412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1 » Текст книги (страница 2)
Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:25

Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц)

Путь Холмова в романе «Белый свет» пролегает через колхозные бахчи, охраняемые комсомольской дружиной, и поселок Ветку, там пустуют и зарастают бурьяном отрезанные приусадебные участки, через колхоз «Авангард» привычно и безропотно вытаскивающий «из прорыва» соседнее хозяйство, и через земли богатого «Рассвета», где уважают честный и добросовестный труд колхозников, подкрепляют его рублем и умеют постоять за себя, через станицу Камышинскую, которая прощается со Стрельцовым, душой болевшим за район, но верившим лишь в свое единоначалие, и, наконец, через станицу Ново-Троицкую, – в центре ее, над могилой коммунистов, братьев Климовых, убитых кулаками, живым обелиском высится могучий дуб, посаженный молодым тогда инструктором райкома Алешей Холмовым вместе со своими товарищами. Этот путь Холмова от станицы к станице, от проблемы к проблеме, каждая из которых выявляет талантливых, умных, дельных людей, – это и путь к своим истокам, к своей совести, к самому себе.

«Трудная, Алеша, должность – стоять над людьми», – говорит уже в родной Холмову станице ветеран партии Спиридон Ермаков, сорок лет назад поручившийся за Алексея, решившего стать коммунистом. Как раз об этом помнит и С. Бабаевский, когда в романе «Белый свет» ставит своего героя в обстоятельства особые, если не чрезвычайные, возвращая Холмова в его уже «ушедшие дни» и тем самым помогая взглянуть на себя, прежнего, как бы со стороны и заново прожить минувшее вместе и рядом с людьми, взвешивая и обдумывая каждый шаг, исправляя промахи и ошибки, потому что вне народного опыта и разумения нет и не может быть подлинного развития и обновления личности. И сделал это писатель не шутки и оригинальности ради, а пытаясь вникнуть в существо серьезнейших проблем советского и партийного строительства.

Проблема ответственности руководителя всегда волновала С. Бабаевского и возникала с самого начала в его произведениях разнообразно, остро, иногда неожиданно. «Ты ж председатель! Ты ж все можешь сделать! Заступись за меня! Разве я не людина?» – кричит Артамашову отчаявшийся удержать любимую жену Ефим Зарушайлов, встречая суровую отповедь председателя, а секретарь райкома Чердынцев взглянул на эту необычную просьбу колхозника иначе: «Надо пойти с ним и все уладить» («Яман-Джалга»). Вера людей в силу и справедливость народной власти велика и беспредельна, и нельзя ее ни нарушить, ни поколебать. Помнят об этом и Чердынцев, и председатель артели Уваров, помогая Захарке Шемяку («Захарка») из лодыря и бездельника превратиться в ударника и честного колхозника, и молодой инструктор Холмов, когда на взмокшем, загнанном коне прискакал в лагерь возле железной дороги, чтобы вызволить из беды семью Тихона Радченко, и бывший комиссар, секретарь райкома Светличный, спасший от выселения жителей чернодосочной станицы («Родимый край»). И Сергей Тутаринов тоже решает ту же, непреходящую, как сама жизнь, проблему, она – предмет напряженных раздумий Холмова, источник тревог и волнений Ивана Лукича.

Но, пожалуй, лишь Антон Щедров, новый секретарь Усть-Калитвинского райкома, бывший комсомольский вожак, ученый, сын героя двух войн, как никто другой озабочен утверждением морального и нравственного авторитета руководителя, подкрепленного трудовой и общественной активностью людей, что и делает эту проблему основной и сердцевинной романа С. Бабаевского «Современники» (1973) – о советских и партийных работниках.

Как и Сергей Тутаринов, Щедров, вернувшись работать в родную станицу, отвергает путь личного преуспеяния, предложенный здесь уже не Рубцовым-Емницким, а предкрайисполкома Калашником. Но Щедров, вопреки советам Калашника быть тихим и осторожным, принимает на себя весь груз ответственности и, опираясь на поддержку обкома, совершает рывок и выводит, наконец, район из отстающих. Он вмешивается в судьбы разных людей, начиная от предрайисполкома Рогова, молодого шофера «персональщика» Андрея Алферова до престарелого колхозника Петра Есаулова, – борется за каждого человека и всячески оздоровляет обстановку.

Сражаясь с теми или иными районными «деятелями», Щедров в скрытой или явной неприглядности того или иного лица всегда стремится разглядеть и породившее ее уродливое явление: в самодовольстве и бюрократической узости Рогова – разновидность неокарьеризма, в показном радушии и расчетливой изворотливости Логутенкова – грубый зажим критики, в ловкой демагогии и «улыбающемся спокойствии» Крахмалева – уверенность в безотказности слегка подновленных приемов угодничества и подхалимства, в неразлучности парочки «веселящихся колхозных вожаков» Черноусова и Ефименко – приятельство, удушение здоровой инициативы, ведущее к развалу работы.

Зоркость и проницательность Щедрова, способность угадывать и постигать сущность весьма пестрых и разнообразных фактов, объясняются в романе не сверхчутьем и сверхинтуицией, а талантом и опытом руководителя, помноженном на образованность, теоретическое знание, каким не мог обладать Тутаринов и в котором остро нуждался такой испытанный партийный боец, как Холмов. Должно быть, в этом и состоит принципиальная новизна образа Антона Щедрова, теоретика и практика партийного дела.

Писатель в романе «Современники» сурово себя самоограничивает, уходит от неспешного углубления в материальную среду, сочного ее воспроизведения, от обстоятельных описаний и лирических отступлений, дабы сразу сосредоточить внимание на взаимоотношениях, очищенных от ненужных и случайных подробностей, ибо здесь вся соль в споре и столкновении Щедрова и Рогова, Щедрова и Логутенкова, Щедрова и Калашникова, в исходе смелой и стремительной атаки на косность, рвачество, бюрократизм. Щедров при этом встречает нешуточное сопротивление, переносит весьма ощутимые удары, становится объектом открытых нападок и клеветы.

Щедров выигрывает этот свой яростный бой за чистоту и правду ленинских идей, он не окружен ореолом мученика, не отмечен жертвенностью, исключительностью, потому что истинный герой этого писателя всегда убежденно и самоотверженно выполняет долг коммуниста, совершает то, что обязан совершить, сознавая себя наследником революционного дела отцов. Слитность слова и действия лишь удваивает силы Щедрова и лишает своеобразной рефлексии Холмова, который может позавидовать этому щедровскому «неумению жить иначе». Вероятно, поэтому образ Щедрова лишен и того налета декларативности, каким отмечен «сын Иван», взлелеявший, но так и не осуществивший свой проект «новых Журавлей».

Перипетии трудной борьбы Щедрова, требующей гражданского мужества и человеческой стойкости, вероятно, и определяют динамизм повествования, сложность фабулы, энергию и разветвленность сюжета, упругую силу композиции, а главное, как и в романе о Сергее Тутаринове, – несут в себе реальный жизненный пример.

Антон Щедров внутренне собран и целеустремлен, постоянно анализирует происходящее. Писатель ищет соответствия изобразительных средств психологическому состоянию героя, атмосфере и замыслу романа и находит его в простоте и лаконизме повествования, в афористичной точности языка, в том кажущемся бесстрастии авторской интонации, которая, вступая иной раз в противоречие с предметом описания, вызывает необходимый эффект, обретая силу осознанного и мастерски выполненного художественного приема.

Сговор подручных Логутенкова против бесстрашного их обличителя тракториста Отуренкова; происходящий на квартире главбуха Нечипуренко, походит на обычное собрание, где есть «основной докладчик», зачитывающий перехваченное письмо и предлагающий проучить «праведника», есть короткие «прения сторон», даже вопросы в «порядке обсуждения» о том, как лучше затеять драку, следует рекомендация «избивать без особого усердия и без применения твердых и режущих предметов», и, наконец, заключение: «все нами обговорено и утрясено – полнейший баланс». Но именно эта казенная лексика, будничность и деловитость, с какой происходит постыдный сговор, и превращают всю сцену в злую и гневную сатиру на расхитителей общественного и колхозного добра. Легко, без видимых усилий писатель обнажает эгоистическую мелочность и суетность Рогова, столь же бесстрастно воссоздавая не лишенный причудливой фантазии ход его мыслей о грядущем назначении и торопливые приуготовления «самого себя» к новой жизни: «под кроватью Рогов отыскал гантели, потемневшие от ржавчины, начал ими размахивать», потом, вспотевший и багровый, лежал на коврике и старательно делал ногами «ножницы», а чуть позже, «пружиня сильными ногами», уже поднимался на второй этаж, направляясь в давно пустующий вожделенный кабинет. Калашник в романе опытен, умен, знает дело и место свое занимает вроде бы по праву, только вот бритая голова, пышные усы, рубашка, затянутая тонким наборным ремешком, как-то плохо вяжутся с устоявшейся тишиной красиво обставленной городской квартиры, где слышатся звуки скрипки и рояля, шуршат накрахмаленные простыни. Да и в районы области Калашник любит выезжать с удобствами, на «Чайке», «не машина, а походная квартира», рессоры ее услужливо покачивают, клонят в сон Калашника, способного уснуть даже под рассказ об избиении активиста. Сладкая дремота, тепло, покой, обволакивающие Калашника дома и на работе, постепенно начинают восприниматься уже не как слабость милейшего Тараса Лавровича, а как признак душевной лени пробудившегося в нем «тихого бюрократа».

Свободно, уверенно, мастерски владеет С. Бабаевский и приемом «говорящей детали», психологически и эмоционально выверенной, укрупненной до смысла и значения метафоры. Разговаривая с Аничкиной, пожилой и усталой женщиной, престарелым вожаком усть-калитвинской молодежи, требующим срочной замены, Щедров видит, как «плечи ее под пуховой шалью вздрагивали, белая пластмассовая шпилька выбилась из волос, повисла, а потом упала на пол», – так вот и падают из закрученной гнездом косы Аничкиной белые пластмассовые шпильки, немые и неопровержимые свидетели ее возраста, ее горя, ее невольной вины. Глубокие залысины на крепкой голове заворготделом Митрохина, которые «делали его похожим, если не на доктора наук, то на кандидата наверняка», содержат недвусмысленный намек, а папка-работяга, до отказа набитая справками и бумагами на все случаи жизни, не дает усомниться в «канцелярской» принадлежности этого человека. Бывший шкуровец и «возвращенец» Евсейка примечателен маленькими, по-воровски злыми и пугливыми глазками, мелкими приплясывающими шажками, казачьей одежонкой, в которой он выглядит ряженым. Зато пасечник Петро Застрожный, вечный и неутомимый труженик, одет по-домашнему просто и без затей, картуз у него испачкан медом и травой, а «поношенные черевики сухо желтели и, казалось, были тоже слегка смазаны медом». Заметно отросший живот трусливого и жуликоватого Листопада, – «казалось, что под пиджаком прятался либо подсвинок, либо хорошо откормленный индюк», – деталь в своем роде незабываемая, по-гоголевски емкая и разящая.

Воссоздавая обстановку и атмосферу дома супругов Лукьяновых, чью скромность беззастенчиво эксплуатирует Крахмалов, писатель задерживает взгляд на единственной подробности: «вдоль стены тянулась лавка, широкая, из толстой, хорошо оструганной доски» – и так же отчетливо вспомнится она в заставленном мебелью и новинками быта доме механизатора Очеретько, которого председатель почитает уже не за «рядового колхозника», а за «ценнейшего человека», развращая его, в сущности, уступками и поблажками, сделанными в ущерб Лукьяновым. Столь непривычное для Евгения Рогова состояние бесприютности, неприкаянности, охватившее его в кузове грузовика, мчащегося по шоссе под дождем, передано и вовсе скупо: «от борта к борту, громыхая, каталась железная бочка», а Рогов сидел на брезенте и все «плотнее прижимался к кабине, боялся, как бы бочка не придавила ему ноги». Право же, надо быть проницательным художником и зрелым мастером, чтобы оставить своего героя в минуту тяжелого раздумья один на один с пустой громыхающей бочкой и тем самым сказать о бессмысленности всех притязаний этого молодого еще человека, растратившего себя на ничтожную житейскую возню и потерпевшего сокрушительный провал.

Эпизод никогда не случаен, а образ всегда собирателен в многогеройной и неиссякаемой по разнообразию народных и социальных типов и характеров прозе С. Бабаевского. Но, пожалуй, в романе «Современники» эпизод смело и обоснованно укрупнен писателем и поставлен в единый ряд повествования. Сколько раз писал С. Бабаевский о жалобщиках, обивающих пороги иных учреждений, взывая к начальственной совести, напоминая о зле и пагубности равнодушия к человеку. Но вот в романе «Современники» писатель взял да и посадил ранним утром у всех на виду одного только жалобщика при входе в Дом Советов: «Внизу на ступеньках, как раз под балконом, сидит старый человек в поношенном бешмете и в папахе из рыжей клочковатой овчины. Старик по-горски скрестил ноги, обутые в сыромятные самодельные чобуры, горбил спину и плакал, тихо, по-мужски». Старик с желтым черепом, которому «врали беззастенчиво, что Рогова нет», не долго будет горбить спину на ступеньках, когда его позовет Рогов, но уже не забудется, потому что и об обманутом старике жалобщике Щедров жестко и непримиримо будет спорить с Роговым, да и не только с ним, а писатель вместит в этот малый художественный объем всю сложность и глубину наболевшей проблемы.

Психологическая и жанровая заостренность черт всегда была присуща образам, создаваемым С. Бабаевским. Но в романе о современниках писатель несколько иначе распорядился своим незаурядным даром портретиста, когда, подчиняясь стремительному и напряженному ритму повествования, стал воссоздавать внешний облик персонажей исподволь, как бы от случая к случаю, наблюдая за сменой состояний. Будучи рассеян по тексту, вернее вкраплен в него, портрет, может, и утратил былую монолитность, зато приобрел большую экспрессию, а характерные запоминающиеся черты и подробности, отобранные писателем с безусловным знанием и снайперской точностью, соединяясь в фокусе того или иного образа, неизменно придают ему остроту и масштабность.

Суровое самоограничение писателя в романе «Современники», очевидная обновленность его прозы продиктованы смелостью и своеобразием замысла повествования о народе и его руководителях, верностью писателя своему взгляду на жизнь и задачи творчества.

Антон Щедров, как и Сергей Тутаринов, имеет все основания занять более высокий пост, но, в отличие от роговых, думает он не о должности, а о работе, потому и возвращается в родную станицу, напутствуемый словами Румянцева: «Секретарь райкома – это практик, человек живого дела. Он всегда в пути, постоянно с людьми». Эту формулу и осуществляет на деле Щедров и материализует в романе С. Бабаевский. Самый пристальный и неослабевающий интерес коммуниста Щедрова к человеку и его судьбе, должно быть, и определяет все возрастающую роль эпизода в романе, которая выражена прежде всего в равнозначности многих из них, а значит, и в равновеликости таких образов, как секретарь обкома Румянцев с его универсальным жизненным опытом и «повседневной человечностью», и тракторист Огуренков – бесстрашный защитник общественного интереса, увлеченный руководящей партийной работой Анатолий Приходько, и старый коммунист, ветеран колхозного движения, заведующий механическими мастерскими Андрей Павлович Емельянов, сам Щедров и тетя Анюта, сорок лет назад пришедшая в партию «не за должностью», или райкомовский шофер Ванцетти, принимавший Щедрова в комсомол.

С. Бабаевский с равным вниманием и душевным волнением воссоздает в романс все эти образы, подчеркивая меру ответственности каждого перед лицом жизни, проявляя при этом подлинный и естественный гуманизм и демократизм, изначально присущий советскому писателю. Народ для С. Бабаевского – не смутная размытая отвлеченность, а насущная реальность, поэтому он пишет не «вообще» о народе, а всегда о самом народе, о людях разных возрастов и поколений.

Не забыт писателем, опубликовавшим некогда свое первое стихотворение о коллективизации «Борозда», мудрый завет деда Ляшко: «Сила, голубь мой, в людях», который, право же, можно поставить эпиграфом ко всему творчеству писателя.

Воистину в романах С. Бабаевского «белый свет кончается не нами», огромен он и необозрим, а судьба человеческая интересна и значительна прежде всего своей причастностью к тревогам и заботам времени, способностью бороться за чистоту идеалов, забывая о себе, но всегда помня о верности революционному долгу.

Недаром среди героев С. Бабаевского так приметен сухой и жилистый Антон Силыч Колыханов, старый кочубеевец, воин и хлебороб. Щедрова и Антона Силыча, его тезку и духовного отца, объединяет не только память о прошлом, но и настоящее, в котором оба они не живут «как все», а борются за хлеб, за урожай, за счастье, моральное и нравственное здоровье живущего на земле человека.

С. Бабаевский, обращаясь к образу Колыханова, и здесь не боится крайностей и заострений гротеска, исключающих оттенок сладости и умиления. Ведь Колыханов в романе иной раз вызывает насмешку, недоумение, раздражение, своими чудачествами он выводит из равновесия даже Щедрова. Но вот по пути в соседний район, выйдя из машины вместе со Щедровым, Колыханов зашагал по скошенной траве к родинку, где расстегнул ремни, снимая вместе с ними шашку, через голову стянул старенькую гимнастерку, и перед Щедровым обнажились шрамы от сабельных, пулевых и осколочных ран, и было это уже не «просто тело бесстрашного воина, а свидетельство могучего духа русского человека, написанное в годы двух войн и теми же войнами надежно удостоверенное».

Колыханов истово, до слез любит землю и гневно защищает ее от «нерадеев», но есть ведь на белом свете «веселящиеся вожаки», «хлебосолы» и бюрократы, по чьей милости пустует она или скудеет. Колыханов носит в себе кулацкую пулю, дабы «не притуплялось в нем классовое чутье», ибо существует ведь еще убогий и душный мирок сытого мещанина, демагогия воинствующего обывателя. Колыханов убежден, что «всякая собственность – это же смертельный яд», но пробуждается иной раз в тех, кто «обрастает хозяйским жирком», инстинкт стяжателя, заглушающий совесть, затмевающий разум. И так ли уж беспочвенна тревога Колыханова: «богатство, к каковому… идем, не повредит ли нашей идейности?»

Писатель лепит старого кочубеевца Антона Колыханова с гражданской страстью и скрытой нежностью, стремясь выразить диалектическую сложность этого необычного образа, питаемого и чистой мощной струей народного эпоса, заставляя вспомнить о поэтическом бессмертии героев Александра Довженко. Максимализм революционной веры лишь возвышает образ Колыханова над происходящим, включая в сферу основных идейных исканий автора.

Герои С. Бабаевского, как и сам писатель, принадлежат к поколению людей, пробужденных к творчеству и созиданию Октябрьской революцией и возросших вместо с новым обществом – и Тутаринов, и Кондратьев, и Иван Книга – отец, и Антон Щедров, и тетя Голубка, и Румянцев, и ветеран войны и труда Василий Беглов. Писатель неотделим от тех, с кем строил новую жизнь, вместе с ними идет от события к событию, от книги к книге и пишет «историю души человеческой», вбирающей судьбу целого поколения, и сам развивается во времени.

Если в ранних произведениях писатель по-юношески влюблен в новизну революционных перемен, в дилогии о Тутаринове и ого земляках преисполнен торжества и гордости, щедро и вольно выражая радость труда и земного бытия, то в произведениях поздней поры он предстает художником более суровым и зрелым, сосредоточенным на преодолении драматически сложных противоречий общественного бытия. Но всегда осуществляет поиск того героя, что упрямо делает жизнь, стоя на ее быстрине, и неотвратимо вступает в «настающее завтра». Потому произведения писателя и содержат ту меру объективности и основательности анализа, которая позволяет говорить об историзме его творчества.

Позиция писателя-коммуниста Семена Бабаевского остается неизменной – позиция борьбы и жизнеутверждения, активного воздействия на происходящее, свойственная советской литературе, созидающей нового человека, которого, по выражению А. Довженко, мы показываем миру.

Елена Александрова

СЕСТРЫ
Повесть

I

Холодным мартовским утром 1943 года Ольга Алексеевна Чикильдина выехала из Родниковой Рощи и направилась дорогой, лежавшей вдоль Кубани. Легковой автомобиль, на котором она ехала, изрядно поизносился. Верх у него был изорван, как старый цыганский шатер. В непогоду, под дождями полотно вымокло и выцвело, давно приобрело грязновато-рыжую окраску. Крылья и бока кузова были погнуты, а капот поклеван пулями – видно, довелось бедняге погулять и по фронтовым дорогам. И хотя машина по всем признакам была старенькая, вид имела неказистый, но бегала на редкость проворно. Ей ничего не стоило свернуть на целину или помчаться напрямик по рытвинам и бурьянам, а потом вынырнуть где-нибудь на пригорке и спуститься прямо в полевой стан.

Пока Ольга Алексеевна разговаривает с колхозниками, ее шофер, миловидная девушка Зина, в стеганой куртке и в шапке-ушанке, ходит вокруг машины и тряпкой обтирает пыль. В такие минуты Зина любит насвистывать песенку. Молодые ее губы свернуты таким смешным калачиком, а в голубых глазах столько озорства, что всякий, проходя мимо и глядя на нее, скажет: «Лихачка! По глазам видно – черт, а не девка».

Зина хорошо знала проселочные дороги. Стоило сесть рядом с ней и сказать: «Ну, Зинуша, теперь мы поедем в Беломечетинскую МТС», и Зинуша знала, где и в каком место можно ехать напрямик, чтобы сократить время, а в каком надо сделать круг, какая дорога удобней зимой, а какая летом.

Выехав за станицу, Зинуша увеличила скорость. Среди степного простора замаячил пепельно-рыжий тент, напоминая одинокий парус в море. Прошел час или полтора, затормозили задние колеса и с разбегу поползли по мокрой земле. Зина заглушила мотор и, поворачивая к Чикильдиной свою маленькую голову в большой шапке-ушанке, с улыбкой сказала:

– Тетя Оля, вот мы и приехали!

Ремонтные мастерские Беломечетинской МТС были сожжены немцами. Уцелевший тракторный парк свезли в здание ссыпного пункта «Заготзерно». Давно выветрился отсюда запах свежей, только что привезенной с поля пшеницы. Там, где когда-то стояли закрома, переполненные зерном, теперь дымились горны и звенели наковальни. Чикильдиной казалось, что вот она войдет в знакомую, гостеприимно распахнутую дверь и перед ней встанут, как, бывало, до войны, вороха зерна, пахнущего свежестью поля. Она привыкла видеть огромное, на сотни тонн зернохранилище, засыпанное отборной пшеницей. В воображении ее вставали картины летней страды на Кубани: то комбайны на жнивье, то бесконечные вереницы подвод, снующих по пыльным дорогам, то караваны автомашин, то людской разноголосый говор.

Вместо запаха зерна на нее повеяло густой гарью курного угля, пламеневшего в горнах. По всему зернохранилищу, там, где стояли закрома, в беспорядке разбросаны тракторы. Одни были собраны и радовали взгляд новенькими шипами, другие еще стояли без моторов, а у третьих были вынуты и разложены тут же все внутренности. Вокруг тракторов копошились люди. По платкам и шерстяным полушалкам, намотанным на головы, по голым выше чулка коленям не трудно было догадаться, что ремонтируют тракторы сами трактористки. Многих из них Чикильдина знала в лицо, и ей было приятно видеть, с каким старанием они выполняют трудную, не женскую работу.

Встретил Чикильдину Григорий Цыганков, с худым, смуглым лицом, в поношенной шинели и в военной фуражке. Чикильдина знала нового механика МТС. Она сама направляла его на работу, когда он выписался из госпиталя и пришел в райисполком. В тот день Григория Цыганков показался ей не таким худым и не таким болезненным, как теперь. Возможно, оттого, что в помещении с низкой крышей мало было света, лицо его, местами испачканное маслом, было уж слишком иссиня-желтым.

– Ольга Алексеевна, – заговорил он, вытирая замасленные руки паклей. – Вот хорошо, что вы сами приехали. А то я хотел посылать к вам гонца.

– Что случилось?

– Как же мы будем подымать танк? – Григорий бросил под ноги паклю. – Решили вы насчет трофейного крана? Без него мы танк не подымем.

– Решили, Гриша. Еще вчера решили на исполкоме передать кран на мельницу. Там надо котлы устанавливать. Тоже дело важное. Район без муки.

– А как же мы? – на лице Григория выразился испуг. – Как же теперь?

– А у вас есть свой подъемник? Вот этот.

– Не выдерживает. Мы пробовали. Цепи рвутся. Танк – это же махина! Пойдемте, посмотрите.

Григорий Цыганков повел Чикильдину в другой конец мастерской. Танк стоял в углу с еще не закрашенными черными крестами. Башня была пробита тремя или четырьмя снарядами, колпак ее свален набок, точно набекрень посаженный картуз. Дуло пушки надвое расщеплено, будто его кто разрубил топором, и металл уже покрылся красноватой ржавчиной. Чикильдина никогда еще не видела вражеский танк так близко, как теперь, и ей захотелось посмотреть его и внутри. Поставив ногу на гусеницу, она легко взобралась наверх, заглянула в люк и отшатнулась. Внутри танка было темно.

– А вы не бойтесь, – с улыбкой сказал стоявший рядом Григорий. – Теперь эта штучка ручная. С тех пор как свернули ей шапочку и вынули из люка до смерти перепуганных вояк, ее бояться нечего. Вдобавок и вооружение, бывшее в танке, уже снято. Одно разбитое дуло торчит. И его убрали бы, да вытащить невозможно.

Слушая Григория, Чикильдина думала: «А зачем оружие? Пахать можно и без оружия». Вспомнила день, когда она приехала из эвакуации в район, в еще дымившуюся пожарами Родниковую Рощу, и на митинге, устроенном на площади в честь освобождения станицы, командир артиллерийского полка произносил речь. «Бабочки! Сестры наши родные! – говорил он простуженным голосом. – Казачки-колхозницы! Вы теперь у нас главные хозяйки. За станицей стоит подбитый нами в бою немецкий танк. Воевать на нем нельзя, но мотор в нем в полной сохранности и пахать землю на этой вражине вполне можно. Берите этот трофей и обрабатывайте поля».

– Послушай, Гриша, – обратилась Чикильдина к Цыганкову, продолжая думать о командире артиллерийского полка. – Скажи, Гриша, сколько этот танк может поднять гектаров легкой пахоты?

– Трудно сказать. – Григорий задумался. – На танках мне пахать не приходилось. Но думаю, что тысячу гектаров возьмет. Мотор в нем сильный, так что с тысчонку…

– А не много?

– Точно может сказать наш бригадир. Эй, Ирина, иди-ка сюда! – позвал он.

К танку подошла Ирина Коломийцева, та самая женщина, которая лежала на спине под трактором. Круглолицая, с смеющимися губами, закутанная шалью, она казалась гордой и неприступной.

– Ирина, – сказал Григорий, – ты вчера была в МТС. Сколько там запланировано на танк легкой пахоты?

– Тысячу сто сорок, – уверенно ответила Ирина, поправляя выбившиеся из-под платка светло-русые волосы. – Только я не знаю, как же тут планировать, когда ходовая часть в танке не в порядке, а поднять эту махину мы не можем. Цепи тонкие, трещат. Беда! – Ирина посмотрела на Чикильдину, и взгляд ее серых, чуточку сожмуренных глаз как бы искал сочувствия. – Посудите сами, Ольга Алексеевна. Танк дали мне в бригаду. План пахоты директор утвердил, а ремонтировать танк мы не можем. Это ж такой парубок, что его, чертяку, на руки не возьмешь, не приголубишь!

– Так ты говоришь, он подымет больше тысячи гектаров? – Чикильдина сошла с танка и вынула из кармана пальто записную книжку.

– Он-то подымет, да мы его не подымем.

Ирина рассмеялась, довольная своей шуткой. Засмеялась и Чикильдина, но не оттого, что ей было смешно, а оттого, что она любовалась здоровьем бригадирши, ее лицом, ставшим от смеха еще красивее.

– Тысячу сто сорок, – уже задумчиво проговорила Чикильдина, прислонившись плечом к броне танка и что-то записывая. – Слушай, Ирина, кран мы вам дадим. Тысячу сто сорок гектаров – это хорошо! – И, кончив писать, обратилась к Григорию: – С этой запиской поезжай на мельницу и забери кран. На время, на недельку.

Вручив Цыганкову записку, Чикильдина взяла Ирину под руку. Ей хотелось поговорить с этой молодой и пышущей здоровьем женщиной, и они пошли к тракторам.

– Вы моего муженька, наверное, знаете? – спросила Ирина, и краски на ее лице выступили еще ярче. – Степан Коломийцев. Я сама точно не могу сказать, а люди передавали, будто мой Степа подбил этот танк из пушки. Я ему еще об этом не писала, а вот когда выедем на пахоту, тогда все опишу, как мы тут немецкую технику используем. А смешно, ей-богу: спереди дуло торчит, а сзади плуг тянется. – И Ирина рассмеялась тем звонким смехом, каким обычно смеются девушки на вечеринках, оставаясь одни, без парубков.

– Иринушка, а сколько тебе лет? – обнимая ее, спросила Чикильдина.

– А что? – Ирина озорно посмотрела на Чикильдину. – Я еще совсем молодая! Замуж бы надо выходить… второй раз. Да боюсь. У меня такой сердитый муж, что убьет, если узнает.

– Дети у тебя есть?

– Ой, боже мой, какие там дети. – Ирина не хотела смеяться, но глаза ее продолжали искриться смехом. – До войны, как поженились, не успели детьми обзавестись. Да и не хотела я детей. А теперь… – она не договорила и задумалась.

– А теперь хочется? – спросила Чикильдина тихо и с той улыбкой на лице, которая появляется у женщин, когда они начинают говорить о чем-нибудь своем, интимном.

– Теперь? – Ирина гордо приподняла голову. – Нет, и теперь не хочется. – Ирина снова рассмеялась, но смех ее был не такой веселый, как раньше.

Их обступили трактористки, и тема разговора переменилась: говорили о запасных частях, о нехватке курного угля, об отсутствии горячей пищи. Ирина все время смотрела на Чикильдину, и ей было приятно, что эта пожилая, всеми уважаемая в районе женщина так запросто говорила с ней и расспрашивала ее о том, о чем могут спрашивать только близкие подруги.

Поговорив с трактористками, Чикильдина распрощалась и вышла из мастерской. Села в машину, подозвала к себе Григория Цыганкова и сказала:

– Ты чего такой бледный?

– От контузии никак не оправлюсь.

– Наверное, спишь мало?

– Сон тут ни при чем, – смутившись проговорил Григорий. – Важнее всего молоко. Врачи советуют пить молоко да есть масло, а где их взять?

– Подожди, Гриша, немного. Вот начнем пахоту, отправлю я тебя в Садовые хутора к своей сестре. Есть там такая Прасковья Крошечкина. Она тебя и отпоит и откормит.

– Молодая собой эта ваша сестра Крошечкина? – шутливо спросил Григорий, и от этого лицо его чуточку порозовело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю