из сена – бугрилась яблоками. Мать при его появлении всегда радовалась и чуть-чуть грустила – ведь мешок присылали с ее родной фермы. Она вся сияла гордостью, потому что у нее была, по ее выражению, «опора», нечто куда более исконное и непреходящее, чем городские улицы. Но тут горло ей сжимала тоска от воспоминаний – от такого знакомого запаха сена и картошки и яблок из сада за домом. Отец тоже был родом с фермы и тоже радовался этим дарам земли. И когда они вместе наклонялись над мешком в кухне посреди шумного города, к ним возвращалось все то, из чего слагалась их молодость. Они улыбались, смеялись, сыпали словами, каких весь остальной год не употребляли, – словами, для меня полными волшебства: поздний сев, клевера, заливной луг, удобрения, межи, клубни. И еще названия сортов картофеля, ну точь-в-точь названия полков: «Британский королевский» или «Знамя Аррана» – так, во всяком случае, казалось мне. А мои родители в эти минуты вновь становились юной парочкой. Когда они наклонялись над мешком, словно согревая об него руки, они были безмерно счастливы, полны нежности, снова влюблены друг в друга. А я считал их ужасно старыми. Теперь, оглядываясь на прошлое, я полагаю, что им было тогда не больше сорока двух, сорока трех лет.

Как-то в осенний вечер, после очередного появления мешка, отец залез на чердак и вернулся оттуда со старым плетеным креслом. По-моему, он когда-то выписал его с родной фермы. У нас в комнатах не было ничего под стать этому креслу – в комнатах, битком набитых тем, что по крестьянским понятиям слагается в шикарную обстановку: плюшевая мебель, всякие «Затравленные олени» в золоченом багете, пестрые чучела неведомых тропических птиц, дорожки с фестонами на каминных полках, фаянсовые пастушки, китайские мандарины с качающимися головами, никелированные кровати с внушительными шишками и гербовые щиты из перламутра и осколков зеркала, грузные шифоньеры красного дерева и прочее и прочее. Но кресла с плюшевыми сиденьями, гнутыми ножками и твердыми спинками служили для парадности, а не для уюта, а в старом плетеном кресле из деревни мой папка мог и откидываться, и покачиваться со скрипом, сколько его заднице было угодно.

Оно жило в доме годы и годы, шаткое, валкое, исцарапанное, старательно навощенное, известное просто как «отцово кресло», но затем в один прекрасный вечер, когда отец, закинув ноги на кухонную плиту, читал «Ивнинг эко», внезапно что-то с треском лопнуло, и он провалился сквозь сиденье. Потом поднялся, согнутый в три погибели, потому что кресло сжимало его, как в тисках. Мы с матерью захлебывались смехом, пытаясь выдернуть его из этого капкана, а он ругался, как пьяный сапожник. Вот эту-то развалину отец нежданно-негаданно и приволок с пыльного чердака.

На следующий день он принес с Сенного рынка большой мешок соломы, прихватив по дороге полгаллона портера и двух приятелей – отставного солдата. Живоглота, как прозвали его окрестные ребятишки, и плотного коротышку, который охранял артистический подъезд в Оперном театре и прислуживал в часовне. Когда я услышал, что они задумали, то просто обомлел от восторга. Они сказали, что навьют веревок из соломы – я о таком чуде и не слыхивал – и сплетут из них новое сиденье для кресла! Безумно гордый за своего папку, я сбегал позвать моего лучшего друга, и, тихонько примостившись на кухонном столе, точно две кошки, мы во все глаза глядели, как эта троица, жарко споря среди клубов пыли и ворохов соломы, плетет веревки для сиденья.

Вместе с пылью в воздухе носились новые редкостные слова: «в рубчик», «переплет», «косичка», «камыш», «сердечками»… А когда они уселись промочить горло портером и поглядели на старый навощенный остов посреди пола, то принялись потирать колени и приговаривать, что житье в деревне – всем житьям житье. И мать знай подливала им портера и радостно смеялась, потому что папка начал толковать о лошадях, да о пахоте, да о том, как вести борозду, день-деньской вышагивая за плугом, да о том, что послать бы проклятый город ко всем чертям и скоротать бы конец жизни на своей землице.

Эта игра ни ему, ни ей, ни мне никогда не приедалась: они завораживали себя прекрасной сказкой, и плевать им было, что денег у них не хватило бы и на ящик с землей под окном, а уж на целое поле и вовсе.

– Помнишь маленькую ферму, – начинала она, – ну ту, которую в прошлом году продавали в Нантенане?

Стоило ей сказать это, как у меня перед глазами вставали поросшие осокой лужки Лимерика, по которым я бегал, когда гостил у дяди, и выщербленные старые стены каменных домиков все в пятнах мха и лишайников, и шелестящие над Дилом ивы, и я ощущал, как пахнет влажный торф в сыром воздухе и, главное, высокий просвирник, чьи цветки были сначала скручены в плотные кочанчики, потом раскрывались, розовые и жесткие, потом становились почти прозрачными, а потом сменялись лепешечками, которые я любил грызть. Буйный сорняк, верный признак разорения стольких ирландских деревушек, а для меня в своем обилии и красках – ни с чем не сравнимый символ пустынности, прелести и угасания Лимерика.

– А-а! – взрывался криком папка. – Да пропади он пропадом, твой Лимерик! Трясина проклятая! Черт подери, и как это я упустил фермочку под Эмо, которую смотрел два года назад!

– Ну и ну! – фыркала она. – Тоже мне место! Да я за Лимерик тигрицей буду драться, когтями и зубами! За кусочек доброй лимерикской земли! Ах, Лимерик, любовь моя! Да где же ты найдешь под своим Эмо такую картошку и такие яблоки?

И вот сейчас она выхватила из мешка клок сена, уткнулась в него лицом, а по щекам у нее катились слезы, и мы с моим закадычным другом визжали от смеха, а служка славил Типперери, а Живоглот во весь голос поминал реку Барроу и поля Карлоу, пока наконец отец не вскочил и не крикнул:

– За дело, ребята, скоро темнеть начнет, а нам вон еще сколько плести!

Но соломенной веревки что-то все видно не было. Споры становились жарче, голоса сердитее. Вначале они опасались только, что под их веревку всей кухни не хватит, но на плитках пола до сих пор вытянулись всего три-четыре соломенных червяка. Служка сказал:

– Солома совсем сырая, черт ее дери!

Мальчишкой в Типперери он такой соломы и не видывал.

Живоглот сказал, что солома больно старая. Когда он был мальчишкой в Карлоу, из старой соломы никто никогда ничего не плел. Никогда! И ничего!

А папка сказал:

– Соломины, черт бы их побрал, одна другой короче!

И они принялись пинать свою работу, хмуриться на ворох посреди кухни, выдергивать соломины, растрепывать их по всей длине и отшвыривать, так что скоро весь пол был замусорен, как в стойле. Тогда они надели пиджаки и в последний раз пнули ворох, мой приятель соскочил со стола и сказал, что идет играть в мячик, а я понял, что все они трое были обманщики и самозванцы.

Когда я вернулся вечером с «Ивнинг эко», в кухне было прибрано. Папка стоял у мешка. В руке он держал картофелину и ногтем большого пальца сковыривал с нее присохшую глину. Заметив меня, он бросил клубень назад в мешок, взял газету, придвинул плюшевый стул и, морщась, сел на него. Я молчал, но как ни мал я был, а понял, что он только смотрит на страницу, не читая. Одному богу известно, что он видел в эту минуту.

Еще многие годы скелет кресла валялся в углу чердака. И после того, как отец умер. Когда умерла мать и мне пришлось продать последнюю рухлядь, оставшуюся от их жизней, старьевщик не захотел забрать ни на что не пригодный остов, и, в последний раз обходя гулкий от пустоты дом, я увидел, что он сиротливо стоит посреди голого чердака. И на меня вдруг пахнуло запахом яблок, и душноватой лимерикской пылью, и торфяным дымом его кухонь, и духом просвирника среди обвалившихся известняковых стен – и я увидел отца и мать, таких, какими они были в то утро, когда наклонялись, обнявшись, над осенним мешком, беспричинно смеялись и вновь были отчаянно влюблены друг в друга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю