Текст книги "Избранное"
Автор книги: Шон О'Фаолейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
– Голую? – сухо осведомился Фердинанд и отказался этому верить, памятуя, что его любимая тоже была в свое время наездницей, и утешая себя мыслью, что сам он, уж во всяком случае, существо не бесполое. А потом он подошел на коктейле, устроенном в индонезийском посольстве, к итальянскому послу и стал шепотом с ним беседовать о l’amore irlandese [85]85
Ирландская любовь (итал.).
[Закрыть]– самым лучшим своим театральным французским шепотом, в самой лучшей театральной французской манере: брови подняты над трепещущими веками, голос с хрипотцой, как, по всей вероятности, его превосходительству запомнились голоса Габена, Жуве, Брассера, Фернанделя, Ива Монтана. И вновь напрасно. Его превосходительство заохал так оперно, как охают все итальянцы, обсуждая столь насущные и смертоносные дела, как мафия, еда, налоги и женщины, воздел вверх руки, сделал такое лицо, что стал похож на одесиченного сверх меры Де Сику, и со вздохом произнес: «Ирландские женщины? Бедный юноша! Они непорочны… – он остановился, подыскивая подходящее определение, и выкрикнул его громовым голосом: – ВОПИЮЩЕ!»
Фердинанду уже приходилось слышать легенду о женской непорочности в других странах (исключений было немного, мы о них уже упоминали), и он обнаружил, что это соответствует истине лишь до тех пор, пока не установишь точный смысл слова «непорочность» в понимании местных жителей. Но как определить ирландский вариант? В конце концов, не ведая, что творит, ему помогла сама Селия и развеяла его последние сомнения в том, что она женщина чувствительная, пылкая и увлекающаяся, невзирая на воздействие добродетельных сестер из монастыря близ площади Испании.
Случилось это вечером в начале мая, когда ее Михол отправился в западные графства, по всей вероятности проверить, успешно ли производится то, что она с презрением именовала «ножницы, скрипящие по-гэльски». Ферди повез ее к себе на квартиру выпить рюмочку на сон грядущий, после того как они долго наблюдали порядком затянувшуюся кончину Мими в «Богеме». Она процитировала слова Оскара Уайльда о том, что лишь человек с каменным сердцем способен не рассмеяться, читая о кончине крошки Нелл, и, зацепившись за это остроумное высказывание, они продолжали разговор в том же духе, сидя рядышком на канапе. Он поглаживал ее по голому плечу, и надежда, что сегодня наконец ему воздастся за терпение, разгоралась в нем все сильнее, как вдруг Селия спокойно, с любопытством задала опасный вопрос:
– Ферди! Можете вы объяснить, почему мы не верим, что Мими на самом деле умерла?
Его ладонь медленно скользила взад-вперед от ее ключицы к лопатке и обратно.
– Потому что, милая моя капустка, от нас этого никто и не ожидает. Что она делает? Поет, словно жаворонок? При последнем издыхании? Когда уже практически нет легких? Я француз. Я понимаю природу реальности и могу вас просветить на этот счет. Искусство, дорогая моя Селия, потому и называется искусством, что оно не есть реальная жизнь. Искусство не копирует и не изображает реальность, оно ее приукрашивает. В этом суть классического французского отношения к жизни. А также, – добавил он, нежно ей улыбнувшись, – отношения к любви. Из самых необузданных наших страстей мы создаем изящное искусство любви.
Он внезапно перестал ласкать ее плечо и окинул ее взглядом, в котором смешались восхищение и досада. Весь ее облик опровергал его слова. Кроме умения с искусством одеваться и – он уверен был – с еще большим искусством раздеваться, она была безыскусственна. Ни малейшей косметики, как вогезская крестьянка. Что ж, выходит, он ее неверно понимал? Может быть, она и в самом деле это чудо – спелый персик, оказавшийся лет двадцать назад в центре города, однако взращенный в огороженном саду, в деревне, и все еще несущий в себе солнечное тепло и свежую прелесть красок, все еще нетронутый, пушистый, невинный, как утренняя роса? Он почувствовал у себя на губах ее сладостный сок. Уж не разыскал ли он недостающий кусочек картинки-загадки? Невинность за семью печатями. Если это в самом деле так, он целых шесть недель трудился понапрасну. Эта осада может продлиться шесть лет.
– Нет, Ферди! – воскликнула она сердито. – Вы совсем неверно меня поняли. Я говорю не об искусстве, а о жизни. В реальной жизни любая итальянская девушка в свой смертный час будет думать только об одном: надо позвать священника. Ведь она готовится предстать перед господом богом.
Ферди сразу же увидел: указующий перст господа бога направлен на него, сквозь люстру; и разговор переключился на любовь англичан, ирландцев, французов, индейцев, мусульман, итальянцев, и, конечно, заодно они поговорили о папизме, об Александре Шестом и кровосмешении, Савонароле и непристойных картинках, Жанне д’Арк и мученическом венце, о смерти, о грехе, об адском пламени, о Цезаре Борджиа – Селия уверяла, что, умирая, он слезно умолял об исповеднике, который бы вознес о нем молитву.
– Ложь, – отрезал он решительно, – ложь, запавшая вам в голову, когда вы еще школьницей слушали проповедь какого-то негодного священника. Вознес молитву! Я полагаю, – добавил он с вызовом, – сами вы возносите молитвы даже против меня.
Смешавшись, она покачала головой, смущенно покосилась на люстру, улыбнулась с обворожительно покаянным видом и вздохнула, словно изобличенная грешница.
– Ах, Ферди, Ферди! Если бы вы только знали, что со мной в действительности происходит! Я возношу молитвы против вас? Да я вообще перестала молиться. Помните арию Мими в конце первого акта? «Не всегда хожу я в церковь, но молюсь усердно богу». Я веду свою игру совсем иначе. Я не молюсь, потому что не желаю ни перед кем стоять на коленях. Но я смиренно плетусь в церковь каждое воскресенье, и на каждый праздник тоже. Вы спросите почему? Да потому, что не ходить туда смертный грех. – Она увидела, как напряглась его рука, и схватила его за руку, грассируя, выговаривая слова мягко, словно с каким-то акцентом: «Трюсиха. Льгунья. Жюлик». – Я ужасная трюсиха, правда, милый! Правда ведь, я кошмарная льгунья? Самый настоящий жюлик?
Только узенький луч света, падавший от уличного фонаря сквозь шторы, был свидетелем того, как он горячо ее обнял, прозрев внезапно: признание, прозвучавшее так фальшиво, наверняка являлось правдой!
– Ты лгунья? – спрашивал он, задыхаясь от смеха. – Ты трусиха? Ты ведешь игру с господом богом? Ты жулик? Ты жалкая грешница? Да, да, да, ты и то, и другое, и третье, и все это за пять минут, и все это потому, что ты такой притворяешься. А на самом деле ты женщина, полная холодной и трезвой решимости, которую ты пытаешься мне преподнести как обворожительную слабость. Полная мечтаний, которые ты хочешь замаскировать под розыгрыш. Здравого смысла, который тебе вздумалось выдавать за коварство. Житейской мудрости, которую ты всосала с молоком матери и которую тебе заблагорассудилось именовать грехом. Милая моя Селия, твоя паранджа только притворяется, что закрывает, а в действительности она обнажает. Твоя невинность приняла обличье злодейства. Я нахожу эту уловку очаровательной.
Тут он впервые увидел ее разгневанной всерьез.
– Но все это правда! Я действительно льгунья. Я действительно по воскресеньям хожу в церковь. Я действительно не молюсь. Я боюсь быть осужденной на вечные муки. Я…
Он заставил ее умолкнуть, на мгновенье приложив к ее губам три пальца.
– Разумеется, ты ходишь по воскресеньям в церковь. Мой отец, владелец портняжной мастерской в Нанси, ходил по воскресеньям в церковь не один раз, а трижды, и при этом так, чтоб всем попасться на глаза. Почему он это делал? Потому что он был портным, ты же держишь антикварную лавку. Ты не молишься? Весьма разумно. В самом деле, зачем беспокоить нашего всемилостивейшего господа – если наш всемилостивейший господь существует – милой болтовней о разных разностях, о которых он знал за биллион лет до того, как твоя матушка тебя запроектировала? Дорогая моя, любимая и чудесная, ты ведь уже успела рассказать мне об ирландках все, что мне требовалось знать. Вы, ирландки, никогда не говорите того, что думаете. На уме у вас совсем не то, что на языке. Вы никогда заранее не знаете, что вы сделаете. Зато до мельчайших подробностей знаете, как это нужно сделать. Вы пребываете в полусне, как курильщики опиума, и в глазах у вас покой тихого омута. Все вы реалистки, с головы до пят. Да, да, да, да, сейчас ты скажешь, что то же самое можно сказать обо всех женщинах, но это неправда. Даже о француженках нельзя так сказать. Они, возможно, реалистки весьма во многом. Но в любви они так же глупы, как и все мы. Зато ирландки! О, ирландки уж никоим образом не глупы, во всяком случае, если похожи на тебя. Я докажу это сейчас, задав только один вопрос. Ты могла бы, как Мими, жить в парижской мансарде?
Она добросовестно задумалась над этим вопросом, имевшим заманчивый облик предложения.
– А там будет очень холодно? Я должна буду умереть там от туберкулеза? Ты помнишь, как бедняга драматург сжег свою пьесу, чтобы все они не погибли от холода?
– Да! – засмеялся Ферди. – А когда огонь погас, он сказал: «Я всегда знал, что последний акт получится чертовски коротким». Но ты увиливаешь от ответа.
– Я полягаю, мой милый, ответ женщины завюсит от того, как сильно она льюбит своего избранника. Или она может его не льюбить?
Он заключил ее в объятия, охваченный одновременно яростью и восторгом.
– Ты прекрасно понимаешь, плутовка, что я спрашиваю: «Как сильно ты любишь меня? В пределах мансарды или в пределах дворца?» Ну, отвечай, в каких пределах?
Она засмеялась, выскользнула из его объятий, прижалась к канапе и улыбнулась, глядя на него прищуренными по-кошачьи глазами.
– А тебе, Ферди, полагалось бы знать, что бессмысленно задавать женщинам такие глупые вопросы. Если бы человек, в которого я очень сильно влюблена, спросил: «Ты льюбишь меня, Селия?», я, разумеется, ответила бы: «Нет!», чтобы заставить его польюбить меня еще сильнее. А если бы на его месте оказался другой человек, который мне совсем не нравится, я, конечно, сказала бы: «Да, я льюблю тебя так сильно, что, по-моему, нам надо пожениться», чтобы он немного поостыл. Так что бы ты хотел услышать, Ферди?
– Скажи мне, – прошептал он с нежностью, – что твоя ненависть ко мне простирается за десятый круг Дантова ада.
Она сделала печальное лицо.
– Мне очень жаль, Ферди, но боюсь, что я совсем тебя не льюблю. Совершенно не льюблю! Ни капельки, ни крошечки.
Пленительная ложь и пленительный смех, путаница и расстегивание пуговиц, и наконец – давно уж назревавший, страстный, прямо-таки пневматический поцелуй, после которого у Ферди не осталось сомнений, что если все ирландки напоминают Селию, то человечество безумно, ухаживая за женщинами других национальностей.
То, что случилось дальше, нисколько не напоминало те картины, что рисовало ему воображение. Она расшвыряла по всем четырем углам свою одежду, выкрикивая: «А сколько времени зря потратили! Ферди, какого черта ты валял дурака целых полтора месяца?» За несколько минут она довела его до полного изнеможения. В страсти она напоминала скорее льва, чем львицу. Она не завлекала его, в ней не было эротичности, вальяжной вялой томности, она была дика, как зверь, безудержна, словно лесной пожар. Придя наконец в себя и, главное, отдышавшись, он выразил удивление, что женщина, столь безупречно сдержанная при посторонних, в постели оказалась совсем иной. Она мурлыкнула, как кошка, и ответила со своим чуть пробивающимся ирландским акцентом:
– Ну конечно, мой дрюжочек, все совсем иначе в спальне.
Он проснулся в двадцать пять минут четвертого, внезапно, словно в колокол ударили, – такие пробуждения знакомы тем, кто хватил после полуночи лишнего, – встал, выпил полную кружку холодной воды, узрел, слегка раздвинув занавески, предрассветное майское небо, потом, глянув в сторону кровати, увидел в бледном свете утреннего фонаря ее лицо – она спала спокойно, мирно и невинно, как дитя, насытившееся материнским молоком. Он присел на край кровати и долго на нее смотрел, охваченный страшным сознанием, что впервые в жизни полюбил.
Утренние облака порозовели, словно лепестки, и они пили кофе, которое он приготовил. Он уславливался с ней (почему-то придушенным шепотом) о встрече на завтра – «Нет, сегодня!» – весело воскликнул он – в двадцать пять минут четвертого (отныне для него это стало Мистическим Часом Любви), но со строжайшей оговоркой, что он не сможет ни на что надеяться, если она не выставит до трех часов три горшка с красной геранью на подоконнике своей лавки, а она в свою очередь должна опасаться самого трагического оборота событий, если в двадцать минут четвертого, когда она подойдет к дому, занавески на его окнах окажутся неподнятыми. Она понимала, что гораздо проще им было бы условиться о свидании по телефону, но она понимала также, как романтично он настроен, как полон сладострастной неги, и, посмеиваясь, согласилась на весь этот конспиративный антураж, коль скоро Ферди полагает, что такого рода невинные уловки разжигают чувства. А сама подумала: «Бедный мальчик! Начитался эротических книжек».
Между двумя и тремя часами она трижды имела удовольствие видеть, как он прошел мимо ее лавки в темных очках. Она безжалостно заставила его прогуляться и в четвертый, и лишь ровно в три часа ему предстало долгожданное зрелище: две белые руки с розовыми ноготками – плутовка не сделала это сама, а попросила продавщицу – вдруг возникли из-за тюлевых занавесок и поставили на подоконник три алых кустика герани. Тут он, вероятно, ринулся сломя голову в ближайшую цветочную лавку и купил розы, лепестками которых усеял шелковые простыни своей постели, что она обнаружила, когда с непостижимой бессердечностью позвонила в его дверь на целых пять мгновений позже условленного Мистического Часа. Патефон приглушенно – сквозь полотенце – играл Вагнера. Китайский болванчик, всунутый в медную вазу, пресыщенно рыгал. Он набросил розовую шелковую косынку на лампочку возле кровати. Зеркало на туалетном столике наклонил так, чтобы, лежа, они могли себя видеть. Через пять минут он уже ничего не видел, не слышал, не чувствовал и одно только существовало – ее смех, а Селия ужасно развеселилась, увидев в зеркале свой зад, испещренный прилипшими к нему розовыми лепестками. Ферди тоже засмеялся, но это стоило ему нечеловеческих усилий.
Весь день он толковал лишь об одном: побег, развод, новый брак. Чтобы его утихомирить, она поддерживала эту тему. На всех последующих свиданиях он говорил об этом вновь и вновь. Она любила его и ему потакала. Их свидание в среду, на третьей неделе романа, было целомудренным и кратким, ибо ее Михол давал в тот день званый обед в своем доме, куда пригласил несколько деловых знакомых и коллег, после чего все они летели на два дня в Манчестер на совещание торговцев ножевыми изделиями. Ферди сказал, что приготовит большой запас шампанского, икры, паштета и бриошей, чтобы в течение этих двух дней они могли не покидать постели.
– Ни единого разу? – бесстыдно спросила она, и он сделал недовольную гримасу.
– Какая же ты реалистка, Селия!
В четверг уже в четверть четвертого он тревожно сновал от окна к окну. В двадцать пять минут четвертого он бормотал: «Надеюсь, она не опоздает». То и дело ощупывал бутылку шампанского, дабы убедиться, что оно не переохладилось. В тридцать пять четвертого он простонал: «Опоздала, я так и знал!» Без двадцати четыре, окидывая яростным, ревнивым взором улицу, он крикнул: «Эта дрянь предала меня!» Без четверти четыре зазвонил колокольчик; одним прыжком он оказался у дверей. Она дышала таким холодом, словно ее сию минуту изваяли из каррарского мрамора. Он хотел ее обнять, она его оттолкнула. Она остановилась на коврике у порога и, как видно, так и собиралась там стоять. Ее глаза расширились от страха.
– Михол! – шепотом произнесла она.
– Он все узнал?
– Господь наказал нас обоих!
Ферди вздогнул, словно его ударили по лицу.
– Он умер? – спросил он с надеждой, подавляя дурные предчувствия и страх.
– Удар.
Она с отчаяньем резко махнула рукой.
– Une attaque? De paralysie? [86]86
Удар? Паралич? (франц.)
[Закрыть]
– Заглянул ко мне в лавку по дороге на самолет. Попрощался, вышел – его ждало такси. Я вернулась в кабинет взять сумочку и забежать в одно местечко перед нашим с тобой рандеву. Вдруг влетает шофер и кричит, что у Михола припадок, что он лежит прямо на тротуаре. Мы довезли его до дома 96. Это больница Святого Винсента. Угловой дом, рядом с парком. Он в сознании. Но говорить не может. Парализована одна сторона. У него очень тяжелый инсульт.
Селия повернулась и быстро сбежала вниз.
Он проклял всех богов, и это было первым его откликом на горестную весть. Почему удар не хватил старого дурня неделей позже? Затем сверкнула радостная мысль: «Он умрет, и мы поженимся». Третья мысль была печальной: «Бедная маленькая капустка!» Четвертая была: «Бриоши выброшу, а остальное в холодильник». Пятая, шестая и седьмая – три рюмки шотландского виски, проглоченные подряд, пока он взвешивал в уме, как может повести себя Селия, если черный ангел взмахнет своим крылом. Время покажет, решил он, только время.
Но когда лжецы становятся рабами времени, что остается времени, как не лгать вместе с ними? Бочка, вполне прочная на вид для старого вина, дает течь то там, то сям. Корабль, снаряженный для путешествия в бурных морях, ржавеет, пришвартовавшись в гавани. Селия твердо заявила, что не будет никаких перемен. Он принялся ее разубеждать. Ведь изменилось все, и изменилось к лучшему. Он возликовал, когда врачи сказали, что их пациент обречен. Прошло еще две недели, и она сообщила, что врачи поражены живучестью своего пациента. Ферди заговорил о побеге. Селия – о том, чтобы предоставить все времени. Однажды ночью, сжимая ее в объятиях, он ликующе вскричал, адресуясь к люстре, что любовники свободны, когда свободы лишены мужья. Она с ним не согласилась. Им не удалось ни разу провести ночь вместе в ее постели: ведь экономка постоянно ночует наверху. Он отмел это возражение. Не все ли равно, где им спать! Он был бы счастлив спать с ней в Феникс-парке. Она с раздражением ему напомнила, что на улице дождь. «Я, по-твоему, тюлень?» Он предложил ей шампанского. И тут она открыла ему ужасную правду. Эта ночь – последняя, которую они проводят вместе.
– Когда думали, что он умрет, его навещали в больнице – дом 96, ее весь Дублин знает – несколько его приятелей, с которыми он ведет дела. Сейчас, когда старый черт раздумал умирать, они раздумали навещать его. Я единственный посетитель, который его не предал. Он замучил всех своим занудством. А так как у него парализованы губы, никто не может разобрать ни звука из того, что он плетет. Понимаешь ли ты, Ферди, во что это превратилось? Он преследует меня, как кошмар. Впитал меня, как промокашка кляксу. Позавчера звонил четыре раза в мою лавку. Звонил и в пятый раз, когда я забежала к тебе выпить рюмку вина. Он сказал, что всякий раз, когда я ухожу, я должна оставлять номер телефона, по которому он может мне позвонить. Позавчера он звонил мне в три часа ночи. Слава богу, я успела уже возвратиться от тебя и лежала в собственной постели. Он сказал, что ему сиротливо. Что его преследуют кошмарные сны. Что ночь слишком длинна. Что ему страшно. Что, если у него будет еще один удар, он умрет. Мой милый! Мы не сможем больше провести с тобой целую ночь!
Тут Ферди стал Наполеоном. Он принял на себя командование. Когда Селия в следующий раз отправилась в дом 96, он ее сопровождал. Это оказалась роскошная (викторианская) больница на Лоуэр-Лисон-стрит, где умирают кардиналы, всегда исправно горят угли в камине и каждому больному выдается меню, дабы он мог заказать себе ленч и обед. Ковры в дюйм толщиной. Во всем здании больницы самый громкий звук – звон колокольчика по утрам в коридоре, когда священник ходит по палатам, причащая тех, кто готовится опочить в бозе. Ирландцы, решил Ферди, умеют умирать. По наивности Ферди захватил с собой номера «Ле канар аншене», «Ля ви паризьен» и «Плейбоя». Селия немедленно изъяла их. «Ты что, хочешь, чтобы у него подскочило давление и он умер? Хочешь, чтобы монашки невесть что подумали о нем? Приняли его за человека, который выпивке предпочитает женщин?» Ферди сидел по одну сторону кровати, она – по другую, напротив него, и он видел, как она изящным кружевным платочком (так живо напомнившим ему ее обшитые кружевами штанишки) обтирает щетинистый подбородок слюнявого полуидиота. Охваченный безудержным гневом, он поднял брови до самых волос, окинул взглядом облака, ползущие над Дублином, пригладил шевелюру, хотя она и так была безупречно гладкой, словно классная доска, поправил белую гвоздику в петлице, заставил себя с невозмутимым видом слушать неимоверные звуки, которые просачивались из слюнявого парализованного рта омерзительного кретина, чье давно не бритое лицо он видел перед собой на подушке, и лихорадочно спрашивал себя, каким неправедным способом и с какой нечестивой целью мир был устроен таким образом, что этот райский цветок, это изысканное создание с золотистой головкой, пастельными глазами, нежнорозовой грудью и округлыми бедрами, сидящее по ту сторону кровати, сперва встретилось и сочеталось браком с гнусной развалиной, лежащей между ними, а потом, лишь потом, да, ТОЛЬКО ЛИШЬ ПОТОМ случилось так, что он, Фердинанд Луи Жан Оноре Клиши, проживающий в доме 9-Б по улице Доминиканцев, Нанси, департамент Мёрт и Мозель, население 133 532, высота над уровнем моря 212 метров, случайно обнаружил ее в далеком Дублине и был столь сильно ею очарован, что, если б у него спросили в тот же миг, предпочитает ли он стать пожизненно французским послом в Англии или провести с ней одну лишь ночь, он бы сразу же ответил: «И на час согласен!»
Тут он заметил, что Нечто, лежащее на подушке, обращается к нему.
– Ах, мешье! Жа швою вшегдашнюю клюбовь к вшевышнему награжден я шамой жаботливой, шамой клюбящей женушкой во вшей вшеленной… Я беж нее бы пропал… Ах, мешье! Ешли вы когда-клибо жахотите женитьша, женитешь только на иркландке… Шамые преданные шушества под клуной… Разве какая-клибо франшушенка штала бы пештовать штарого болвана ш такой клюбовью, ш какой пештует меня моя Шелия?
Ферди зажмурил глаза. Селия нежно промокала платочком слюни в уголке искривленного рта. А потом случилось вот что: медсестра увела Селию в коридор побеседовать по секрету, а Ферди тут же яростно зашептал, склонившись к явно бессмертному О’Салливану: «Месье О’Салливан, ваша жена плохо выглядит. Боюсь, ее погубит этот стресс».
– Клстресс! – в изумлении повторил идиот. – Какой клстресс? Вы его клсами клсочинили, этот клстресс.
Ферди злобно прошипел, что человек, которого постиг тяжкий недуг, не всегда в состоянии заметить тяжкий недуг другого.
– Не надо забывать, месье, что, если ваша клюбящая жена станет жертвой клстр… стресса, которому она подвергается, это будет иметь самые серьезные последствия для вас же!
С того дня единственной причиной, побуждавшей Ферди совершать вместе с возлюбленной эти горестные и мучительные для него посещения дома 96, являлось то, что в конце каждого визита О’Салливан просил его сводить его маленькую клюбящую женушку, его жаботливую клапочку, которой так нужно рашклабиться и отдохнуть, куда-нибудь в кино, или выпить рюмочку-другую, или в парк на вечерние скачки; вслед за чем они мчались на квартиру Ферди, запыхавшись, туда врывались и предавались любви, торопливо, бешено и мстительно – торопливо, ибо время было ограничено, бешено, ибо на смену ее ирландским бурям пришли теперь неистовые ураганы и ему уже не нужно было розовых лепестков, Мендельсона, Вагнера, притушенного света и розового шампанского, мстительно, ибо им требовалось искупить унизительное, рабское служение идиоту, лежавшему в другой кровати в четверти мили от них и без конца читавшему молитвы.
Но вот пришел наконец день – это было в июле, – когда у Ферди сдали нервы и взбунтовалась гордость. Конец, достаточно, решил он. Пора бежать. Бежать немедленно.
– Бежать, Селия! Бежать хоть на край света. Моя карьера не пострадает всерьез. Шеф мне сочувствует. По правде говоря, с тех пор, как я намекнул ему, что влюблен в очаровательную замужнюю даму, он только и делает, что жалуется мне на жену. А бросить ее он не может, от нее зависит его карьера, она дочь министра иностранных дел и к тому же… богата. Он сказал, что в самом скверном случае меня загонят куда-нибудь в Лос-Анджелес или Рейкьявик. Селия! Цветочек мой! Мы с тобою и в Исландии будем счастливы, как два щенка в корзинке.
Возникло северное безмолвие, затем Селия задумчиво спросила, бывает ли когда-нибудь в Исландии тепло, и он тут же начал бушевать: «Что ты имеешь в виду? Как прикажешь тебя понимать? Нет, в самом деле, что ты хотела этим сказать?» Она ответила: «Ничего, мой дрюжочек», не осмеливаясь объяснить, что, куда бы он ни поехал, его дурацкая работа от него не убежит, ей же придется бросить свою старую, милую, уютную лавочку на Сент-Стивен-Грин, где собираются по утрам ее друзья поболтать и выпить кофе, где непременно должен побывать каждый приехавший в Дублин богатый турист, где у нее есть заработок, и не такой уж плохой, где она чувствует себя свободной и независимой; она не осмелилась сказать ему все это, точно так же, как не надеялась объяснить, почему она не сможет внезапно сняться с места и покинуть умирающего мужа.
– Но тебя же здесь ничто не держит. Он в таком состоянии, что детей, конечно, отдадут под твою опеку. Они будут целый год в школе, а на каникулы ездить к тебе.
Так он, значит, все это уже продумал. Она погладила его волосатую грудь.
– Знаю.
– Ты сама ведь признаешь, он и в лучшие времена был дурак из дураков. Он мужлан. Зануда.
– Знаю! – жалобно простонала она. – Уж кому, как не мне, знать, что он такое? У меня иллюзий нет. Он малое дитя. За тридцать лет в голове у него не возникло ни единой мысли. По временам я люто ненавижу его запах. От него разит пепельницей, полной окурков. Иногда я молилась богу, чтобы в дом к нам забрался вор и убил его. А теперь, – и тут она зарыдала, уткнувшись головой ему в живот, – теперь я знаю, есть один лишь вор, который может меня от него избавить, и этот вор так занят, что могут пройти годы, прежде чем он до него доберется. И я ясно представляю себе, как несчастный старый дуралей мочится на простыни тут в больнице, не способный шевельнуться, не способный хоть слово сказать, таращится в потолок, и нет у него больше ни его ножниц, ни гольфа, ни друзей, ничего, кроме меня, у него нету. Как же я могу его покинуть?
Ферди закинул руки за голову, поднял неподвижный взгляд к потолку небесной чистоты и слушал ее плач, похожий на шелест капель летнего дождя по оконному стеклу. Он умолк надолго, по-ирландски. Город шептал что-то за окном. Далеко. Еще дальше. Потом замер.
– Подумать только, – сказал он наконец, – когда-то я назвал тебя реалисткой.
Селия обдумала его слова. Она тоже обратила внимание, что за окном уж не шуршат автомобили.
– Так жизнь устроена, – произнесла она устало.
– Я полагаю, – живо возразил он, – ты отдаешь себе отчет, что всему Дублину известно, как ты изменяешь своему Михолу со мной?
– Не сомневаюсь, что любая из этих сучек готова грудь себе отрезать, только бы сейчас оказаться на моем месте.
Они встали и начали одеваться.
– Я полагаю также, ты едва ли можешь знать, какой кличкой тебя наградили?
– Какой?
Селия отвернулась, удар должен был обрушиться на ее обнаженную спину.
– Посольская подстилка.
Прошло пять минут; ни один из них не произнес ни слова.
Он засовывал в брюки рубашку, она, уже совсем одетая, только без платья, поправляла перед зеркалом пышные медно-каштановые волосы, когда он ей сказал:
– Мало того, я полагаю, тебе ясно, что независимо от моего желания в один прекрасный день меня переведут в какой-то другой город, в какую-то совершенно другую страну. Что ты будешь тогда делать? Скажи мне разнообразия ради раз в жизни правду. Мне это очень бы хотелось знать. Так что же ты тогда будешь делать?
Она повернулась с расческой в руке, опершись задом на его туалетный столик, и смотрела, как он застегивает брюки.
– Умру, – сказала она просто.
– Это, – холодно заметил он, – именуется сотрясением воздуха, и не больше. Но даже если ты действительно умрешь, явится ли это достойным завершением любви, которую мы с тобой так часто называли вечной? – Теперь они стояли перед зеркалом рядом и, как давно живущие вместе супруги, расчесывали волосы – он свои черные, она свои рыжие. Она улыбнулась с легкой грустью.
– Вечной? Дрюжочек мой, разве в любви существует это прюлестное слово? Ты льюбишь меня. Я это знаю. Я льюблю тебя. Ты это знаешь. Мы всегда будем знать это. Люди умирают, но, если человека кто-нибудь льюбил, льюбимые не исчезают из жизни. Яблоко падает с яблони, но яблоня никогда не забудет пору своего цветения. Брак – иное дело. Ты помнишь, как он посоветовал тебе жениться только на ирландке? Не слушайся его! Если ты женишься на ирландке, тебе до самой смерти не отделаться от нее. А тебе ведь этого не хочется! – Она сняла со спинки стула платье и стала надевать его через низ. – Застегни мне молнию, дрюжок. Даже мой кошмарный муж… Ты представляешь? Вероятно, было же когда-то время, когда он казался мне привлекательным. Мы с ним ходили на яхте. Вместе играли в теннис. Он не последний был игрок. Кроме того, я родила ему двоих детей. Какое сегодня число? Они скоро приедут на каникулы. А сейчас у меня осталось к нему лишь презрение и сострадание. Они нас и связывают.
Растерянный, он подошел к окну, застегивая модный шелковый жилет. Он вспомнил, как еще студентом сидел в кафе часами, и в памяти один за одним возникали услышанные в те времена афоризмы о любви и браке. Брак начинается лишь тогда, когда кончается Любовь. Любовь распахивает перед Браком двери, сама же, выскользнув, убегает прочь. Стройте, стройте замок на фундаменте любви – рано или поздно он рухнет. Что она на это скажет? Брак одаряет Любовь нежностью, как уходящую гостью. Каждая affaire de coeur [87]87
Любовная история (франц.).
[Закрыть]заканчивается mariage de convenance [88]88
Брак по расчету (франц.).
[Закрыть].
Он повернулся к ней, одернул пиджак, стал искать свои ключи и шляпу. Она заглянула в сумочку, проверила, на месте ли ее ключи и кружевной платочек, вынула перчатки, еще раз поправила шляпу. Ему многое в ней нравилось, и в том числе то, что она всегда носит шляпу.
– Ты сказала мне неправду, Селия, – проговорил он тихо. – О нет, нет, не о том, что ты любишь меня. В этом я не сомневаюсь. Но когда ты себя убеждаешь, что причина, по которой ты не в состоянии с ним расстаться, – это сострадание, ты просто-напросто оправдываешься перед собой за то, что не отвергаешь брак, имеющий несомненные выгоды.